bannerbannerbanner
Жизнь Клима Самгина

Максим Горький
Жизнь Клима Самгина

Полная версия

«Смерть».

Соединение пяти неприятных звуков этого слова как будто требовало, чтоб его произносили шепотом. Клим Иванович Самгин чувствовал, что по всему телу, обессиливая его, растекается жалостная и скучная тревога. Он остановился, стирая платком пот со лба, оглядываясь. Впереди, в лунном тумане, черные деревья похожи на холмы, белые виллы напоминают часовни богатого кладбища. Дорога, путаясь между этих вилл, ползет куда-то вверх…

«Невежливо, что я не простился с ними», – напомнил себе Самгин и быстро пошел назад. Ему уже показалось, что он спустился ниже дома, где Алина и ее друзья, но за решеткой сада, за плотной стеной кустарника, в тишине четко прозвучал голос Макарова:

– Идиоты, держатся за свою власть над людями, а детей родить боятся. Что? Спрашивай.

Самгин встал, обмахивая лицо платком, рассматривая, где дверь в сад.

– Нет, никогда, – сказал Макаров. – Родить она не может, изуродовала себя абортами. Мужчина нужен ей не как муж, а как слуга.

– Кормилец, – вставил Иноков.

Не находя двери, Самгин понял, что он подошел к дому с другой его стороны. Дом спрятан в деревьях, а Иноков с Макаровым далеко от него и очень близко к ограде. Он уже хотел окрикнуть их, но Иноков спросил:

– А что ты думаешь о Самгине?

Макаров ответил невнятно, а Иноков, должно быть, усмехнулся, голос его звучал весело, когда он заговорил:

– Вот, именно! Аппарат не столько мыслящий, сколько рассуждающий…

Самгин поспешно пошел прочь, вниз, напомнив себе:

«Я дважды оказал ему помощь. Впрочем – черт с ними. Следует предохранять душу от засорения уродством маленьких обид и печалей».

Фраза понравилась ему, но возвратила к большой печали, испытанной там, наверху.

Он провел очень тяжелую ночь: не спалось, тревожили какие-то незнакомые, неясные и бессвязные мысли, качалась голова Владимира Лютова, качались его руки, и одна была значительно короче другой. Утром, полубольной, сходил на почту, получил там пакет писем из Берлина, вернулся в отель и, вскрыв пакет, нашел в нем среди писем и документов маленький и легкий конверт, надписанный почерком Марины. На тонком листике сиреневой бумаги она извещала, что через два дня выезжает в Париж, остановится в «Терминус», проживет там дней десять. Это так взволновало его, что он даже смутился, а взглянув на свое отражение в зеркале – смутился еще более и уже тревожно.

«Мальчишество, – упрекнул он себя, хмурясь, но глаза улыбались. – Меня влечет к ней только любопытство, – убеждал он себя, глядя в зеркало и покручивая бородку. – Ну, может быть, некоторая доля романтизма. Не лишенного иронии. Что такое она? Тип современной буржуазки, неглупой по природе, начитанной…»

Но радость не угасала, тогда он спросил себя:

«А что и почему смущает меня?»

Найти ответ на вопрос этот не хватило времени, – нужно было определить: где теперь Марина? Он высчитал, что Марина уже третьи сутки в Париже, и начал укладывать вещи в чемодан.

В Париже он остановился в том же отеле, где и Марина, заботливо привел себя в порядок, и вот он – с досадой на себя за волнение, которое испытывал, – у двери в ее комнату, а за дверью отчетливо звучит знакомый, сильный голос:

– Нет, нет, Захар Петрович, на это я не пойду.

Ей ответил голосок тоненький и свистящий:

– Пожалеете-с! Прощайте.

Дверь распахнулась, из нее вывалился тучный, коротконогий человек с большим животом и острыми глазками на желтом, оплывшем лице. Тяжело дыша, он уколол Самгина сердитым взглядом, толкнул его животом и, мягко топая ногой, пропел, как бы угрожая:

– Однако советую, – подумайте-с! Ой, подумайте.

И, легко выкидывая вперед коротенькие ножки, бесшумно поплыл по ковру коридора.

