– Кто же стрелял?
– Пушка. Нет ли у вас вина?
Клим встал, чтоб позвонить. Он не мог бы сказать, что чувствует, но видел он пред собою площадку вагона и на ней маленького офицера, играющего золотым портсигаром.
– Любопытнейший выстрел, – говорил Туробоев. – Вы знаете, что рабочие решили идти в воскресенье к царю?
– Что вы хотите сказать? – спросил Самгин не сразу. – Сопоставляете этот выстрел с депутацией, – так, что ли?
Он чувствовал, что спрашивает неприязненно и грубо, но иначе не мог.
– Сопоставляю ли? Как сказать?
Вошел слуга. Самгин заказал вино и сел напротив гостя, тот взглянул на него, пощипывая мочку уха.
– Подлецы – предприимчивы, – сказал он. – Подлецы – талантливы.
Самгин молчал, пытаясь определить, насколько фальшива ирония и горечь слов бывшего барина. Туробоев встал, отнес пальто к вешалке. У него явились резкие жесты и почти не осталось прежней сдержанности движений. Курил он жадно, глубоко заглатывая дым, выпуская его через ноздри.
«Уже богема», – подумал Самгин.
– Вы не допускаете, что стреляли революционеры? – спросил он, когда слуга принес вино и ушел. Туробоев, наполняя стаканы, ответил равнодушно и как бы напоминая самому себе то, о чем говорит:
– Революционеров к пушкам не допускают, даже тех, которые сидят в самой Петропавловской крепости. Тут или какая-то совершенно невероятная случайность или – гадость, вот что! Вы сказали – депутация, – продолжал он, отхлебнув полстакана вина и вытирая рот платком. – Вы думаете – пойдут пятьдесят человек? Нет, идет пятьдесят тысяч, может быть – больше! Это, сударь мой, будет нечто вроде… крестового похода детей.
Туробоев не казался взволнованным, но вино пил, как воду, выпив стакан, тотчас же наполнил его и тоже отпил половину, а затем, скрестив руки, стал рассказывать.
– Вчера, у одного сочинителя, Савва Морозов сообщал о посещении промышленниками Витте. Говорил, что этот пройдоха, очевидно, затевает какую-то подлую и крупную игру. Затем сказал, что возможно, – не сегодня-завтра, – в городе будет распоряжаться великий князь Владимир и среди интеллигенции, наверное, будут аресты. Не исключаются, конечно, погромы редакций газет, журналов.
– Странно, – сказал Самгин. – Какое дело Савве Морозову до революции?
– Не знаю. Не спрашивал. Но почему вы говорите – революция? Нет, это еще не она. Не представляю, чтоб кто-то начал в воскресенье делать революцию.
– Рабочие, – напомнил Самгин.
– С попом во главе? С портретами царя, с иконами в руках?
– Разве?
– Да, именно так. Это – похороны здравого смысла, вот что это будет! Если не хуже…
Самгин встал, прошелся по комнате. Слышал, как за спиной его булькало вино, изливаясь в стакан.
– Ну, я пойду, благодарствуйте! Рад, что видел вас здоровым, – с обидным равнодушием проговорил Туробоев. Но, держа руку Самгина холодной, вялой рукой, он предложил:
– Вот что: сделано предложение – в воскресенье всем порядочным людям быть на улицах. Необходимы честные свидетели. Черт знает что может быть. Если вы не уедете и не прочь…
– Разумеется, – поспешно ответил Клим.
Туробоев сказал ему адрес, куда нужно прийти в воскресенье к восьми часам утра, и ушел, захлопнув дверь за собой с ненужной силой.
«Взволнован, этот выстрел оскорбил его», – решил Самгин, медленно шагая по комнате. Но о выстреле он не думал, все-таки не веря в него. Остановясь и глядя в угол, он представлял себе торжественную картину: солнечный день, голубое небо, на площади, пред Зимним дворцом, коленопреклоненная толпа рабочих, а на балконе дворца, плечо с плечом, голубой царь, священник в золотой рясе, и над неподвижной, немой массой людей плывут мудрые слова примирения.
