Самгин видел, что в темноте по мостовой медленно двигаются два чудовища кубической формы, их окружало разорванное кольцо вооруженных людей, колебались штыки, прокалывая, распарывая тьму.
«Броневики», – тотчас сообразил он. – Броневики едут, – полным голосом сказал он, согретый странной радостью.
– Ты думаешь – будут стрелять? – сонно пробормотал Дронов. – Не будут, надоело…
Броневики проехали. Дронов расплылся в кресле и бормотал:
– Ничего не будет. Дали Дронову Ивану по морде, и – кончено!
Самгин посмотрел на него, подумал:
«Сопьется».
Сходил в спальню, принес подушку и, бросив ее на диван, сказал:
– Ляг.
– Можно. Это – можно.
Он встал, шагнул к дивану, вытянув руки вперед, как слепой, бросился на него, точно в воду, лег и забормотал:
Вырыта заступом яма глубокая…
Жизнь… бестолковая, жизнь одинокая…
Самгин, чьи стихи?
– Никитина.
– Черт. Ты – все знаешь. Все.
Он заснул. Клим Иванович Самгин тоже чувствовал себя охмелевшим от сытости и вина, от событий. Закурил, постоял у окна, глядя вниз, в темноту, там, быстро и бесшумно, как рыбы, плавали грубо оформленные фигуры людей, заметные только потому, что они были темнее темноты.
«Итак – революция. Вторая на моем веку».
Он решил, что завтра, с утра, пойдет смотреть на революцию и определит свое место в ней.
Утром, сварив кофе, истребили остатки пищи и вышли на улицу. Было холодно, суетился ветер, разбрасывая мелкий, сухой снег, суетился порывисто минуту, две, подует и замрет, как будто понимая, что уже опоздал сеять снег.
Самгин шагал впереди Дронова, внимательно оглядываясь, стараясь уловить что-то необычное, но как будто уже знакомое. Дронов подсказал:
– Замечаешь, как обеднел город?
– Да, – согласился Самгин и вспомнил: вот так же было в Москве осенью пятого года, исчезли чиновники, извозчики, гимназисты, полицейские, исчезли солидные, прилично одетые люди, улицы засорились серым народом, но там трудно было понять, куда он шагает по кривым улицам, а здесь вполне очевидно, что большинство идет в одном направлении, идет поспешно и уверенно. Спешат темнолицые рабочие, безоружные солдаты, какие-то растрепанные женщины, – люди, одетые почище, идут не так быстро, нередко проходят маленькие отряды солдат с ружьями, но без офицеров, тяжело двигаются грузовые автомобили, наполненные солдатами и рабочими. Мелькают красные банты на груди, повязки на рукавах.
– Эй, эй – Князев, – закричал Дронов и побежал вслед велосипедисту, с большой бородой, которую он вез на левом плече. Самгин минуту подождал Ивана и пошел дальше.
Проехал воз, огромный, хитро нагруженный венскими стульями, связанные соломой, они возвышались почти до вторых этажей, толстая рыжая лошадь и краснорожий ломовой извозчик, в сравнении с величиной воза, были смешно маленькими, рядом с извозчиком шагал студент в расстегнутом пальто, в фуражке на затылке, размахивая руками, он кричит:
– Ты – подумай: народ…
– Мы на свой пай думаем, – басом, как дьякон, гудит извозчик. – Ты с хозяином моим потолкуй, он тебе все загадки разгадает. Он те и про народ наврет.
Ломовой счастливо захохотал, Клим Иванович пошел тише, желая послушать, что еще скажет извозчик. Но на панели пред витриной оружия стояло человек десять, из магазина вышел коренастый человек, с бритым лицом под бобровой шапкой, в пальто с обшлагами из меха, взмахнул рукой и, громко сказав: «В дантиста!» – выстрелил. В проходе во двор на белой эмалированной вывеске исчезла буква а, стрелок, самодовольно улыбаясь, взглянул на публику, кто-то одобрил его:
– Метко!
А усатый человек в толстой замасленной куртке, протянув руку, попросил:
– Позвольте взглянуть!
Взглянул, определил: «Кольт!» – и, сунув оружие в карман куртки, пошел прочь.
– К-куда? – взревел стрелок, собираясь бежать за похитителем, но пред ним встали двое, один – лицом, другой спиною к нему.
– Вы – видели? – сердито спросил он.
