В сумраке серый полукруг людей зашевелился, сомкнулся в круг. Запели нестройно, разноголосо и даже мрачно – на церковный мотив:
Пресветлому началу
Всякого рождения,
Единому сущему,
Ему же нет равных
И вовеки не будет.
Поклоняемся духовно!
Ни о чем не молим,
Ничего не просим, –
Просим только света духа
Темноте земной души…
Самгин видел фигуру Марины, напряженно пытался рассмотреть ее лицо, но оно было стерто сумраком.
«Вероятно, это она сочинила», – подумал он.
Круг людей медленно двигался справа налево, двигался всей массой и почти бесшумно, едва слышен был шорох подошв о дерево пола. Когда кончили петь, – заговорила Марина:
– Зажигайте огонь духовный!
У чана с водою встал Захарий, протянул над ним руки в широких рукавах и заговорил не своим, обычным, а неестественно высоким, вздрагивающим голосом:
– Сестры и братья, – четвертый раз мы собрались порадеть о духе святе, да снизойдет и воплотится пречистый свет! Во тьме и мерзости живем и жаждем сошествия силы всех сил!
Круг вращался быстрее, ноги шаркали слышней и заглушали голос Захария.
– Отречемся благ земных и очистимся, – кричал он. – Любовью друг ко другу воспламеним сердца!
Плотное, серое кольцо людей, вращаясь, как бы расталкивало, расширяло сумрак. Самгин яснее видел Марину, – она сидела, сложив руки на груди, высоко подняв голову. Самгину казалось, что он видит ее лицо – строгое, неподвижное.
«Привыкли глаза. Она действительно похожа на статую какого-то идола».
– Испепелится плоть – узы дьявола – и освободит дух наш из плена обольщений его, – выкрикивал Захарий, – его схватили, вовлекли в хоровод, а он все еще кричал, и ему уже вторил тонкий, истерический голос женщины:
– Ой – дух! Ой – свят…
– Рано! – оглушительно рявкнул густой бас. – Куда суешься? Пустельга!
На место Захария встал лысый бородатый человек и загудел:
– Тут есть сестры-братья, которые первый раз с нами радеют о духе. И один человек усумнился: правильно ли Христа отрицаемся! Может, с ним и другие есть. Так дозволь, кормщица наша мудрая, я скажу.
Марина не пошевелилась, а круг пошел медленнее, но лысый, взмахнув руками, сказал:
– Ходите, ходите по воле! Голос мой далече слышен!
Он густо кашлянул и продолжал еще более сильно:
– Мы – бога во Христе отрицаемся, человека же – признаем! И был он, Христос, духовен человек, однако – соблазнил его Сатана, и нарек он себя сыном бога и царем правды. А для нас – несть бога, кроме духа! Мы – не мудрые, мы – простые. Мы так думаем, что истинно мудр тот, кого люди безумным признают, кто отметает все веры, кроме веры в духа. Только дух – сам от себя, а все иные боги – от разума, от ухищрений его, и под именем Христа разум же скрыт, – разум церкви и власти.
Нечто похожее Самгин слышал от Марины, и слова старика легко ложились в память, но говорил старик долго, с торжественной злобой, и слушать его было скучно.
«Вероятно – лавочник, мясник какой-нибудь», – определил Самгин, когда лысый оратор встал в цепь круга и трубным голосом крикнул:
– Шибче! Ой – дух, ой – свят!
– Ой свят, ой дух, – несогласно и не очень громко повторили десятки голосов, женские голоса звучали визгливо, раздражающе. Когда лысый втиснулся в цепь, он как бы покачнул, приподнял от пола людей и придал вращению круга такую быстроту, что отдельные фигуры стали неразличимы, образовалось бесформенное, безрукое тело, – на нем, на хребте его подскакивали, качались волосатые головы; слышнее, более гулким стал мягкий топот босых ног; исступленнее вскрикивали женщины, нестройные крики эти становились ритмичнее, покрывали шум стонами:
– Ой – дух, ай – дух!
– Ух, ух, – угрюмо звучали глухие вздохи мужчин. Самгин, мигая, смотрел через это огромное, буйствующее тело, через серый вихрь хоровода на фигуру Марины и ждал, когда и как вступит она.