«Ведь не так давно стояли же на коленях пред ним, – думал Самгин. – Это был бы смертельный удар революционному движению и начало каких-то новых отношений между царем и народом, быть может, именно тех, о которых мечтали славянофилы…»
В нем быстро укреплялась уверенность, что надвигается великое историческое событие, после которого воцарится порядок, а бредовые люди выздоровеют или погибнут. С этой уверенностью Самгин и шел рано утром воскресенья по Невскому. Серенький день был успокоительно обычен и не очень холоден, хотя вздыхал суховатый ветер и лениво сеялся редкий, мелкий снег. Несмотря на раннюю пору, людей на улице было много, но казалось, что сегодня они двигаются бесцельно и более разобщенно, чем всегда. Преобладали хорошо одетые люди, большинство двигалось в сторону адмиралтейства, лишь из боковых улиц выбегали и торопливо шли к Знаменской площади небольшие группы молодежи, видимо – мастеровые. Экипажей заметно меньше. Очень успокаивало Самгина полное отсутствие монументальных городовых на постах, успокаивало и то, что Невский проспект в это утро казался тише, скромнее, чем обычно, и не так глубоко прорубленным в сплошной массе каменных домов. Войдя во двор угрюмого каменного дома, Самгин наткнулся на группу людей, в центре ее высокий человек в пенсне, с французской бородкой, быстро, точно дьячок, и очень тревожно говорил:
– Совершенно точно установлено: командование войсками сконцентрировало в городе до сорока батальонов пехоты, двенадцать сотен и десять эскадронов…
– Ну, что это значит против двухсот тысяч, – возразил ему маленький человечек, в белом кашне на шее и в какой-то монашеской шапочке.
– Ваши тысячи – безоружны!
– Но ведь мы и не собираемся воевать…
Двое – спорили, остальные, прижимая человека в пенсне, допрашивали его.
– Верны ли ваши сведения, Николай Петрович?
– Точно установлено: на всех заставах – войска, мосты охраняются, в город пускать не будут… Я спешу, господа, мне нужно доложить…
Его не пускали, спрашивая:
– А почему нигде нет полиции? А что сказали министры депутации от прессы?
Человек в пенсне вырвался и побежал в угол двора, а кто-то чернобородый, в тяжелой шубе, крикнул вслед ему:
– Но ведь это ж провокация!
«Паника оставшихся не у дел», – сообразил Самгин.
Через минуту он стоял в дверях большой классной комнаты, оглушенный кипящим криком и говором.
– Что? Я говорил?
– Господа! Тише!
– Совершенно точно установлено…
– Какая вы партия, ну, какая вы партия?
– Слушайте!
– Тиш-ше…
Когда Самгин протер запотевшие очки, он увидел в классной, среди беспорядочно сдвинутых парт, множество людей, они сидели и стояли на партах, на полу, сидели на подоконниках, несколько десятков голосов кричало одновременно, и все голоса покрывала истерическая речь лысоватого человека с лицом обезьяны.
– Мы должны идти впереди, – кричал он, странно акцентируя. – Мы все должны идти не как свидетели, а как жертвы, под пули, на штыки…
– Но – позвольте! Кто же говорит о пулях?
– Этого требует наше прошлое, наша честь…
Кричавший стоял на парте и отчаянно изгибался, стараясь сохранить равновесие, на ногах его были огромные ботики, обладавшие самостоятельным движением, – они съезжали с парты. Слова он произносил немного картавя и очень пронзительно. Под ним, упираясь животом в парту, стуча кулаком по ней, стоял толстый человек, закинув голову так, что на шее у него образовалась складка, точно калач; он гудел:
– Увеличить цифру трупов…
– Наш путь – с народом…
– К-к-к цар-рю? Д-даже?
– Я говорил: попу нельзя верить!
– Установлено также…
Человека с французской бородкой не слушали, но он, придерживая одной рукой пенсне, другой держал пред лицом своим записную книжку и читал:
– Из Пскова: два батальона…
Двигались и скрипели парты, шаркали ноги, человек в ботиках истерически вопил:
– Если мы не умеем жить – мы должны уметь погибнуть…
– Ах, оставьте!