– Зачем вам игрушка эта? – миролюбиво ответил ему молодой парень, а тот, который стоял спиной, крикнул:
– Гордеев, вернись!
И обратился к стрелку:
– Вы, барин, идите-ка своей дорогой, вам тут делать нечего. А вы – что? – спросил он Самгина, измеряя его взглядом голубоватых глаз. – Магазин не торгует, уходите.
Самгин покорно и охотно пошел прочь, его тотчас же догнал стрелок, говоря:
– Ничего не понимаю! Кто такие? Черт их знает!
Переходя на другую сторону улицы, он оглянулся, к магазину подъехал грузовик, люди, стоявшие у витрины, выносили из магазина ящики.
– Грабеж среди белого дня, – бормотал стрелок, Самгин промолчал, он не нуждался в собеседнике. Собеседник понял это и, дойдя до поворота в другую улицу, насмешливо выговорил:
– Вы, кажется, тоже… что-то такое…
После чего скрылся за углом.
Ближе к Таврическому саду люди шли негустой, но почти сплошной толпою, на Литейном, где-то около моста, а может быть, за мостом, на Выборгской, немножко похлопали выстрелы из ружей, догорал окружный суд, от него остались только стены, но в их огромной коробке все еще жадно хрустел огонь, догрызая дерево, изредка в огне что-то тяжело вздыхало, и тогда от него отрывались стайки мелких огоньков, они трепетно вылетали на воздух, точно бабочки или цветы, и быстро превращались в темно-серый бумажный пепел. Против пожарища на панели собралось человек полсотни, почти все пожилые, много стариков, любуясь игрой огня, они беседовали равнодушно, как привычные зрители, которых уж ничем не удивишь.
– Воры подожгли.
– Ну конечно.
– И Литовский замок – они.
– А – кто же! И полицейские участки – их дело!
– Политические тоже, наверно, руку приложили…
– У тех заноза – жандармы.
– Департамент полиции…
– Не подожгли его.
– Подожгут.
Самгин свернул на Сергиевскую, пошел тише. Здесь, на этой улице, еще недавно, контуженые, раненые солдаты учили новобранцев, кричали:
«Смирно!»
Вдоль решетки Таврического сада шла группа людей, десятка два, в центре, под конвоем трех солдат, шагали двое: один без шапки, высокий, высоколобый, лысый, с широкой бородой медного блеска, борода встрепана, широкое лицо измазано кровью, глаза полуприкрыты, шел он, согнув шею, а рядом с ним прихрамывал, качался тоже очень рослый, в шапке, надвинутой на брови, в черном полушубке и валенках. Люди шли молча, серьезные, точно как на похоронах, а сзади, как бы конвоируя всех, подпрыгивая, мелко шагал человечек с двустволкой на плече, в потертом драповом пальто, туго подпоясанный красным кушаком, под финской шапкой пряталось маленькое глазастое личико, стиснутое темной рамкой бородки, негустой, но аккуратной. Самгин спросил: кого арестовали и за что?
– Который повыше – жандарм, второй – неизвестный. А забрали их – за стрельбу в народ, – громко, приятным голосом сказал человечек и, примеряя свой шаг к шагу Самгина, добавил вразумительно: – Манера эта – в своих людей стрелять – теперь отменяется даже для войска.
– Куда же их ведут?
– В Государственную думу, на расчет. Конечно, знаете, что государь император пожаловал Думе власть для установления порядка, вот, значит, к ней и стекается… все хорошее-плохое, как я понимаю.
Самгин заглянул в лицо его – костистое, остроглазое, остроносое лицо приятно смягчали веселые морщинки.
– Вы – охотник? – спросил Самгин. Приятный человек шагал уже в ногу с ним, легонько поталкивая локтем.
– Нет, я имею ремесло – обойщик и драпировщик. Федор Прахов, лицо небезызвестное. Охота не ремесло, она – забава.
Клим Иванович Самгин не испытывал симпатии к людям, но ему нравились люди здравого смысла, вроде Митрофанова, ему казалось, что люди этого типа вполне отвечают характеристике великоросса, данной историком Ключевским. Он с удовольствием слушал словоохотливого спутника, а спутник говорил поучительно и легко, как нечто давно обдуманное:
– Охота – звериное действие, уничтожающее. Лиса – тетеревей и всякую птицу истребляет, волк – барашков, телят, и приносят нам убыток. Ну, тогда человек, ревнуя о себе, обязан волков истреблять, – так я понимаю…
У входа в ограду Таврического дворца толпа, оторвав Самгина от его спутника, вытерла его спиною каменный столб ворот, втиснула за ограду, затолкала в угол, тут было свободнее. Самгин отдышался, проверил целость пуговиц на своем пальто, оглянулся и отметил, что в пределах ограды толпа была не так густа, как на улице, она прижималась к стенам, оставляя перед крыльцом дворца свободное пространство, но люди с улицы все-таки не входили в ограду, как будто им мешало какое-то невидимое препятствие.