Ему определенно не хотелось, чтоб она выступала. Так, в стороне от безумного вращения людей, которые неразрывно срослись в тяжелое кольцо и кружатся в бешеном смятении, в стороне от них, – она на своем месте. Ему казалось даже, что, вместе с нарастанием быстроты движения людей и силы возгласов, она растет над ними, как облако, как пятно света, – растет и поглощает сумрак. Это продолжалось утомительно долго. Самгин протер глаза платком, сняв очки, – без очков все внизу показалось еще более бесформенным, более взбешенным и бурным. Он почувствовал, что этот гулкий вихрь вовлекает его, что тело его делает непроизвольные движения, дрожат ноги, шевелятся плечи, он качается из стороны в сторону, и под ним поскрипывает пружина кресла.
«Воображаю, – сказал он себе, и показалось, что он говорит с собою откуда-то очень издали. – Глупости!»
В щель, в глаза его бил воздух – противно теплый, насыщенный запахом пота и пыли, шуршал куском обоев над головой Самгина. Глаза его прикованно остановились на светлом круге воды в чане, – вода покрылась рябью, кольцо света, отраженного ею, дрожало, а темное пятно в центре казалось неподвижным и уже не углубленным, а выпуклым. Самгин смотрел на это пятно, ждал чего-то и соображал:
«Вода взволнована движением воздуха, темное пятно – тень резервуара лампы».
Это было последнее, в чем он отдал себе отчет, – ему вдруг показалось, что темное пятно вспухло и образовало в центре чана вихорек. Это было видимо только краткий момент, две, три секунды, и это совпало с более сильным топотом ног, усилилась разноголосица криков, из тяжко охающих возгласов вырвался истерически ликующий, но и как бы испуганный вопль:
– И на-кати-ил, и нака-ти-ил…
Кто-то зарычал, подобно медведю:
– Ух, ух!
Кольцеобразное, сероватое месиво вскипало все яростнее; люди совершенно утратили человекоподобные формы, даже головы были почти неразличимы на этом облачном кольце, и казалось, что вихревое движение то приподнимает его в воздух, к мутненькому свету, то прижимает к темной массе под ногами людей. Ноги их тоже невидимы в трепете длинных одеяний, а то, что под ними, как бы волнообразно взбухает и опускается, точно палуба судна. Все более живой и крупной становилась рябь воды в чане, ярче – пятно света на ней, – оно дробилось; Самгин снова видел вихорек в центре темного круга на воде, не пытаясь убедить себя в том, что воображает, а не видит. Он чувствовал себя физически связанным с безголовым, безруким существом там, внизу; чувствовал, что бешеный вихрь людской в сумрачном, ограниченном пространстве отравляет его тоскливым удушьем, но смотрел и не мог закрыть глаз.
– Шибче, братья-сестры, шибче! – завыл голос женщины, и еще более пронзительно другой женский голос дважды выкрикнул незнакомое слово:
– Дхарма! Дхарма!
В круге людей возникло смятение, он спутался, разорвался, несколько фигур отскочили от него, две или три упали на пол; к чану подскочила маленькая, коротковолосая женщина, – размахивая широкими рукавами рубахи, точно крыльями, она с невероятной быстротою понеслась вокруг чана, вскрикивая голосом чайки:
О, Аодахья!
О, непобедимый!
Захарий, хватая людей за руки, воссоединил круг, снова придал вращению бешеную скорость, – люди заохали, завыли тише; маленькая полуседая женщина подскакивала, всплескивая руками, изгибаясь, точно ныряя в воду, и, снова подпрыгивая, взвизгивала:
Дхарма! Дхарма!
О, Чудомани,
Солнечная птица,
Пламень вечный…
Люди судорожно извивались, точно стремясь разорвать цепь своих рук; казалось, что с каждой секундой они кружатся все быстрее и нет предела этой быстроте; они снова исступленно кричали, создавая облачный вихрь, он расширялся и суживался, делая сумрак светлее и темней; отдельные фигуры, взвизгивая и рыча, запрокидывались назад, как бы стремясь упасть на пол вверх лицом, но вихревое вращение круга дергало, выпрямляло их, – тогда они снова включались в серое тело, и казалось, что оно, как смерч, вздымается вверх выше и выше. Храп, рев, вой, визг прокалывал и разрезал острый, тонкий крик:
Дхариа-и-и-я…
Круг все чаще разрывался, люди падали, тащились по полу, увлекаемые вращением серой массы, отрывались, отползали в сторону, в сумрак; круг сокращался, – некоторые, черпая горстями взволнованную воду в чане, брызгали ею в лицо друг другу и, сбитые с ног, падали. Упала и эта маленькая неестественно легкая старушка, – кто-то поднял ее на руки, вынес из круга и погрузил в темноту, точно в воду.