– Минуту внимания, господа! – внушительно крикнул благообразный старик с длинными волосами, седобородый и носатый. Стало тише, и отчетливо прозвучали две фразы:
– Предрасположение к драмам и создает драмы.
– В Париже, в тридцатом году…
Самгин видел, что большинство людей стоит и сидит молча, они смотрят на кричащих угрюмо или уныло и почти у всех лица измяты, как будто люди эти давно страдают бессонницей. Все, что слышал Самгин, уже несколько поколебало его настроение. Он с досадой подумал: зачем Туробоев направил его сюда? Благообразный старик говорил:
– Наша обязанность – как можно больше видеть и обо всем правдиво свидетельствовать. Показания… что? Показания приносить в Публичную библиотеку и в Вольно-экономическое общество…
Раздались нестройные крики.
– Точно цыгане на базаре, – довольно громко сказал Туробоев за спиной у Клима.
– Это – правда, что ко дворцу не пустят? – спросил Самгин, шагнув назад, становясь рядом с ним.
– Как будто – правда.
– Тогда… что же?
– А вот увидим, – ответил Туробоев, довольно бесцеремонно расталкивая людей и не извиняясь пред ними. Самгин пошел за ним.
– Я – на Выборгскую сторону, – сказал Туробоев, когда вышли на двор. – Вы идете?
– Да, – ответил Самгин, но через несколько шагов спросил: – А не лучше ли на Невский, ко дворцу?
Туробоев не ответил. Он шагал стремительно, наклонясь вперед, сунув руки в карманы и оставляя за собой в воздухе голубые волокна дыма папиросы. Поднятый воротник легкого пальто, клетчатое кашне и что-то в его фигуре делали его похожим на парижского апаша, из тех, какие танцуют на эстрадах ресторанов.
«Свидетель», – подумал Самгин, соображая: под каким предлогом отказаться от путешествия с ним?
По Сергиевской улице ехал извозчик; старенький, захудалый, он сидел на козлах сгорбясь, распустив вожжи, и, видимо, дремал; мохнатенькая, деревенская лошадь, тоже седая от инея, шагала медленно, низко опустив голову.
– Стой! На Выборгскую, – сказал Туробоев.
Не разгибая спины, извозчик искоса взглянул на него.
– Не поеду.
– Почему?
– Тамошний.
– Ну, так что?
– Квартирую там.
– Ну?
– Не поеду.
Пожав плечами, Туробоев пошел еще быстрее, но, прежде чем Самгин решил взять извозчика для себя, тот, повернув лошадь, предложил:
– Через мост перевезу – желаете?
Поехали. Стало холоднее. Ветер с Невы гнал поземок, в сером воздухе птичьим пухом кружились снежинки. Людей в город шло немного, и шли они не спеша, нерешительно.
– Женщины тоже пойдут? – спросил Самгин Туробоева. Неприятно высоким и скрипучим голосом ответил извозчик:
– Пойдут. Все идут. А – толк будет, господа? Толк должен быть, – сказал он, тихо всхлипнув. – Ежели вся рабочая массыя объявляет – не можем!
Говорил он через плечо, Самгин видел только половину его лица с тусклым, мокрым глазом под серой бровью и над серыми волосами бороды.
– Не можем, господа, как хотите! Одолела нужда. У меня – внуки, четверо, а сын хворый, фабрика ему чахотку дала. Отец Агафон понял, дай ему господи…
Он замолчал так же внезапно, как заговорил, и снова сгорбился на козлах, а переехав мост, остановил лошадь.
– Слезайте, дальше не поеду. Нет, денег мне не надо, – отмахнулся он рукою в худой варежке. – Не таков день, чтобы гривенники брать. Вы, господа, не обижайтесь! У меня – сын пошел. Боюсь будто чего…
– Черт, – пробормотал Туробоев, надвинув шляпу, глядя вдаль, там, поперек улицы, густо шел народ. – Сюда, – сказал он, направляясь по берегу Невы.