«А еще вчера как пусто и смирно было на улицах».
Его окружали люди, в большинстве одетые прилично, сзади его на каменном выступе ограды стояла толстенькая синеглазая дама в белой шапочке, из-под каракуля шапочки на розовый лоб выбивались черные кудри, рядом с Климом Ивановичем стоял высокий чернобровый старик в серой куртке, обшитой зеленым шнурком, в шляпе странной формы пирогом, с курчавой сероватой бородой. Протискался высокий человек в котиковой шапке, круглолицый, румяный, с веселыми усиками золотого цвета, и шипящими словами сказал даме:
– Совершенно верно: Шидловский, Шингарев, Шульгин, конечно – Милюков, Львов, Половцев и твой дядя. Это и есть бюро «Прогрессивного блока». Решили бороться с властью и принять все меры, чтобы армия спокойно дралась.
– Спокойно драться – нельзя! – заметил кто-то.
– Пардон! Было сказано: чтобы армия спокойно делала свое дело на фронте, а рабочие могли спокойно подавать снаряды.
– А кормить – чем? – спросил маленький желтолицый сосед Самгина.
– Дума берет борьбу на себя.
– А кормить солдат – чем? – громче, настойчивее спросил желтолицый; человек, расшитый шнурками, согнулся, шепнул что-то.
– Мне все равно – кто, сегодня это не считается, – заявил желтолицый и, сняв шапку, взмахнул ею над лысой головой.
Человека с веселыми усами слушали многие, а он говорил:
– Милюков… очень умно…
– Милюков – не солдат, а – санитар, да и то…
– Нужно, чтоб страна молчала, говорить за нее будем мы, Дума. Сейчас началось заседание старейшин с Родзянкой во главе…
Румяное лицо человека с усами побелело, он повернулся к лысому:
– Послушайте – что вам угодно, чёрт вас возьми?
– Уйдем, уйдем, – торопливо сказала дама, спрыгнув на землю, она сильно толкнула Самгина и, не извиняясь, дергая усатенького за рукав, потащила его прочь ко входу во дворец.
– Кто это? – спросил Самгин старика, обшитого шнурками. Старик внушительно ответил:
– Господа. Его сиятельс… – старик не договорил слова, оно окончилось тихим удивленным свистом сквозь зубы. Хрипло, по-медвежьи рявкая, на двор вкатился грузовой автомобиль, за шофера сидел солдат с забинтованной шеей, в фуражке, сдвинутой на правое ухо, рядом с ним – студент, в автомобиле двое рабочих с винтовками в руках, штатский в шляпе, надвинутой на глаза, и толстый, седобородый генерал и еще студент. На улице стало более шумно, даже прокричали ура, а в ограде – тише.
– Это – что же значит? – тихонько спросил Самгина серый старик.
– Арестованы, – неуверенно ответил Клим Иванович и, глядя, как рабочие снимают штатского, добавил: – Штатский, кажется, – министр юстиции…
– Кто же… распоряжается?
– Дума, – громко сказал желтолицый. – Ее хотели закрыть, а она – вот…
Самгин наблюдал. Министр оказался легким, как пустой, он сам, быстро схватив протянутую ему руку студента, соскочил на землю, так же быстро вбежал по ступенькам, скрылся за колонной, с генералом возились долго, он – круглый, как бочка, – громко кряхтел, сидя на краю автомобиля, осторожно спускал ногу с красным лампасом, вздергивал ее, спускал другую, и наконец рабочий крикнул ему:
– Да – прыгайте смело! Ведь – не в море.
Рядом с Самгиным встал Дронов и, как будто заикаясь, покрякивая, вполголоса говорил:
– Толпа идет… тысяч двадцать… может, больше, ей-богу! Честное слово. Рабочие. Солдаты, с музыкой. Моряки. Девятый вал… черт его… Кое-где постреливают – факт! С крыш…
Было ясно – Дронов испуган, у него даже плечи дрожали, он вертел головой, присматриваясь к людям, точно искал среди них знакомого, бормотал:
– А этот… Марков-Воляй, бурнопламенный дурак, говорят, ведет из Ораниенбаума пулеметный полк. Слушай – кто здесь сила?