Самгин уже ни о чем не думал, даже как бы не чувствовал себя, но у него было ощущение, что он сидит на краю обрыва и его тянет броситься вниз. На Марину он не смотрел, помня памятью глаз, что она сидит неподвижно и выше всех. Глаза его привыкли к сумраку, он даже различал лица тех людей, которые вырвались из круга, упали и сидят, прислонясь к чану с водою. Он видел, как Захарий выхватил, вытолкнул из круга Васю; этот большой человек широко размахнул руками, как бы встречая и желая обнять кого-то, его лицо улыбалось, сияло, когда он пошел по кругу, – очень красивое и гордое лицо. Плавно разводя руками, он заговорил, отрывисто и звучно, заглушая тяжелый шум и точно вспоминая слова забытые:
– Дух летит… Витает орел белокрылый. Огненный. Поет – слышите? Поет: испепелю! Да будет прахом… Кипит солнце. Орел небес. Радуйтесь! Низвергнет. Кто властитель ада? Человек.
Два голоса очень согласно запели:
Силою сил вооружимся,
Огненным духа кольцом окружимся,
Плавать кораблю над землею,
Небо ему парусом будет…
Круг пошел медленнее, шум стал тише, но люди падали на пол все чаще, осталось на ногах десятка два; седой, высокий человек, пошатываясь, встал на колени, взмахнул лохматой головою и дико, яростно закричал:
– Богам богиня – вонми, послушай – пора! Гибнет род человеческий. И – погибнет! Ты же еси… Утешь – в тебе спасенье! Сойди…
Вскрикивая, он черпал горстями воду, плескал ее в сторону Марины, в лицо свое и на седую голову. Люди вставали с пола, поднимая друг друга за руки, под мышки, снова становились в круг, Захарий торопливо толкал их, устанавливал, кричал что-то и вдруг, закрыв лицо ладонями, бросился на пол, – в круг вошла Марина, и люди снова бешено, с визгом, воем, стонами, завертелись, запрыгали, как бы стремясь оторваться от пола.
Самгин видел, как Марина, остановясь у чана, распахнула рубаху на груди и, зачерпнув воды горстями, облила сначала одну, потом другую грудь.
Вскочил Захарий и, вместе с высоким, седым человеком, странно легко поднял ее, погрузил в чан, – вода выплеснулась через края и точно обожгла ноги людей, – они взвыли, закружились еще бешенее, снова падали, взвизгивая, тащились по полу, – Марина стояла в воде неподвижно, лицо у нее было тоже неподвижное, каменное. Самгину казалось, что он видит ее медные глаза, крепко сжатые губы, – вода доходила ей выше колен, руки она подняла над головою, и они не дрожали. Вот она заговорила, но в топоте и шуме голосов ее голос был не слышен, а круг снова разрывался, люди, отлетая в сторону, шлепались на пол с мягким звуком, точно подушки, и лежали неподвижно; некоторые, отскакивая, вертелись одиноко и парами, но все падали один за другим или, протянув руки вперед, точно слепцы, пошатываясь, отходили в сторону и там тоже бессильно валились с ног, точно подрубленные. Какая-то женщина с распущенными волосами прыгала вокруг чана, вскрикивая:
– Слава, слава!
Самгин почувствовал, что он теряет сознание, встал, упираясь руками в стену, шагнул, ударился обо что-то гулкое, как пустой шкаф. Белые облака колебались пред глазами, и глазам было больно, как будто горячая пыль набилась в них. Он зажег спичку, увидел дверь, погасил огонек и, вытолкнув себя за дверь, едва удержался на ногах, – все вокруг колебалось, шумело, и ноги были мягкие, точно у пьяного.
«Кошмар», – подумал он, опираясь рукою о стену, нащупывая ногою ступени лестницы. Пришлось снова зажечь спичку. Рискуя упасть, он сбежал с лестницы, очутился в той комнате, куда сначала привел его Захарий, подошел к столу и жадно выпил стакан противно теплой воды.
«Зачем она показала мне это? Неужели думает, что я тоже способен кружиться, прыгать?» Он понимал, что думает так же механически, как ощупывает себя человек, проснувшись после тяжелого сновидения.