– А-а, приехал, – ненужно громко сказала Марина и, встряхнув какими-то бумагами в левой руке, правую быстро вскинула к подбородку Клима. Она никогда раньше не давала ему целовать руку, и в этом ее жесте Самгин почувствовал нечто.

– Что – хороша Мариша? – спросила она, бросив бумаги на стол.

– Очень.

– Скупо хвалишь.

– Слишком хороша.

– Ну, хорошего слишком не бывает, – небрежно заметила она. – Садись, рассказывай, где был, что видел…

«Взволнована», – отметил Самгин. Она казалась еще более молодой и красивой, чем была в России. Простое, светло-серое платье подчеркивало стройность ее фигуры, высокая прическа, увеличивая рост, как бы короновала ее властное и яркое лицо.

«Излишне велика, купечески здорова, – с досадой отмечал Самгин; досаду сменило удовлетворение тем, что он видит недостатки этой женщины. – И платье безвкусно», – добавил он, говоря: – Ты отлично вооружилась для побед над французами.

– Здесь – только причесали, а платье шито в Москве и – плохо, если хочешь знать, – сказала она, укладывая бумаги в маленький, черный чемодан, сунула его под стол и, сопроводив пинком, спросила:

– Следишь, как у нас банки растут и капитал организуется? Уже образовалось «Общество для продажи железной руды» – Продаруд. Синдикат «Медь».

– Что это за чудовище было у тебя?

– Это – Захар Бердников.

В ее сочном голосе все время звучали сердитые нотки. Закурив папиросу, она бросила спичку, но в пепельницу не попала и подождала, когда Самгин, обжигая пальцы, снимет горящую спичку со скатерти.

– Сегодня он – между прочим – сказал, что за хороший процент банкир может дать денег хоть на устройство землетрясения. О банкире – не знаю, но Захар – даст. Завтракать – рано, – сказала она, взглянув на часы. – Чаю хочешь? Еще не пил? А я уже давно…

Позвонив, она продолжала:

– Поболталась я в Москве, в Питере. Видела и слышала в одном купеческом доме новоявленного пророка и водителя умов. Помнится, ты мне рассказывал о нем: Томилин, жирный, рыжий, весь в масляных пятнах, как блинник из обжорки. Слушали его поэты, адвокаты, барышни всех сортов, раздерганные умы, растрепанные души. Начитанный мужик и крепко обозлен: должно быть, честолюбие не удовлетворено.

Внизу, за окнами, как-то особенно разнообразно и весело кричал, гремел огромный город, мешая слушать сердитую речь, мешала и накрахмаленная горничная с птичьим лицом и удивленным взглядом широко открытых, черных глаз.

– Говорил он о том, что хозяйственная деятельность людей, по смыслу своему, религиозна и жертвенна, что во Христе сияла душа Авеля, который жил от плодов земли, а от Каина пошли окаянные люди, корыстолюбцы, соблазненные дьяволом инженеры, химики. Эта ерунда чем-то восхищала Тугана-Барановского, он изгибался на длинных ногах своих и скрипел: мы – аграрная страна, да, да! Затем курносенький стихотворец читал что-то смешное: «В ладье мечты утешимся, сны горе утолят», – что-то в этом роде.

Она усмехалась, но усмешка только расправляла складку между нахмуренных бровей, а глаза поблескивали неулыбчиво сердито. Холеные руки ее, как будто утратив мягкость, двигались порывисто, угловато, толкали посуду на столе.

– Вообще – скучновато. Идет уборка после домашнего праздника, людишки переживают похмелье, чистятся, все хорошенькое, что вытащили для праздника из нутра своего, – прячут смущенно. Догадались, что вчера вели себя несоответственно званию и положению. А начальство все старается о упокоении, вешает злодеев. Погодило бы душить, они сами выдохнутся. Вообще, живя в провинции, представляешь себе центральных людей… ну, богаче, что ли, с начинкой более интересной…

«Чего она хочет?» – соображал Самгин, чувствуя, что настроение Марины подавляет его. Он попробовал перевести ее на другую тему, спросив:

– А как Безбедов?

– Прислал письмо из Нижнего, гуляет на ярмарке. Ругается, просит денег и прощения. Ответила: простить – могу, денег не дам. Похоже, что у меня с ним плохо кончится.

У Самгина с языка невольно сорвалось:

– Мне кажется, – ты едва ли способна прощать.