– Вот и я тоже не могу понять, – вмешался старик, обшитый зелеными шнурками.
– Надобно идти во дворец, – сказал Самгин.
Дронов немедленно согласился.
– Верно! Там, в случае ежели…
Он пошел впереди Самгина, бесцеремонно расталкивая людей, но на крыльце их остановил офицер и, заявив, что он начальник караула, охраняющего Думу, не пустил их во дворец. Но они все-таки остались у входа в вестибюль, за колоннами, отсюда, с высоты, было очень удобно наблюдать революцию. Рядом с ними оказался высокий старик.
– Ежели – караул есть, стало быть, власть имеется, – сказал ‹он› успокаивающим тоном. Дронов покосился на него и спросил:
– Егерь?
– Так точно, 27 лет его сиятельству Мекленбургу-Стрелицкому служил, и другим господам.
Он был явно рад, что на него обратили внимание, и, наклонясь над головой Дронова, перечислял:
– Граф Капнист или, например, Михаил Владимирович Родзянко…
Вдруг где-то, близко, медь оркестра мощно запела «Марсельезу», все люди в ограде, на улице пошевелились, точно под ними дрогнула земля, и кто-то истерически, с радостью или с отчаянием, закричал:
– Солдаты идут!
Самгин почувствовал нечто похожее на толчок в грудь и как будто пошевелились каменные плиты под ногами, – это было так нехорошо, что он попытался объяснить себе стыдное, малодушное ощущение физически и сказал Дронову:
– Тише, не толкай.
– Не я толкаю, – пробормотал Дронов, измятое похмельем лицо его вытянулось, полуоткрылся рот и дрожал подбородок. Самгин, отметив это, подумал:
«Должно быть, он тоже не считает исключенным повторение 9 Января».
На улице люди быстро разделились, большинство, не очень уверенно покрикивая ура, пошло встречу музыке, меньшинство быстро двинулось направо, прочь от дворца, а люди в ограде плотно прижались к стенам здания, освободив пред дворцом пространство, покрытое снегом, истоптанным в серую пыль.
Нахмурясь, Клим Иванович Самгин подумал, что эта небольшая пустота сделана как бы нарочно для того, чтоб он видел, как поспешно, молча, озабоченно переходят один за другим, по двое рядом, по трое, люди, которых безошибочно можно признать рабочими. На верхней ступеньке их останавливал офицер, солдаты преграждали дорогу, скрещивая штыки, но они называли себя депутатами от заводов, и, зябко пожимая плечом, он уступал им дорогу. Все громче звучала медная мелодия гимна Франции, в воздухе колебался ворчливый гул, и на него иронически ненужно ложились слова егеря:
– Настоящих господ по запаху узнаешь, у них запах теплый, собаки это понимают… Господа – от предков сотнями годов приспособлялись к наукам, чтобы причины понимать, и достигли понимания, и вот государь дал им Думу, а в нее набился народ недостойный.
Курчавая борода егеря была когда-то такой же черной, как его густейшие брови, теперь она была обескрашена сединой, точно осыпана крупной солью; голос его звучал громко, но однотонно, жестяно, и вся тускло-серая фигура егеря казалась отлитой из олова.
Егеря молча слушало человек шесть, один из них, в пальто на меху с поднятым воротником, в бобровой шапке, с красной тугой шеей, рукою в перчатке пригладил усы, сказал, вздохнув:
– Эх, старина, опоздал ты…
– Вот я и сокрушаюсь… Студенты генерала арестуют, – разве это может быть?
Самгин слушал речи егеря и думал:
«Это похоже на голос здравого смысла».
За оградой явилась необыкновенной плотности толпа людей, в центре первого ряда шагал с красным знаменем в руках высокий, широкоплечий, черноусый, в полушубке без шапки, с надорванным рукавом на правом плече. Это был, видимо, очень сильный человек: древко знамени толстое, длинное, в два человечьих роста, полотнище – бархатное, но человек держал его пред собой легко, точно свечку. По бокам его двое солдат с винтовками, сзади еще двое, первые ряды людей почти сплошь вооружены, даже Аркадий Спивак, маленький фланговой первой шеренги, несет на плече какое-то ружье без штыка. В одну минуту эта толпа заполнила улицу, влилась за ограду, человек со знаменем встал пред ступенями входа. Кто-то закричал:
– Не наклоняй знамя-то, эй, не наклоняй!
