– Но – так не поют! Так нельзя!
Публика примолкла, заинтересованная истерическим наскоком боярина и добродушным удивлением бородатого мастерового.
– Нельзя? – спросил он. – Почему нельзя?
– Вы отрицаете смысл романсов, вы даже как будто иронизируете…
– Бесстрастием хвастаетесь, – крикнула Любаша.
Кутузов густо засмеялся.
– Да – вы прямо скажите: плохо!
– Позвольте мне объяснить, – требовательно попросил Никодим Иванович, и, когда Лютов, покосясь на него, замолчал, а Любаша, скорчив лицо гримаской, отскочила в сторону, писатель, покашляв в рукав пиджака, авторитетно заговорил:
– Хорошо, но – не так. Вы поете о страдании, о волнениях страсти…
– Ну, знаете, я до пряностей не охотник; мне мои щи и без перца вкусны, – сказал Кутузов, улыбаясь. – Я люблю музыку, а не слова, приделанные к ней…
Лютов обернулся, крикнул в буфет:
– Николай, – стол! Два стола…
И, дернув перевязь сабли, плачевно попросил арлекина:
– Да – сними ты с меня эту дуру!
По этому возгласу Самгин узнал в арлекине Макарова.
– Позвольте, – как это понять? – строго спрашивал писатель, в то время как публика, наседая на Кутузова, толкала его в буфет. – История создается страстями, страданиями…
Лакей вдвинул в толпу стол, к нему – другой и, с ловкостью акробата подбросив к ним стулья, начал ставить на стол бутылки, стаканы; кто-то подбил ему руку, и одна бутылка, упав на стаканы, побила их.
– Черт! – закричал Лютов. – Если не умеешь…
Но сейчас же опомнился, забормотал:
– Ну, скорее, брат, скорее! Садитесь, господа, поговорим…
Было жарко, душно. В зале гремел смех, там кто-то рассказывал армянские анекдоты, а рядом с Климом белокурый, кудрявый паж, размахивая беретом, говорил украинке:
– Никто не может доказать мне, что борьба между людями – навсегда обязательна…
Человек, одетый крестьянином, ведя под руку монахиню, проверявшую билеты, говорил в ухо ей:
– Нет, материализмом наш народ не заразится…
Самгин стоял в двери, глядя, как суетливо разливает Лютов вино по стаканам, сует стаканы в руки людей, расплескивая вино, и говорит Кутузову:
– Вот – человек оделся рыцарем, – почему? Почему – именно рыцарем?
Кутузов, со стаканом вина в руке, смеялся, закинув голову, выгнув кадык, и под его фальшивой бородой Клим видел настоящую. Кутузов сказал, должно быть, что-то очень раздражившее людей, на него кричали несколько человек сразу и громче всех – человек, одетый крестьянином.
– Не новость! Нам еще пророки обещали: «И будет, яко персть от колесе, богатство нечестивых и яко прах летяй» – да-с!
В зале снова гремел рояль, топали танцоры, дразнила зеленая русалка, мелькая в объятиях китайца. Рядом с Климом встала монахиня, прислонясь плечом к раме двери, сложив благочестиво руки на животе. Он заглянул в жуткие щелочки ее полумаски и сказал очень мрачно:
– Я вас знаю.
– Разве? – тихо и равнодушно спросила она.
– Вас зовут Марья Ивановна, вы живете…
Самгин назвал переулок, в котором эта женщина встретила его, когда он шел под конвоем сыщика и жандарма. Женщина выпустила из рукава кипарисовые четки и, быстро перебирая их тонкими пальцами красивой руки, спросила, улыбаясь насильственной улыбкой:
– А еще что?
– Я знаю о вас все.
– Вот как? Тогда вы знаете обо мне больше, чем я, – ответила монахиня фразой, которую Самгин где-то читал.
«Книжники», – подумал он, глядя, как монахиня пробирается к столам, где люди уже не кричали и раздавался голос Кутузова:
– Восьмидесятые годы хорошо обнаружили, что интеллигенция, в массе своей, вовсе не революционна…
– Неправда!
– Верно! – сказал Тагильский, держа шлем в руке, точно слепой нищий чашку.
Поправив на голове остроконечный колпак, пощупав маску, Самгин подвинулся ко столу. Кружево маски, смоченное вином и потом, прилипало к подбородку, мантия путалась в ногах. Раздраженный этим, он взял бутылку очень холодного пива и жадно выпил ее, стакан за стаканом, слушая, как спокойно и неохотно Кутузов говорит:
– Теперь, когда марксизм лишил интеллигенцию чинов и званий, незаконно присвоенных ею…
– Позвольте! – гневно крикнул кто-то.