Где-то внизу все еще топали, кричали, в комнате было душно, за окном, на синем, горели и таяли красные облака. Самгин решил выйти в сад, спрятаться там, подышать воздухом вечера; спустился с лестницы, но дверь в сад оказалась запертой, он постоял пред нею и снова поднялся в комнату, – там пред зеркалом стояла Марина, держа в одной руке свечу, другою спуская с плеча рубашку. Он видел отраженным в зеркале красное ее лицо, широко раскрытые глаза, прикушенную губу, – Марина качалась, пошатывалась. Самгин шагнул к ней, – она взмахнула рукою, прикрывая грудь, мокрый шелк рубашки соскользнул к ее ногам, она бросила свечу на пол и простонала негромко:
– Ой, – что ты? Уйди…
Самгин шагнул еще, наступил на горящую свечу и увидал в зеркале рядом с белым стройным телом женщины человека в сереньком костюме, в очках, с острой бородкой, с выражением испуга на вытянутом, желтом лице – с открытым ртом.
– Уйди, – повторила Марина и повернулась боком к нему, махая руками. Уйти не хватало силы, и нельзя было оторвать глаз от круглого плеча, напряженно высокой груди, от спины, окутанной массой каштановых волос, и от плоской серенькой фигурки человека с глазами из стекла. Он видел, что янтарные глаза Марины тоже смотрят на эту фигурку, – руки ее поднялись к лицу; закрыв лицо ладонями, она странно качнула головою, бросилась на тахту и крикнула пьяным голосом, топая голыми ногами:
– Ох, да иди, что ли!..
Тогда Самгин, пятясь, не сводя глаз с нее, с ее топающих ног, вышел за дверь, притворил ее, прижался к ней спиною и долго стоял в темноте, закрыв глаза, но четко и ярко видя мощное тело женщины, напряженные, точно раненые, груди, широкие, розоватые бедра, а рядом с нею – себя с растрепанной прической, с открытым ртом на сером потном лице.
Его привел в себя толчок в плечо и шепот:
– Батюшки, – кто это? Как это? Захарий, Захарий!..
В этой женщине по ее костлявому лицу скелета Самгин узнал горничную Марины, – она освещала его огнем лампы, рука ее дрожала, и в темных впадинах испуганно дрожали глаза. Вбежал Захарий, оттолкнул ее и, задыхаясь, сердито забормотал:
– Что же это вы… ходите? Нельзя! А я вас ищу, испугался! Обомлели?
Он схватил Самгина за руку, быстро свел его с лестницы, почти бегом протащил за собою десятка три шагов и, посадив на ворох валежника в саду, встал против, махая в лицо его черной полою поддевки, открывая мокрую рубаху, голые свои ноги. Он стал тоньше, длиннее, белое лицо его вытянулось, обнажив пьяные, мутные глаза, – казалось, что и борода у него стала длиннее. Мокрое лицо лоснилось и кривилось, улыбаясь, обнажая зубы, – он что-то говорил, а Самгин, как бы защищаясь от него, убеждал себя:
«Танцор, плясун из трактира».
Было неприятно, что этот молчаливый, тихий человек говорит так много.
– Все сомлели во трудах радости о духе. Радение-то ведь радость…
– Я пойду, – сказал Самгин, вставая; подхватив его под руку, Захарий повел его в глубину сада, тихонько говоря:
– Да, уж идите! Лошадь нельзя, лошадь – для нее.
Подвел к пролому в заборе и, махнув длинной рукой, сказал:
– Налево мимо огородов, до часовни, а уж там увидите.
Самгин пошел, держась близко к заборам и плетням, ощущая сожаление, что у него нет палки, трости. Его пошатывало, все еще кружилась голова, мучила горькая сухость во рту и резкая боль в глазах.
Дома огородников стояли далеко друг от друга, немощеная улица – безлюдна, ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие серые облака, шумели деревья, на огородах лаяли и завывали собаки. На другом конце города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно, как тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.
«Ярмарка там», – напомнил себе Самгин, устало шагая, глядя на свою тень, – она скользила, дергалась по разбитой мягкой дороге, как бы стремясь зарыться в пыль, и легко превращалась в серую фигурку человека, подавленного изумлением и жалкого. Самгин чувствовал себя все хуже. Были в жизни его моменты, когда действительность унижала его, пыталась раздавить, он вспомнил ночь 9 Января на темных улицах Петербурга, первые дни Московского восстания, тот вечер, когда избили его и Любашу, – во всех этих случаях он подчинялся страху, который взрывал в нем естественное чувство самосохранения, а сегодня он подавлен тоже, конечно, чувством биологическим, но – не только им. Сегодня он тоже испуган, но – чем? Это было непонятно.