Сквозь толпу, точно сквозь сито, протискивались солдаты, тащили на плечах пулеметы, какие-то жестяные коробки, ящики, кричали:
– Сторонись!
Никто не командовал ими, и, не обращая внимания на офицера, начальника караульного отряда, даже как бы не видя его, они входили в дверь дворца.
С приближением старости Клим Иванович Самгин утрачивал близорукость, зрение становилось почти нормальным, он уже носил очки не столько из нужды, как по привычке; всматриваясь сверху в лицо толпы, он достаточно хорошо видел над темно-серой массой под измятыми картузами и шапками костлявые, чумазые, закоптевшие, мохнатые лица и пытался вылепить из них одно лицо. Это не удавалось и, раздражая, увлекало все больше. Неуместно вспомнился изломанный, разбитый мир Иеронима Босха, маски Леонардо да Винчи, страшные рожи мудрецов вокруг Христа на картине Дюрера.
«Нет, все это – не так, не то. Стиснуть все лица – в одно, все головы в одну, на одной шее…»
Вспомнилось, что какой-то из императоров Рима желал этого, чтоб отрубить голову.
«Мизантропия, углубленная до безумия. Нет, – каким должен быть вождь, Наполеон этих людей? Людей, которые видят счастье жизни только в сытости?»
– Родзянко-о! – ревели сотни глоток. – Давай Родзянку-у!
Клим Иванович Самгин так увлекся процессом создания фигуры вождя, что лишь механически отмечал происходящее вокруг его: вот из дверей дворца встречу солдатам выскочил похожий на кого-то адвокат Керенский и прокричал:
– Граждане солдаты! Поздравляю вас с высокой честью – охранять Государственную думу. Объявляю вас первым революционным караулом…
В толпе закричали ура, а молодой солдат, нагруженный жестяными коробками, крикнул Керенскому:
– Посторони-ись!
– Чего ж они пулеметы внутрь тащат? Из окошек стрелять хотят, что ли? – недоуменно спросил егерь.
– Не будут стрелять, старина, не будут, – сказал человек в перчатках и оторвал от снятой с правой руки большой палец.
– Раззянка-а! – кричал Федор Прахов, он стоял у первой ступени лестницы, его толкали вперед, ‹он› поворачивался боком, спиной и ухитрялся оставаться на месте, покрикивая, подмигивая кому-то:
– Раззянка-а!
Из дверей дворца вышел большущий, толстый человек и зычным, оглушающим голосом, с яростью закричал:
– Гр-раждане!
Он был так велик, что Самгину показалось: человек этот, на близком от него расстоянии, не помещается в глазах, точно колокольня. В ограде пред дворцом и даже за оградой, на улице, становилось все тише, по мере того как Родзянко все более раздувался, толстое лицо его набухало кровью, и неистощимый жирный голос ревел:
– Хаос…
Два звука: а, о – слились в единый нечеловечий зык, в «трубный глас».
Самгину показалось, что обойщик Прахов даже присел, а люди, стоявшие почти вплоть к оратору, но на ступень ниже его, пошатнулись, а человек в перчатках приподнял воротник пальто, спрятал голову, и плечи его задрожали, точно он смеялся.
– Враг у врат града Петрова, – ревел Родзянко. – Надо спасать Россию, нашу родную, любимую, святую Русь. Спокойствие. Терпение… «Претерпевый до конца – спасется». Работать надо… Бороться. Не слушайте людей, которые говорят…
Клим Иванович Самгин первый раз видел Родзянко, ему понравился большой, громогласный, отлично откормленный потомок запорожской казацкой знати.
– Великий русский народ…
Должно быть, потому, что он говорил долго, у русского народа не хватило терпения слушать, тысячеустое ура заглушило зычную речь, оратор повернулся к великому народу спиной и красным затылком.
– Его, Родзянку, голым надо видеть, когда он купается, – удовлетворенно и как будто даже с гордостью сказал егерь. – Или, например, когда кушает, – тут он сам себе царь и бог.
«Неизбежная примесь глупости и пошлости», – определил Самгин спокойно и даже с чувством удовлетворения.