Он ожидал, что женщина ответит резкостью, но она, пожав плечами, небрежно сказала:

– Почему – не способна? Простить – значит наплевать, а я очень способна плюнуть в любую рожу.

«Никогда она не говорила так грубо», – отметил Самгин, испытывая нарастание тревоги, ожидая какой-то неприятности. Движения и жесты ее порывисты, угловаты, что совершенно не свойственно ей.

«Расстроена чем-то…»

Он торопливо спросил: где она была, что видела? Она дважды посетила Лувр, послезавтра идет в парламент, слушать Бриана.

– Вчера была в Булонском лесу, смотрела парад кокоток. Конечно, не все кокотки, но все – похожи. Настоящие «артикль де Пари» и – для радости.

И, озорниковато прищурив правый глаз, она сказала:

– Припасай денежки! Тебе надобно развлечься, как вижу, хмуро настроен!

– А мне кажется, что это ты…

– Я? Да! Я – злюсь. Злюсь, что не мужчина.

Закурив папиросу, она встала, взглянула на себя в зеркало, пустила в отражение свое струю дыма.

– Была я у генеральши Богданович, я говорила тебе о ней: муж – генерал, староста Исакиевского собора, полуидиот, но – жулик. Она – бабочка неглупая, очень приметлива, в денежных делах одинаково человеколюбиво способствует всем ближним, без различия национальностей. Бывала я у ней и раньше, а на этот раз она меня пригласила для беседы с Бердниковым, – об этой беседе я тебе после расскажу.

Она говорила, шагая из угла в угол, покуривая, двигая бровями и не глядя на Клима.

– Я, наивная, провинциальная тетеха, обожаю, когда меня учат уму-разуму, а генеральша любит это бесплодное ремесло. Теперь я знаю, что с Россией – очень плохо, никто ее не любит, царь и царица – тоже не любят. Честных патриотов в России – нет, а только – бесчестные. Столыпин – двоедушен, тайный либерал, готов продать царя кому угодно и хочет быть диктатором, скотина! Кстати: дачу Столыпину испортили не эсеры, а – максималисты, группочка, отколовшаяся от правоверных, у которых будто бы неблагополучно в центре, – кого-то из нейтралистов подозревают в дружбе с департаментом полиции.

Небрежно сообщив это, она продолжала говорить о генеральше.

 

– Люди там все титулованные, с орденами или с бумажниками толщиной в библию. Все – веруют в бога и желают продать друг другу что-нибудь чужое.

Самгин смотрел на ее четкий профиль, на маленькие, розовые уши, на красивую линию спины, смотрел, и ему хотелось крепко закрыть глаза.

Она остановилась пред ним, золотистые зрачки ее напряженно искрились.

– Если б я пожелала выйти замуж, так мне за сотню – за две тысяч могут продать очень богатого старичка…

Клим Иванович Самгин, чувствуя себя ослепленным неожиданно сверкнувшей тревожной догадкой, закрыл глаза на секунду.

«Что могло бы помешать ей служить в департаменте полиции? Я не вижу – что…»

Сняв очки, он стал протирать стекла куском замши, – это помогало ему в затруднительных случаях.

– Ты что съежился, точно у тебя колики в желудке? – спросила она, и ему показалось, что голос Марины прозвучал оглушительно.

– Тяжелые мысли вызываешь, – пробормотал он.

Она снова начала шагать, говоря вполголоса и мягче:

– Да. Невесело. Теперь, когда жадные дураки и лентяи начнут законодательствовать, – распродадут они Россию. Уже лезут в Среднюю Азию, а это у нас – голый бок! И англичане прекрасно знают, что – голый…

Она утомительно долго рассуждала на эту тему, считая чьи-то деньги, называя имена известных промышленников, землевладельцев, имена министров. Самгин почти не слушал ее, теснимый своими мыслями.

«Сектантство – игра на час. Патриотизм? Купеческий. Может быть – тоже игра. Пособничество Кутузову… Это – всего труднее объяснить. Департамент… Все возможно. Какие идеи ограничили бы ее? Неглупа, начитанна. Авантюристка. Верует только в силу денег, все же остальное – для критики, для отрицания…»

И Клима Ивановича Самгина почти радовало то, что он может думать об этой женщине враждебно.