Когда вышли к Невке, Самгин увидал, что по обоим ее берегам к Сампсониевскому мосту бесконечными черными вереницами тянутся рабочие. Шли они густо, не торопясь и не шумно. В воздухе плыл знакомый гул голосов сотен людей, и Самгин тотчас отличил, что этот гул единодушнее, бодрее, бархатистее, что ли, нестройного, растрепанного говора той толпы, которая шла к памятнику деда царя. А вступив на мост, вмешавшись в тесноту, Самгин почувствовал в неторопливости движения рабочих сознание, что они идут на большое, историческое дело. Сознание это передалось ему вместе с теплом толпы. Можно было думать, что тепло – не только следствие физической причины – тесноты, а исходит также от женщин, от единодушного настроения рабочих, торжественно серьезного. Толпу в таком настроении он видел впервые и снова подумал, что она значительно отличается от московской, шагавшей в Кремль неодушевленно и как бы даже нехотя, без этой торжественной уверенности. Женщин – не очень много, как большинство мужчин, почти все они зрелого возраста. Их солидность, спокойствие, чистота одежд – снова воскресило и укрепило надежду Самгина, что все обойдется благополучно. И если правда, что вызвано так много войск, то это – для охраны порядка в столице. Вот уже оказалось неверным, что закрыт Литейный мост. Вспомнив нервные крики и суету в училище, он подумал о тех людях:
«Обойдены историей. Отброшены в сторону».
И покосился на Туробоева; тот шел все так же старчески сутулясь, держа руки в карманах, спрятав подбородок в кашне. Очень неуместная фигура среди солидных, крепких людей. Должно быть, он понимает это, его густые, как бы вышитые гладью брови нахмурены, слились в одну черту, лицо – печально. Но и упрямо.
«В сущности, он идет против себя», – подумал Самгин, снова присматриваясь к толпе; она становилась теснее, теплее.
Самгин окончательно почувствовал себя участником важнейшего исторического события, – именно участником, а не свидетелем, – после сцены, внезапно разыгравшейся у входа в Дворянскую улицу. Откуда-то сбоку в основную массу толпы влилась небольшая группа, человек сто молодежи, впереди шел остролицый человек со светлой бородкой и скромно одетая женщина, похожая на учительницу; человек с бородкой вдруг как-то непонятно разогнулся, вырос и взмахнул красным флагом на коротенькой палке.
– Ура! – нестройно крикнули несколько голосов, другие тоже недружно закричали: – Да здравствует социал-демократическая партия – ура-а! Товарищи – ура!
Толпа замялась, приостановилась, и эти крики тотчас потонули в сотне сердитых возгласов:
– Прочь с флагом!
– Эй, ты, брось!
– Братцы, не допускайте…
– Сказано было чертям – не сметь!
Особенно звонко и тревожно кричали женщины. Самгина подтолкнули к свалке, он очутился очень близко к человеку с флагом, тот все еще держал его над головой, вытянув руку удивительно прямо: флаг был не больше головного платка, очень яркий, и струился в воздухе, точно пытаясь сорваться с палки. Самгин толкал спиною и плечами людей сзади себя, уверенный, что человека с флагом будут бить. Но высокий, рыжеусый, похожий на переодетого солдата, легко согнул руку, державшую флаг, и сказал:
– Спрячьте, товарищ…
– Не надо, – сказал еще кто-то, а третий голос подтвердил:
– Ничего не выйдет, товарищ Антон.
Человек, похожий лицом на Дьякона, кричал, взмахивая белым платком:
– Это – полицейская штучка! Знаем!
Флаг исчез, его взял и сунул за пазуху синеватого пальто человек, похожий на солдата. Исчез в толпе и тот, кто поднял флаг, а из-за спины Самгина, сильно толкнув его, вывернулся жуткий кочегар Илья и затрубил, разламывая толпу, пробиваясь вперед:
– Флажков, братья, не надобно! Не такое дело. Не то дело – понял?
Он был без шапки, и бугроватый, голый череп его, похожий на булыжник, сильно покраснел; шапку он заткнул за ворот пальто, и она торчала под его широким подбородком. Узел из людей, образовавшийся в толпе, развязался, она снова спокойно поплыла по улице, тесно заполняя ее. Обрадованный этой сценой, Самгин сказал, глубоко вздохнув:
– Как серьезно они настроены…
Он думал, что говорит Туробоеву, но ему ответил жидкобородый человек с желтым, костлявым лицом:
– Ничего нет серьезного – красной тряпочкой помахать.