Человек в перчатках разорвал правую, резким движением вынул платок, вытер мокрое лицо и, пробираясь к дверям во дворец, полез на людей, как слепой. Он толкнул Самгина плечом, но не извинился, лицо у него костистое, в темной бородке, он глубоко закусил нижнюю губу, а верхняя вздернулась, обнажив неровные, крупные зубы.
Свирепо рыча, гудя, стреляя, въезжали в гущу толпы грузовики, привозя генералов и штатских людей, бережливо выгружали их перед лестницей, и каждый такой груз как будто понижал настроение толпы, шум становился тише, лица людей задумчивее или сердитей, усмешливее, угрюмей. Самгин ловил негромкие слова:
– Чего же с ними делать будут?
– Нас не спросят.
– Спрячут до легких дней…
– Конечно. Потом – выпустят…
– Тогда они за беспокойство… возместят!
– В монастыри бы их, на сухой хлеб.
– Придумал.
– Выслать куда-нибудь…
– А то – отвезти в Ладожско озеро да и потопить, – сказал, окая, человек в изношенной финской шапке, в потертой черной кожаной куртке, шапка надвинута на брови, под нею вздулись синеватые щеки, истыканные седой щетиной; преодолевая одышку, человек повторял:
– Монастыри… У нас – третьего дня бабы собрались в Александро-Невску лавру хлеба просить для ребятишек, ребятишки совсем с голода дохнут, – терпения не хватает глядеть на них. Ну, так вот пошли. Там какой-то монах, начальник, даже обиделся, сукин сын: «У нас, говорит, не лавочка, мы хлебом не торгуем». – «Ну, дайте даром, бога ради. Хоть мешок ржаной муки…» – «Что вы, говорит, женщины, мы, говорит, сами живем милостыней мирской». Вот – сволочь! А у них – склады! Понимаете? Склады. Сахар, мука, греча, картошка, масло подсолнечно и конопляно, рыба сушена – воза!.. Богу служат, а?
Его поддержали угрюмые голоса:
– Да-а, все богу служат, а человеку – никто!
– Ну, человеку-то мы служим, работаем…
– Путилов – человек все-таки.
– Парвиайнен…
– Много их…
– Народу – никто не служит, вот что! – громко сказала высокая, тощая женщина в мужском пальто. – Никто, кроме есеровской партии.
– А – большевики?
– Они сами – рабочие, большевики-то.
– Много ли их?
– Мальчишки, мелочь…
– Мелкое-то бывает крепко: перец, порох…
– Глядите – еще арестованных везут.
Когда арестованные, генерал и двое штатских, поднялись на ступени крыльца и следом за ними волною хлынули во дворец люди, – озябший Самгин отдал себя во власть толпы, тотчас же был втиснут в двери дворца, отброшен в сторону и ударил коленом в спину солдата, – солдат, сидя на полу, держал между ног пулемет и ковырял его каким-то инструментом.
– Простите, – сказал Самгин.
– Ничего, ничего – действуй! – откликнулся солдат, не оглядываясь. – Тесновато, брат, – бормотал он, скрежеща по железу сталью. – Ничего, последние деньки теснимся…
Пол вокруг солдата был завален пулеметами, лентами к ним, коробками лент, ранцами, винтовками, связками амуниции, мешками, в которых спрятано что-то похожее на булыжники или арбузы. Среди этого хаоса вещей и на нем спали, скорчившись, солдаты, человек десять.
– Викентьев! – бормотал солдат, не переставая ковырять пулемет и толкая ногою в плечо спящего, – проснись, дьявол! Эй, где ключик?
Подошел рабочий в рыжем жилете поверх черной суконной рубахи, угловатый, с провалившимися глазами на закопченном лице, закашлялся, посмотрел, куда плюнуть, не найдя места, проглотил мокроту и сказал хрипло, негромко:
– Савел, дай, брат, буханочку! Депутатам…
– Нет, не имею права, – сказал солдат, не взглянув на него.
– Чудак, депутатам фабрик, рабочим…
– Не имею…
Но тут реставратор пулемета что-то нашел и обрадовался:
– Ага, собачка? Так-так-так…
Он встал на колени, поднял круглое, веселое сероглазое лицо, украшенное редко рассеянным по щекам золотистым волосом, и – разрешил:
– Бери одну.
– А – две?
– А – вот?
Он поднял длинную руку, на конце ее – большой, черный, масляный кулак. Рабочий развязал мешок, вынул буханку хлеба, сунул ее под мышку и сказал:
– Спрятать бы, завидовать будут.