– Однако – пора завтракать! – сказала она. – Здесь в это время обедают. Идем.

Она вышла в маленькую спальную, и Самгин отметил, что на ходу она покачивает бедрами, как не делала этого раньше. Невидимая, щелкая какими-то замками, она говорила:

– Видела Степана, у него жену посадили в Кресты. Маленькая такая, куколка, бесцветная, с рыбьей фамилией…

– Сомова.

– Кажется – так. Он присылал ее ко мне один раз. Он настроен несокрушимо. Упрям. Уважаю упрямых.

Вышла. На плечах ее голубая накидка, обшитая мехом песца, каштановые волосы накрыты золотистым кружевом, на шее внушительно блестят изумруды.

– Что – хороша Мариша? – спросила она.

– Да.

– То-то.

Завтракали в ресторане отеля, потом ездили в коляске по бульварам, были на площади Согласия, посмотрели Нотр Дам, – толстый седоусый кучер в смешной клеенчатой шляпе поучительно и не без гордости сказал:

– Это надо видеть при луне.

– Московский извозчик не скажет, когда лучше смотреть Кремль, – вполголоса заметил Самгин. Марина промолчала, а он тотчас вспомнил: нечто подобное отмечено им в поведении хозяйки берлинского пансиона. – «У нас, русских, нет патриотизма, нет чувства солидарности со своей нацией, уважения к ней, к ее заслугам пред человечеством», – это сказано Катковым. Вспомнилось, что на похороны Каткова приезжал Поль Дерулед и назвал его великим русским патриотом. Одолевали пестрые, мелкие мысли, с досадой отталкивая их, Самгин нетерпеливо ждал, что скажет Марина о Париже, но она скупо бросала незначительное:

– Гулевой городок, народу-то сколько на улицах. А мужчины – мелковаты, – замечаешь? Вроде наших вятских…

Искоса поглядывая на нее, Самгин подумал, что она говорит пошленькое нарочно, неискренно, маскируя что-то.

Она предложила посмотреть «ревю» в Фоли-Бержер. Поехали, взяли билеты в партер, но вскоре Марина, усмехаясь, сказала:

– Следовало взять ложу.

Да, публика весьма бесцеремонно рассматривала ее, привставая с мест, перешептываясь. Самгин находил, что глаза женщин светятся завистливо или пренебрежительно, мужчины корчат слащавые гримасы, а какой-то смуглолицый, курчавый, полуседой красавец с пышными усами вытаращил черные глаза так напряженно, как будто он когда-то уже видел Марину, а теперь вспоминал: когда и где?

– Как думаешь: маркиз или парикмахер? – прошептала она.

– Нахал. И, кажется, пьян, – сердито ответил Самгин.

На сцене разыгрывалось нечто непонятное: маленький, ловкий артист изображал боксера с карикатурно огромными бицепсами, его личико подростка оклеено седой, коротко подстриженной бородкой, он кувыркался на коврике и быстро, непрерывно убеждал в чем-то краснорожего великана во фраке.

– Это – Лепин, кажется – мэр Парижа или префект полиции, – сказала Марина. – Неинтересно, какие-то домашние дела.

Появлялись, исчезали певицы, эксцентрики, танцоры, негры. Марина ворчливо заметила, что в Нижнем, на ярмарке, все это предлагается «в лучшем виде». Но вот из-за кулис, под яростный грохот и вой оркестра, выскочило десятка три искусно раздетых девиц, в такт задорной музыки они начали выбрасывать из ворохов кружев и разноцветных лент голые ноги; каждая из них была похожа на огромный махровый цветок, ноги их трепетали, как пестики в лепестках, девицы носились по сцене с такой быстротой, что, казалось, у всех одно и то же ярко накрашенное, соблазнительно улыбающееся лицо и что их гоняет по сцене бешеный ветер. Потом, в бурный вихрь пляски, разорвав круг девиц, вынеслась к рампе высокая гибкая женщина, увлекая за собой солдата в красных штанах, в измятом кепи и с глупым, красноносым лицом. Сотни рук встретили ее аплодисментами, криками; стройная, гибкая, в коротенькой до колен юбке, она тоже что-то кричала, смеялась, подмигивала в боковую ложу, солдат шаркал ногами, кланялся, посылал кому-то воздушные поцелуи, – пронзительно взвизгнув, женщина схватила его, и они, в профиль к публике, делая на сцене дугу, начали отчаянно плясать матчиш.