Самгин оглянулся – Туробоева не было.
– Вы – рабочий? – спросил Самгин.
– А – как же? Тут посторонних – нет. Десяток разве. Конторщик?
– В газетах пишу, – ответил Самгин.
– А я – токарь. По дереву.
Помолчав, Самгин сказал:
– Прекрасно настроены… люди. Вообще – прекрасное начинание! О единении рабочего народа с царем мечтали…
– Нам мечтать и все такое – не приходится, – с явной досадой сказал токарь и отбил у Самгина охоту беседовать с ним, прибавив: – Напрасно ты, Пелагея, пошла, я тебе говорил: раньше вечера не вернемся.
Это он сказал через плечо, кому-то сзади себя.
– А ты иди, иди, – ответил ему хриплый, мужской голос.
Когда вышли на Троицкую площадь, – передние ряды, точно ударившись обо что-то, остановились, загудели, люди вокруг Самгина стали подпрыгивать, опираясь о плечи друг друга, заглядывая вперед.
– Стой, братцы!
Многократно и разнотонно, с удивлением, испугом, сердито и насмешливо прозвучало одно и то же слово:
– Не пускают?
Одни рабочие, задерживая шаг, опрокидывались назад, другие стремительно пробивались вперед, покрикивая:
– Чего стоять? Что там? Наши – двигай!
Самгина так затолкали, что он дважды сделал полный круг, а затем очутился впереди, прижатым к забору. В полусотне шагов от себя он видел солдат, закрывая вход на мост, они стояли стеною, как гранит набережной, головы их с белыми полосками на лбах были однообразно стесаны, между головами торчали длинные гвозди штыков. Лицом к солдатам стоял офицер, спина его крест-накрест связана ремнями, размахивая синенькой полоской обнаженной шашки, указывая ею в сторону Зимнего дворца, он, казалось, собирался перепрыгнуть через солдат, другой офицер, чернобородый, в белых перчатках, стоял лицом к Самгину, раскуривая папиросу, вспыхивали спички, освещая его глаза. Самгин видел, что рабочие медленно двигаются на солдат, слышал, как все более возбужденно покрикивают сотни голосов, а над ними тяжелый, трубный голос кочегара:
– Стойте, погодите! Я пойду, объясню! Бабы – платок! Белый! Егор Иваныч, идем, ты – старик! Сейчас, братцы, мы объясним! Ошибка у них. Платок, платком махай, Егор.
Большое тело кочегара легко повернулось к солдатам, он взмахнул платком и закричал:
– Эй, ваши благородья…
Отпустив его шагов на пять вперед, рабочие, клином, во главе со стариком, тоже двинулись за ним. Кочегар шагал широко, маленький белый платок вырвался из его руки, он выдернул шапку из-за ворота, взмахнул ею; старик шел быстро, но прихрамывал и не мог догнать кочегара; тогда человек десять, обогнав старика, бросились вперед; стена солдат покачнулась, гребенка штыков, сверкнув, исчезла, прозвучал, не очень громко, сухой, рваный треск, еще раз и еще. Самгин не почувствовал страха, когда над головой его свистнула пуля, взныла другая, раскололась доска забора, отбросив щепку, и один из троих, стоявших впереди его, гладя спиной забор, опустился на землю. Страх оглушил Самгина, когда солдаты сбросили ружья к ногам, а рабочие стала подаваться назад не спеша, приседая, падая, и когда женщина пронзительно взвизгнула:
– Стреляют, подлые, ой, глядите-ко!
– Холостыми-и! – ответило несколько голосов из толпы. – Для испуга-а!
Кочегар остановился, но расстояние между ним и рабочими увеличивалось, он стоял в позе кулачного бойца, ожидающего противника, левую руку прижимая ко груди, правую, с шапкой, вытянув вперед. Но рука упала, он покачнулся, шагнул вперед и тоже упал грудью на снег, упал не сгибаясь, как доска, и тут, приподняв голову, ударяя шапкой по снегу, нечеловечески сильно заревел, посунулся вперед, вытянул ноги и зарыл лицо в снег.