Ему казалось, что он весь запылился, выпачкан липкой паутиной; встряхиваясь, он ощупывал костюм, ловя на нем какие-то невидимые соринки, потом, вспомнив, что, по народному поверью, так «обирают» себя люди перед смертью, глубоко сунул руки в карманы брюк, – от этого стало неловко идти, точно он связал себя. И, со стороны глядя, смешон, должно быть, человек, который шагает одиноко по безлюдной окраине, – шагает, сунув руки в карманы, наблюдая судороги своей тени, маленький, плоский, серый, – в очках.
Он снял очки, сунул их в карман и, вынув часы, глядя на циферблат, сообразил:
«Это… этот кошмар продолжался более двух часов».
Механическая привычка думать и смутное желание опорочить, затушевать все, что он видел, подсказывали ему:
«Это можно понять как символическое искание смысла жизни. Суета сует. Метафизика дикарей. Возможно, что и просто – скука сытых людей».
Вспомнилась бешеная старушка с ее странными словами.
«Вероятно – старая дева, такая же полуумная, как этот идиот, Вася».
Но он знал, что заставляет себя думать об этих людях, для того чтоб не думать о Марине. Ее участие в этом безумии – совершенно непонятно.
Если б оно не завершилось нелепым купаньем в чане, если б она идольски неподвижно просидела два часа дикой пляски этих идиотов – было бы лучше. Да, было бы понятнее. Наверное – понятнее.
Он шагал уже по людной улице, навстречу двигались нарядные люди, покрикивали пьяные, ехали извозчики, наполняя воздух шумом и треском. Все это немножко отрезвляло.
Но когда, дома, он вымылся, переоделся и с папиросой в зубах сел к чайному столу, – на него как будто облако спустилось, охватив тяжелой, тревожной грустью и даже не позволяя одевать мысли в слова. Пред ним стояли двое: он сам и нагая, великолепная женщина. Умная женщина, это – бесспорно. Умная и властная.
В этой тревоге он прожил несколько дней, чувствуя, что тупеет, подчиняется меланхолии и – боится встречи с Мариной. Она не являлась к нему и не звала его, – сам он идти к ней не решался. Он плохо спал, утратил аппетит и непрерывно прислушивался к замедленному течению вязких воспоминаний, к бессвязной смене однообразных мыслей и чувств.
У него неожиданно возник – точно подкрался откуда-то из темного уголка мозга – вопрос: чего хотела Марина, крикнув ему: «Ох, да иди, что ли!» Хотела она, чтобы он ушел, или – чтоб остался с нею? Прямого ответа на этот вопрос он не искал, понимая, что, если Марина захочет, – она заставит быть ее любовником. Завтра же заставит. И тут он снова унизительно видел себя рядом с нею пред зеркалом.
Прошло более недели, раньше чем Захарий позвонил ему по телефону, приглашая в магазин. Самгин одел новый фланелевый костюм и пошел к Марине с тем сосредоточенным настроением, с каким направлялся в суд на сложно запутанный процесс. В магазине ему конфузливо и дружески улыбнулся Захарий, вызвав неприятное подозрение:
«Дурак этот, кажется, готов считать меня тоже сумасшедшим».
Марина встретила его, как всегда, спокойно и доброжелательно. Она что-то писала, сидя за столом, перед нею стоял стеклянный кувшин с жидкостью мутно-желтого цвета и со льдом. В простом платье, белом, из батиста, она казалась не такой рослой и пышной.
– Выпей, – предложила она. – Это апельсинный сок, вода и немножко белого вина. Очень освежает.
Сначала говорили о делах, а затем она спросила, рассматривая ноготь мизинца:
– Ну, что скажешь о радении?
– Я – изумлен, – осторожно ответил Самгин.
– Захарий говорил мне, что на тебя подействовало тяжело?
– Да, знаешь…
– Чем же изумлен-то?
– Ведь это – безумие, – не сразу сказал он.
– Это – вера!
Теперь Марина, вскинув голову, смотрела на него пристально, строго, и в глазах ее Самгин подметил что-то незнакомое ему, холодное и упрекающее.
– Это – больше, глубже вера, чем все, что показывают золоченые, театральные, казенные церкви с их певчими, органами, таинством евхаристии и со всеми их фокусами. Древняя, народная, всемирная вера в дух жизни…
– Мне это чуждо, – сказал Самгин, позаботясь о том, чтоб его слова не прозвучали виновато.