– Ого! Наглядно, – тихонько сказала Марина, и Самгин видел, что щека ее густо покраснела, ухо тоже налилось кровью. Представив ее обнаженной, как видел на «Заводе искусственных минеральных вод», он недоуменно подумал:

«Этот цинизм не должен бы смущать ее».

Танцовщица визжала, солдат гоготал, три десятка полуголых женщин, обнявшись, качались в такт музыки, непрерывный плеск ладоней, бой барабана, пение меди и струн, разноцветный луч прожектора неотступно освещал танцоров, и все вместе создавало странное впечатление, – как будто кружился, подпрыгивал весь зал, опрокидываясь, проваливаясь куда-то.

– Да, умеют, – медленно и задумчиво сказала Марина, когда опустился занавес. – Красиво подают это… идоложертвенное мясо.

Неожиданный конец фразы возмутил Самгина, он хотел сказать, что мораль не всегда уместна, но вместо этого спросил:

– Ты бывала в Москве, у Омона?

– Да. Один раз. А – что?

– Там все было интереснее, богаче.

– Не помню.

Домой пошли пешком. Великолепный город празднично шумел, сверкал огнями, магазины хвастались обилием красивых вещей, бульвары наполнял веселый говор, смех, с каштанов падали лапчатые листья, но ветер был почти неощутим и листья срывались как бы веселой силой говора, смеха, музыки.

– Приятно устроились бывшие мастера революции, – сказала Марина, а через несколько секунд добавила: – Ныне – кредиторы наши.

На людей, которые шли впереди, падали узорные тени каштанов.

– Смотри: все – точно в лохмотьях, – заметила Марина.

Идти под руку с ней было неудобно: трудно соразмерять свои шаги с ее, она толкала бедром. Мужчины оглядывались на нее, это раздражало Самгина. Он, вспомнив волнение, испытанное им вчера, когда он читал ее письмо, подумал:

«Почему я обрадовался? Откуда явилась мысль, что она может служить в политической полиции? Как странно все…»

Марина заявила, что хочет есть. Зашли в ресторан, в круглый зал, освещенный ярко, но мягко, на маленькой эстраде играл струнный квартет, музыка очень хорошо вторила картавому говору, смеху женщин, звону стекла, народа было очень много, и все как будто давно знакомы друг с другом; столики расставлены как будто так, чтоб удобно было любоваться костюмами дам; в центре круга вальсировали высокий блондин во фраке и тоненькая дама в красном платье, на голове ее, точно хохол необыкновенной птицы, возвышался большой гребень, сверкая цветными камнями. Слева от Самгина одиноко сидел, читая письма, солидный человек с остатками курчавых волос на блестящем черепе, с добродушным, мягким лицом; подняв глаза от листка бумаги, он взглянул на Марину, улыбнулся и пошевелил губами, черные глаза его неподвижно остановились на лице Марины. Портреты этого человека Самгин видел в журналах, но не мог вспомнить – кто он? Он сказал Марине, что на нее смотрит кто-то из крупных людей Франции.

– Не знаешь – кто?

Бесцеремонно осмотрев француза, она равнодушно сказала:

– Олицетворение телесной и духовной сытости.

Самгин плотно сжал губы. Ему все более не нравилось, как она ведет себя. Золотистые зрачки ее потемнели, она хмурилась, сдвигая брови, и вытирала губы салфеткой так крепко, как будто желала, чтоб все поняли: губы у нее не накрашены… Три пары танцевали неприятно манерный танец, близко к Марине вышагивал, как петух, косоглазый, кривоногий человечек, украшенный множеством орденов и мертвенно неподвижной улыбкой на желтом лице, – каждый раз, когда он приближался к стулу Марины, она брезгливо отклонялась и подбирала подол платья.

– Это они исказили менуэт, – выговорила она. – Помнишь Мопассана? «Король танцев и танец королей».

Самгину казалось, что все мужчины и дамы смотрят на Марину, как бы ожидая, когда она будет танцевать. Он находил, что она отвечает на эти взгляды слишком пренебрежительно. Марина чистит грушу, срезая толстые слои, а рядом с нею рыжеволосая дама с бриллиантами на шее, на пальцах ловко срезает кожицу с груши слоями тонкими, почти как бумага.