Эту картинную смерть Самгин видел с отчетливой ясностью, но она тоже не поразила его, он даже отметил, что мертвый кочегар стал еще больше. Но после крика женщины у Самгина помутилось в глазах, все последующее он уже видел, точно сквозь туман и далеко от себя. Совершенно необъяснима была мучительная медленность происходившего, – глаза видели, что каждая минута пересыщена движением, а все-таки создавалось впечатление медленности.
Не торопясь отступала плотная масса рабочих, люди пятились, шли как-то боком, грозили солдатам кулаками, в руках некоторых все еще трепетали белые платки; тело толпы распадалось, отдельные фигуры, отскакивая с боков ее, бежали прочь, падали на землю и корчились, ползли, а многие ложились на снег в позах безнадежно неподвижных. Так неподвижно лег длинный человек в поддевке, очень похожий на Дьякона, – лег, и откуда-то из-под воротника поддевки обильно полилась кровь, рисуя сбоку головы его красное пятно, – Самгин видел прозрачный парок над этим пятном; к забору подползал, волоча ногу, другой человек, с зеленым шарфом на шее; маленькая женщина сидела на земле, стаскивая с ноги своей черный ботик, и вдруг, точно ее ударили по затылку, ткнулась головой в колени свои, развела руками, свалилась набок. Туробоев, в расстегнутом пальто, подвел к забору молодого парня с черными усиками, ноги парня заплетались, глаза он крепко закрыл, а зубы оскалил, высоко вздернув верхнюю губу. Воздух густо кипел матерной бранью, воплями женщин, кто-то командовал:
– К Биржевому мос-ту-у! Наши-и…
– Сволочи! Убийцы!
Самгину показалось, что толпа снова двигается на неподвижную стену солдат и двигается не потому, что подбирает раненых; многие выбегали вперед, ближе к солдатам, для того чтоб обругать их. Женщина в коротенькой шубке, разорванной под мышкой, вздернув подол платья, показывая солдатам красную юбку, кричала каким-то жестяным голосом:
– Стреляйте, ну – стреляйте…
– Надо бежать, уходить, – кричал Самгин Туробоеву, крепко прижимаясь к забору, не желая, чтоб Туробоев заметил, как у него дрожат ноги. В нем отчаянно кричало простое слово: «Зачем? Зачем?», и, заглушая его, он убеждал окружающих:
– Надо бежать, ведь они могут и еще…
Туробоев вытирал платком красные пальцы. Лицо у него дико ощетинилось, острая бородка торчала почти горизонтально, должно быть, он закусил губу. Взглянув на Клима, он громко закричал:
– Расходитесь, господа! Сейчас пустят кавалерию…
Но уже стена солдат разломилась на две части, точно открылись ворота, на площадь поскакали рыжеватые лошади, брызгая комьями снега, заорали, завыли всадники в белых фуражках, размахивая саблями; толпа рявкнула, покачнулась назад и стала рассыпаться на кучки, на единицы, снова ужасая Клима непонятной медленностью своего движения. Несколько человек, должно быть – молодых, судя по легкости их прыжков, запутались среди лошадей, бросаясь от одной к другой, а лошади подскакивали к ним боком, и солдаты, наклоняясь, смахивали людей с ног на землю, точно для того чтоб лошади прыгали через них. Самгину казалось, что глаза его расширяются, видят все с мучительной ясностью и это грозит ему слепотой. Он закрывал глаза. Рядом с ним люди лезли на забор, царапая сапогами доски; забор трещал, качался; визгливо и злобно ржали лошади, что-то позванивало, лязгало; звучали необыкновенно хлесткие удары, люди крякали, охали, тоже визжали, как лошади, и падали, падали…
Молодой парень, без шапки, выламывал доску над головой Самгина, хрипло кричал:
– Помогай, не видишь?
– Лягте, – сказал Туробоев и ударом ноги подшиб ноги Самгину, он упал под забор, и тотчас, почти над головой его, взметнулись рыжие ноги лошади, на ней сидел, качаясь, голубоглазый драгун со светлыми усиками; оскалив зубы, он взвизгивал, как мальчишка, и рубил саблей воздух, забор, стараясь достать Туробоева, а тот увертывался, двигая спиной по забору, и орал:
– Прочь, скотина! Пошел прочь, мерзавец!