– А это – несчастье твое и подобных тебе, – спокойно откликнулась она, подстригая сломанный ноготь. Следя за движениями ее пальцев, Самгин негромко сказал:
– Я совершенно не понимаю, как ты можешь…
Но она не дала ему кончить, снова глядя на него очень строго.
– Ты меня ни о чем не спрашивай, а что надобно тебе знать – я сама скажу. Не обижайся. Можешь думать, что я играю… от скуки, или еще что. Это – твое право.
Он замолчал, глядя на ее бюст, туго обтянутый батистом; потом, вздохнув, сознался:
– Я сожалею, что… видел тебя там…
Он говорил не о том, что видел ее нагой, но Марина, должно быть, поняла его так.
– Это пустяки, – небрежно сказала она. – Но ты видел, чем издревле живут миллионы простых людей.
Она встала, встряхнув платье, пошла в угол, и оттуда Самгин услыхал ее вопрос:
– Серафиму-то Нехаеву узнал?
– Нехаева? – повторил Самгин давно забытое имя. – Там?
– Ну да! Бесновалась, седенькая, остроносая, вороной каркала: «Дхарма, Дхарма!» А наверное, толком и не знает, что такое Дхарма, Аодахья.
– Вот как… странно, – сказал Самгин, а она, подходя к столу, продолжала пренебрежительно:
– Как везде, у нас тоже есть случайные и лишние люди. Она – от закавказских прыгунов и не нашего толка. Взбалмошная. Об йогах книжку пишет, с восточными розенкрейцерами знакома будто бы. Богатая. Муж – американец, пароходы у него. Да, – вот тебе и Фимочка! Умирала, умирала и вдруг – разбогатела…
Самгин, слушая, удовлетворенно думал:
«Нет, она не может серьезно относиться к пляскам на заводе искусственных минеральных вод! Не может!»
И, почувствовав что-то очень похожее на благодарность ей, Самгин улыбнулся, а она, вылавливая ложкой кусок льда в кувшине, спросила, искоса глядя на него:
– Чему смеешься?
Он промолчал, не решаясь повторить, что не верит ей и – рад, что не верит.
– Неизлечимый ты умник, Клим Иванович, друг мой! – задумчиво сказала она, хлебнув питья из стакана. – От таких, как ты, – болен мир!
Поставив стакан на стол, она легко ладонью толкнула Самгина в лоб; горячая ладонь приятно обожгла кожу лба, Самгин поймал руку и, впервые за все время знакомства, поцеловал ее.
– Неизлечимый, – повторила она, опустив руку вдоль тела. – Тоскуешь по вере, а – поверить боишься.
Самгину показалось, что она хочет сесть на колени его, – он пошевелился в кресле, сел покрепче, но в магазине брякнул звонок. Марина вышла из комнаты и через минуту воротилась с письмами в руке; одно из них, довольно толстое, взвесила на ладони и, небрежно бросив на диван, сказала:
– Крэйтон все упражняется в правописании на русском языке. Сломал ногу, а ударило в голову. Сватается ко мне.
– Он – что? Сватается? – спросил Самгин удивленно и, тотчас же сообразив, что удивление – неуместно, сказал:
– Это меня не удивляет.
– Да, – сказала Марина, бесшумно шагая по ковру. – Сватаются. Не один он. Они – свататься, а я – прятаться, – скучновато сказала она, остановясь, и спросила вполголоса:
– Видел меня нагую-то?
Самгин не успел ответить, – выгнув грудь, проведя руками по бедрам, она проговорила тихо, но сурово:
– Какой мужчина нужен, чтоб я от него детей понесла? То-то!
Затем, тряхнув головою, проговорила глухо, с легким хрипом в горле:
– Супругу моему я за то, по́ смерть мою, благодарна буду, что и любил он меня, и нежил, холил, а красоту мою – берег.
Самгину показалось, что глаза у нее влажные, – он низко наклонил голову, успев подумать:
«Говорит, как деревенская баба…» И вслед за этим почувствовал, что ему необходимо уйти, сейчас же, – последними словами она точно вытеснила, выжала из него все мысли и всякие желания. Через минуту он торопливо прощался, объяснив свою поспешность тем, что – забыл: у него есть неотложное дело.
«Цинизм и слезы», – думал он, быстро шагая по раскаленной зноем улице.
«Что-то извращенное, темное… Я должен держаться дальше от нее…»
Через несколько дней он совершенно определенно знал: он отталкивается от нее, потому что она все сильнее притягивает его, и ему нужно отойти от нее, может быть, даже уехать из города.
И в середине лета он уехал за границу.