«Что она – играет роль русской нигилистки? А пожалуй, в ней есть это – нигилизм…»

Он снова наткнулся на острый вопрос: как явилась мысль о связи Марины с департаментом полиции?

«Если б она служила там, ее, такую, вероятно, держали бы не в провинции, а в Петербурге, в Москве…»

Затем он попытался определить, какое чувство разбудила у него эта странная мысль?

«Тревогу? У меня нет причин тревожиться за себя».

Подумав, он нашел, что мысль о возможности связи Марины с политической полицией не вызвала в нем ничего, кроме удивления. Думать об этом под смех и музыку было неприятно, досадно, но погасить эти думы он не мог. К тому же он выпил больше, чем привык, чувствовал, что опьянение настраивает его лирически, а лирика и Марина – несоединимы.

– Французы, вероятно, думают, что мы женаты и поссорились, – сказала Марина брезгливо, фруктовым ножом расшвыривая франки сдачи по тарелке; не взяв ни одного из них, она не кивнула головой на тихое «Мерси, мадам!» и низкий поклон гарсона. – Я не в ладу, не в ладу сама с собой, – продолжала она, взяв Клима под руку и выходя из ресторана. – Но, знаешь, перепрыгнуть вот так, сразу, из страны, где вешают, в страну, откуда вешателям дают деньги и где пляшут…

Самгин почувствовал желание крикнуть:

«Не верю я тебе, не верю!»

Но не посмел и тихо сказал:

– Не совсем понимаю я тебя.

Она продолжала:

– Чувствуешь себя… необычно. Как будто – несчастной. А я не люблю несчастий… Ненавижу страдание, наше русское, излюбленное ремесло…

Замолчала. Отель был близко, в пять минут дошли пешком.

Самгин вошел к себе, не снимая пальто и шляпу, подошел к окну, сердито распахнул створки рамы, посмотрел вниз…

«Самое непонятное, темное в ней – ее революционные речи. Конечно, речи – это еще не убеждения, не симпатии, но у нее…» – Он не сумел определить, в чем видит своеобразие речей этой женщины. Испытывая легкое головокружение, он смотрел, как там, внизу, по слабо освещенной маленькой площади бесшумно скользили темные фигурки людей, приглушенно трещали колеса экипажей. Можно было думать, что все там устало за день, хочет остановиться, отдохнуть, – остановиться в следующую секунду, на точке, в которой она застанет. Самгин сбросил на кресло пальто, шляпу, сел, закурил папиросу.

В том углу памяти, где слежались думы о Марине, стало еще темнее, но как будто легче.

«Что я нашел, что потерял? – спросил он себя и ответил: – Я приобрел, утратив чувство тяготения к ней, но – исчезла некая надежда. На что надеялся? Быть любовником ее?»

И, представив еще раз Марину обнаженной, он решил:

«Нет. Конечно – нет. Но казалось, что она – человек другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».

 

Затем он подумал, что она все-таки оригинальный характер.

«Тип коренной русской женщины.

 
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдет…
 

А в конце концов, черт знает, что в ней есть, – устало и почти озлобленно подумал он. – Не может быть, чтоб она в полиции… Это я выдумал, желая оттолкнуться от нее. Потому что она сказала мне о взрыве дачи Столыпина и я вспомнил Любимову…»

Несколько секунд он ухитрился не думать, затем сознался:

«Ты много видел женщин и хочешь женщину, вот что, друг мой! Но лучше выпить вина. Поздно, не дадут…»

Но все-таки он позвонил, явился дежурный слуга, и через пяток минут, выпив стакан вкусного вина, Самгин осмотрел комнату глазами человека, который только что вошел в нее. Мягкая, плюшевая мебель, толстый ковер, драпри на окнах, на дверях – все это делало комнату странно мохнатой. С чем можно сравнить ее? Сравнения не нашлось. Он медленно разделся до ночного белья, выпил еще вина и, сидя на постели, почувствовал, что возобновляется ощущение зреющего нарыва, испытанное им в Женеве. Но теперь это не было ощущением неприятным, напротив – ему казалось, что назревает в нем что-то серьезнейшее и что он на границе важного открытия в самом себе. Он забыл прикрыть окно, и в комнату с площади вдруг ворвался взрыв смеха, затем пронзительный свисток, крики людей.