И вдруг коротко засмеялся, крикнув:
– Идиот, – ты меня принимаешь за еврея?
Лошадь брыкалась, ее с размаха бил по задним ногам осколком доски рабочий; солдат круто, как в цирке, повернул лошадь, наотмашь хлестнул шашкой по лицу рабочего, тот покачнулся, заплакал кровью, успел еще раз ткнуть доской в пах коня и свалился под ноги ему, а солдат снова замахал саблею на Туробоева. Самгин закрыл глаза, но все-таки видел красное от холода или ярости прыгающее лицо убийцы, оскаленные зубы его, оттопыренные уши, слышал болезненное ржание лошади, топот ее, удары шашки, рубившей забор; что-то очень тяжелое упало на землю.
«Убил. Теперь меня убьет», – подумал Самгин, точно не о себе; в нем застыл другой страх, как будто не за себя, а – тяжелее, смертельней.
После этого над ним стало тише; он открыл глаза, Туробоев – исчез, шляпа его лежала у ног рабочего; голубоглазый кавалерист, прихрамывая, вел коня за повод к Петропавловской крепости, конь припадал на задние ноги, взмахивал головой, упирался передними, солдат кричал, дергал повод и замахивался шашкой над мордой коня.
Самгин сел, прислонясь спиной к забору, оглянулся. Солдаты гнали и рубили рабочих уже далеко, у Каменноостровского. По площади ползали окровавленные люди, другие молча подбирали их, несли куда-то; валялось много шапок, галош; большая серая шаль лежала комом, точно в ней был завернут ребенок, а около ее, на снеге – темная кисть руки вверх ладонью. Зарубленный рабочий лежал лицом в луже крови, точно пил ее, руки его были спрятаны под грудью, а ноги – как римская цифра V. У моста подпрыгивала, топала ногами серокаменная пехота, солдат с медной трубой у пояса прыгал особенно высоко. Многие солдаты смотрели из-под ладоней вдаль, где сновали люди, скакали и вертелись коня, поблескивали ленты шашек.
Самгин встал, тихонько пошел вдоль забора, свернул за угол, – на тумбе сидел человек с разбитым лицом, плевал и сморкался красными шлепками.
– Постой, – сказал он, отирая руку о колено, – погоди! Как же это? Должен был трубить горнист. Я – сам солдат! Я – знаю порядок. Горнист должен был сигнал дать, по закону, – сволочь! – Громко всхлипнув, он матерно выругался. – Василья Мироныча изрубили, – а? Он жену поднимал, тут его саблей…
Самгин прошел мимо его молча. Он шагал, как во сне, почти без сознания, чувствуя только одно: он никогда не забудет того, что видел, а жить с этим в памяти – невозможно. Невозможно.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного – покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно:
– Может, потому, что тут крепость.
Молодой, худощавый рабочий, в стареньком пальто, подпоясанном ремнем, закричал:
– Крепость? А – что она? Ты мне про крепость не говори! Это мы – крепость!
Он ударил себя кулаком в грудь и закашлялся; лицо у него было больное, желто-серое, глаза – безумны, и был он как бы пьян от брожения в нем гневной силы; она передалась Климу Самгину.
– Царь и этот поп должны ответить, – заговорил он с отчаянием, готовый зарыдать. – Царь – ничтожество. Он – самоубийца! Убийца и самоубийца. Он убивает Россию, товарищи! Довольно Ходынок! Вы должны…
– Ничего я тебе не должен, – крикнул рабочий, толкнув Самгина в плечо ладонью. – Что ты тут говоришь, ну? Кто таков? Ну, говори! Что ты скажешь? Эх…
Он выругался, схватил Клима за плечи и закашлялся, встряхивая его. Раненый, опираясь о плечо женщины, попытался встать, но, крякнув, снова сел.
– Как же я пойду?