– А требуешь – две! Держи газету, заверни…
Клим Иванович Самгин поставил себя в непрерывный поток людей, втекавший в двери, и быстро поплыл вместе с ним внутрь дворца, в гулкий шум сотен голосов, двигался и ловил глазами наиболее приметные фигуры, лица, наиболее интересные слова. Он попал в какой-то бесконечный коридор, который, должно быть, разрезал весь корпус Думы. Здесь было свободней, и чем дальше, тем все более свободно, – по обе стороны коридора непрерывно хлопали двери, как бы выкусывая людей, одного за другим. Было как-то странно, что этот коридор оканчивался изящно обставленным рестораном, в нем собралось десятка три угрюмых, унылых, сердитых и среди них один веселый – Стратонов, в каком-то очень домашнем, помятом костюме, в мягких сапогах.
– О-о, здравствуйте! – сказал он Самгину, размахнув руками, точно желая обнять.
Самгин, отступя на шаг, поймал его руку, пожал ее, слушая оживленный, вполголоса, говорок Стратонова.
– А меня, батенька, привезли на грузовике, да-да! Арестовали, черт возьми! Я говорю: «Послушайте, это… это нарушение закона, я, депутат, неприкосновенен». Какой-то студентик, мозгляк, засмеялся: «А вот мы, говорит, прикасаемся!» Не без юмора сказал, а? С ним – матрос, эдакая, знаете, морда: «Неприкосновенный? – кричит. – А наши депутаты, которых в каторгу закатали, – прикосновенны?» Ну, что ему ответишь? Он же – мужик, он ничего не понимает…
Подошел солидный, тепло одетый, гладко причесанный и чрезвычайно, до блеска вымытый, даже полинявший человек с бесцветным и как будто стертым лицом, раздувая ноздри маленького носа, лениво двигая сизыми губами, он спросил мягким голосом:
– Что на улицах? Войска – идут?
– Нет, никаких войск! – крикнул маленький, позванивая чайной ложкой в пустом стакане. – Предали войска. Как вы не понимаете!
– Не верю! – сказал Стратонов, улыбаясь. – Не могу верить.
– Заставят… – ‹сказал› солидный, пожав толстыми плечами.
– Солдаты революции не делают.
– Нет армии! Я был на фронте… Армии нет!
– Вы – верите? – спросил Стратонов. Самгин оглянулся и сказал:
– Хлеба нет. Дайте хлеб – будет армия.
Он тотчас же догадался, что ему не следовало говорить так, и неопределенно добавил:
– И все вообще… найдет свой естественный путь.
– Пулеметов надо, пулеметов, а не хлеба! – негромко, но четко сказал изящно одетый человек.
Вошел еще кто-то и – утешил:
– Пулеметы – действуют! В Адмиралтействе какой-то генерал организовал сопротивление. Полиция и жандармы стреляют с крыш.
Откуда-то из угла бесшумно явился старичок, которого Самгин изредка встречал у Елены, но почему-то нетвердо помнил его фамилию: Лосев, Бросов, Барсов? Постучав набалдашником палки по столу, старичок обратил внимание на себя и поучительно сказал:
– Господа! Разрешите напомнить, что сегодня выражения наших личных симпатий и взглядов требуют особенно осторожной формы… – Он замолчал, постукал в пол резиновым наконечником палки и печально качнул седой головой. – Если мы не желаем, чтоб наше личное отразилось на оценке врагами программы партии нашей, на злостном искажении ее благородной, русской национальной цели. Я, разумеется, не советую «с волками жить – по-волчьи выть», как советует старинная и политически мудрая пословица. Но вы знаете, что изменить тон еще не значит изменить смысл и что отступление на словах не всегда вредит успехам дела.
Самгин, не желая дальнейшего общения со Стратоновым, быстро ‹ушел› из буфета, недовольный собою, намереваясь идти домой и там обдумать всё, что видел, слышал.
По коридору шел Дронов в расстегнутом пальто, сунув шапку в карман, размахивая руками.
– Подожди, куда ты? – остановил он Самгина и тотчас начал: – Власть взял на себя Временный комитет Думы, и образовался – как в пятом году – Совет рабочих депутатов. Это – что же будет: двоевластие? – спросил он, пытаясь остановить на лице Самгина дрожащие глаза.
Самгин внушительно ответил:
– С какой стати? У Совета рабочих – свои профессиональные интересы…