– Идиоты, – выругался Самгин, подходя к окну. – Смеются… потом – умирают…

Ему показалось, что последние три слова он подумал шепотом.

«Чепуха. Шепотом не думают. Думают беззвучно, даже – без слов, а просто так… тенями слов».

Тут он почувствовал, что в нем точно лопнуло что-то, и мысли его настойчиво, самосильно, огорченно закричали:

«Одиночество. Один во всем мире. Затискан в какое-то идиотское логовище. Один в мире образно и линейно оформленных ощущений моих, в мире злой игры мысли моей. Леонид Андреев – прав: быть может, мысль – болезнь материи…»

Самгин сидел наклонясь, опираясь ладонями в колени, ему казалось, что буйство мысли раскачивает его, как удары языка в медное тело колокола.

«”Прометей – маска дьявола” – верно… Иероним Босх формировал свое мироощущение смело, как никто до него не решался…»

В мохнатой комнате все качалось, кружилось, Самгин хотел встать, но не мог и, не подняв ног с пола, ткнулся головой в подушку. Проснулся он поздно, позвонил, послал горничную спросить мадам Зотову, идет ли она в парламент? Оказалось – идет. Это было не очень приятно: он не стремился посмотреть, как работает законодательный орган Франции, не любил больших собраний, не хотелось идти еще и потому, что он уже убедился, что очень плохо знает язык французов. Но почему-то нужно было видеть, как поведет себя Марина, и – вот он сидит плечо в плечо с нею в ложе для публики.

– Вот она, правящая демократия, – полушепотом говорит Марина.

Самгин пристально смотрел на ряды лысых, черноволосых, седых голов, сверху головы казались несоразмерно большими сравнительно с туловищами, влепленными в кресла. Механически думалось, что прадеды и деды этих головастиков сделали «Великую революцию», создали Наполеона. Вспоминалось прочитанное о 30-м, 48-м, 70-м годах в этой стране.

– Либертэ, эгалитэ[19], а – баб в депутаты парламента не пускают, – ворчливо заметила Марина.

Человек с лицом кардинала Мазарини сладким тенорком и сильно картавя читал какую-то бумагу, его слушали молча, только на левых скамьях изредка раздавались ворчливые возгласы.

– Вот и Аристид-предатель, – сказала Марина.

На трибуне стоял веселый человек, тоже большеголовый, шатен с небрежно растрепанной прической, фигура плотная, тяжеловатая, как будто немного сутулая. Толстые щеки широкого лица оплыли, открывая очень живые, улыбчивые глаза. Прищурясь, вытянув шею вперед, он утвердительно кивнул головой кому-то из депутатов в первом ряду кресел, показал ему зубы и заговорил домашним, приятельским тоном, поглаживая левой рукой лацкан сюртука, край пюпитра, тогда как правая рука медленно плавала в воздухе, как бы разгоняя невидимый дым. Говорил он легко, голосом сильным, немножко сиповатым, его четкие слова гнались одно за другим шутливо и ласково, патетически и с грустью, в которой как будто звучала ирония. Его слушали очень внимательно, многие головы одобрительно склонялись, слышны были краткие, негромкие междометия, чувствовалось, что в ответ на его дружеские улыбки люди тоже улыбаются, а один депутат, совершенно лысый, двигал серыми ушами, точно заяц. Потом Бриан начал говорить, усилив голос, высоко подняв брови, глаза его стали больше, щеки покраснели, и Самгин поймал фразу, сказанную особенно жарко:

– Наша страна, наша прекрасная Франция, беззаветно любимая нами, служит делу освобождения человечества. Но надо помнить, что свобода достигается борьбой…

– И давайте денег на вооружение, – сказала Марина, глядя на часы свои.

Бриану аплодировали, но были слышны и крики протеста.

– Ну – с меня довольно! Имею сорок минут для того, чтоб позавтракать, – хочешь?

– С удовольствием.

– Да, вот как, – говорила она, выходя на улицу. – Сын мелкого трактирщика, был социалистом, как и его приятель Мильеран, а в шестом году, осенью, распорядился стрелять по забастовщикам.