– Отпусти человека, – сказал рабочему старик в нагольном полушубке. – Вы, господин, идите, что вам тут? – равнодушно предложил он Самгину, взяв рабочего за руки. – Оставь, Миша, видишь – испугался человек…
Клим заметил, что все рабочие отступают прочь от него, все хотят, чтоб он ушел. Это несколько охладило, даже как будто обидело его. Ему хотелось сказать еще что-то, но рабочий прокашлялся и закричал:
– Самоубивец твой чай пьет, генералов угощает: спасибо за службу! А ты мне зубы хочешь заговорить…
Махнув рукою, Самгин пошел прочь, тотчас решив, что нужно возвратиться в город. Он видел вполне достаточно для того, чтоб свидетельствовать.
«Тот человек – прав: горнист должен был дать сигнал. Тогда рабочие разошлись бы…»
Он почти бежал, обгоняя рабочих; большинство шло в одном направлении, разговаривая очень шумно, даже смех был слышен; этот резкий смех возбужденных людей заставил подумать:
«Радуются, что живы».
Впереди его двое молодых ребят вели под руки третьего, в котиковой шапке, сдвинутой на затылок, с комьями красного снега на спине.
– Ничего, – бормотал он, всхрапывая, – ничего.
Ноги его подкосились, голова склонилась на грудь, он повис на руках товарищей и захрипел.
– Кажись – совсем, – сказал один из них, другой, обернувшись, спросил Самгина:
– Вы – не доктор?
– Нет, – сказал Самгин и зачем-то прибавил: – Это – обморок.
Парня осторожно положили поперек дороги Самгина, в минуту собралась толпа, заткнув улицу; высокий, рыжеватый человек в кожаной куртке вел мохнатенькую лошадь, на козлах саней сидел знакомый извозчик, размахивая кнутом, и плачевно кричал:
– Куда? Не еду я, не еду! Сына я ищу!
Но уже в сани укладывали раненого, садился его товарищ, другой влезал на козлы; извозчик, тыкая в него кнутовищем, все более жалобно и визгуче взывал:
– Да отпустите, бога ради! Говорю – сын у меня…
– Мы все – дети! – свирепо крикнул кто-то.
Тогда извозчик мешком свалился с козел под ноги людей, встал на колени и завыл женским голосом:
– Милые – не поеду-у! Не могу я-а…
Его схватили под мышки, за шиворот, подбросили на козлы.
– Четверых не повезет, – сказал кто-то; несколько человек сразу толкнули сани, лошадь вздернула голову, а передние ноги ее так подогнулись, точно и она хотела встать на колени.
– Какие же вы люди? – кричал извозчик.
«Жестокость», – подумал Самгин, все более приходя в себя, а за спиной его крепкий голос деловито и радостно говорил:
– На Васильевском оружейный магазин разбили, баррикаду строят…
– Кто сказал?
– Наши…
– Ребята – в город! Кто в город, товарищи?
Самгин присоединился к толпе рабочих, пошел в хвосте ее куда-то влево и скоро увидал приземистое здание Биржи, а около нее и у моста кучки солдат, лошадей. Рабочие остановились, заспорили: будут стрелять или нет?
– Довольно, постреляли! – сказал коротконогий, в серой куртке с черной заплатой на правом локте. – Кто по льду, на Марсово?
За ним пошли шестеро, Самгин – седьмой. Он видел, что всюду по реке бежали в сторону города одинокие фигурки и они удивительно ничтожны на широком полотнище реки, против тяжелых дворцов, на крыши которых опиралось тоже тяжелое, серокаменное небо.
«По одинокому стрелять не станут», – сообразил он, чувствуя себя отупевшим и почти спокойно.
На Неве было холоднее, чем на улицах, бестолково метался ветер, сдирал снег, обнажая синеватые лысины льда, окутывал ноги белым дымом. Шли быстро, почти бегом, один из рабочих невнятно ворчал, коротконогий, оглянувшись на него раза два, произнес строго, храбрым голосом:
– Неправильно! Солдат взнуздан, как лошадь. А ежели заартачится…
Донесся странный звук, точно лопнула березовая почка, воздух над головой Самгина сердито взныл.
– Это – в нас, – сказал коротконогий. – Разойдись, ребята!
Но рабочие все-таки шли тесно, и только когда щелкнуло еще несколько раз и пули дважды вспорошили снег очень близко, один из них, отскочив, побежал прямо к набережной.