В небольшом ресторане, наискось от парламента, она, заказав завтрак, продолжала:

– Гибкие люди. Ходят по идеям, как по лестницам. Возможно, что Бриан будет президентом.

Она вздохнула, подумала, наливая водку в рюмки.

– Замечательно живучий, ловкий народ. Когда-нибудь побьют они неуклюжих, толстых немцев. Давай выпьем за Францию.

Выпили, и она молча принялась насыщаться, а кончив завтракать и уходя, сказала:

– Вечером на Монмартр, в какой-нибудь веселый кабачок, – идет?

– Отлично.

Но вечером, когда Самгин постучал в дверь Марины, – дверь распахнул пред ним коренастый, широкоплечий, оборотился спиной к нему и сказал сиповатым тенором:

– А он, мерзавец, посмеивается…

– Входи, входи, – предложила Марина, улыбаясь. – Это – Григорий Михайлович Попов.

– Да, – подтвердил Попов, небрежно сунув Самгину длинную руку, охватил его ладонь длинными, горячими пальцами и, не пожав, – оттолкнул; этим он сразу определил отношение Самгина к нему. Марина представила Попову Клима Ивановича.

– Ага, – равнодушно сказал Попов, топая и шаркая ногами так, как будто он надевал галоши.

– Продолжай, – предложила Марина. Она была уже одета к выходу – в шляпке, в перчатке по локоть на левой руке, а в правой кожаный портфель, свернутый в трубку; стоя пред нею, Попов лепил пальцами в воздухе различные фигуры, точно беседуя с глухонемой.

– «Если, говорит, в столице, где размещен корпус гвардии, существует департамент полиции и еще многое такое, – оказалось возможным шестинедельное существование революционного совета рабочих депутатов, если возможны в Москве баррикады, во флоте – восстания и по всей стране – дьявольский кавардак, так все это надобно понимать как репетицию революции…»

– Вот какой догадливый, – сказала Марина, взглянув на часы.

– Я ему говорю: «Ваши деньги, наши знания», а он – свое: «Гарантируйте, что революции не будет!»

– Ну да, понятно! Торговать деньгами легче, спокойней, чем строить заводы, фабрики, возиться с рабочими, – проговорила Марина, вставая и хлопая портфелем по своему колену. – Нет, Гриша, тут банкира мало, нужен крупный чиновник или какой-нибудь придворный… Ну, мне – пора, если я не смогу вернуться через час, – я позвоню вам… и вы свободны…

Попов проводил ее до двери, вернулся, неловко втиснул себя в кресло, вынул кожаный кисет, трубку и, набивая ее табаком, не глядя на Самгина, спросил небрежно:

– Мы не встречались?

– Нет, – решительно ответил Самгин.

– Мм… Значит – ошибся. У меня плохая память на лица, а человека с вашей фамилией я знавал, вместе шли в ссылку. Какой-то этнограф.

«Брат», – хотел сказать Самгин, но воздержался и сказал: – Фамилия эта не часто встречается.

Пытаясь закурить трубку и ломая спички одну за другой, Попов возразил:

– На Оке есть пароходство Качкова и Самгина, и был горнопромышленник Софрон Самгин.

Лицо его скрылось в густом облаке дыма. Лицо было неприятное: широколобое, туго обтянутое смуглой кожей и неподвижно, точно каменное. На щеках – синие пятна сбритой бороды, плотные черные усы коротко подстрижены, губы – толстые, цвета сырого мяса, нос большой, измятый, брови – кустиками, над ними густая щетка черных с проседью волос. Движения, жесты у него тяжелые, неловкие, все вокруг него трясется, скрипит. Одет в темно-синюю куртку необычного покроя, вроде охотничьей. Неприятен и сиповатый тенорок, в нем чувствуется сердитое напряжение, готовность закричать, сказать что-то грубое, злое, а особенно неприятны маленькие, выпуклые, как вишни, темные глаза.

19Свобода, равенство (франц.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89  90  91  92  93  94  95  96  97  98  99  100  101  102  103  104  105  106  107  108  109  110  111  112  113  114  115  116  117  118  119  120  121  122  123  124  125  126 
Рейтинг@Mail.ru