– Не мешайте!
– Нет, позвольте! Я – по вопросу о законности…
– Долой нигилистов! – рявкнул нетрезвый человек в голубом кафтане, белом парике и в охотничьих сапогах по колено.
Сердитым ручейком и неуместно пробивался сквозь голоса негодующих звонкий голосок Любаши:
– Думаете, что если вы дали пять рублей в пользу политических, так этим уже куплено вами место в истории…
Из угла, из-за шкафа, вместе со скрежетом рыцарских доспехов, плыла басовитая речь Стратонова:
– Р-реакции – законны; реакция – эпоха, когда укрепляются завоевания культуры…
– Толстыми и Победоносцевыми, – крикнул кто-то.
Говорили все сразу и так, как будто боялись внезапно онеметь. Пред Кутузовым публика теснилась, точно в зоологическом саду пред зверем, которого хочется раздразнить. Писатель, рассердясь, кричал:
– Ваш «Манифест» – бездарнейший фельетон!
А он говорил в темя писателя:
– На борьбу народовольцев против самодержавия так называемое общество смотрело, как на любительский спектакль…
Пред Самгиным встал Тагильский. С размаха надев на голову медный шлем, он сжал кулаки и начал искать ими карманов в куртке; нашел, спрятал кулаки и приподнял плечи; розовая шея его потемнела, звучно чмокнув, он забормотал что-то, но его заглушил хохот Кутузова и еще двух-трех людей. Потом Кутузов сказал:
– Ну, господа, довольно высиживать болтунов! Веселиться, так – веселиться…
Самгина сильно толкнули; это китаец, выкатив глаза, облизывая губы, пробивался к буфету. Самгин пошел за ним, посмотрел, как торопливо, жадно китаец выпил стакан остывшего чая и, бросив на блюдо бутербродов грязную рублевую бумажку, снова побежал в залу. Успокоившийся писатель, наливая пиво в стакан, внушал человеку в голубом кафтане:
– Особенно вредна, Гославский, копченая колбаса, как, впрочем, и всякие копченья…
Самгин выпил рюмку коньяка, подождал, пока прошло ощущение ожога во рту, и выпил еще. Давно уже он не испытывал столь острого раздражения против людей, давно не чувствовал себя так одиноким. К этому чувству присоединялась тоскливая зависть, – как хорошо было бы обладать грубой дерзостью Кутузова, говорить в лицо людей то, что думаешь о них. Сказать бы им:
«Идиоты! Чего вы хотите? Чтоб народ всосал вас в себя, как болото всасывает телят? Чтоб рабочие спасли вас от этой пустой, словесной жизни?»
Ах, многое можно бы сказать этим книжникам, церковникам.
«И – придет мой час, скажу!»
Он пошел в залу, толкнув плечом монахиню, видел, что она отмахнулась от него четками, но не извинился. Пианист отчаянно барабанил русскую; в плотном, пестром кольце людей, хлопавших ладонями в такт музыке, дробно топали две пары ног, плясали китаец и грузин.
– Я т-тебя усовершенствую! – покрикивал китаец, удивительно легко отскакивая от пола.
Заломив руки, покачивая бедрами, Варвара пошла встречу китайца. Она вспотела, грим на лице ее растаял, лицо было неузнаваемо соблазнительно. Она так бесстыдно извивалась пред китайцем, прыгавшим вокруг нее вприсядку, с такой вызывающей улыбкой смотрела в толстое лицо, что Самгин возмутился и почувствовал: от возмущения он еще более пьянеет.
Чешуйчатые ноги Варвары, вздрагивая в буйных судорогах, обнажались выше колен, видно кружево панталон.
Клим Самгин крепко закрыл глаза, сжал зубы и вспомнил свое желание взять эту девицу унизительно для нее, взять и отплатить ей за свою неудачную связь с Лидией, и вообще – за все.
«Сейчас она, конечно, не помнит обо мне… не помнит!»
Плясать кончили, публика неистово кричала, аплодировала, китаец, взяв русалку под руку, вел ее в буфет, где тоже орали, как на базаре, китаец заглядывал в лицо Варвары, шептал ей что-то, лицо его нелепо расширялось, таяло, улыбался он так, что уши передвинулись к затылку. Самгин отошел в угол, сел там и, сняв маску, спрятал ее в карман.
– Хор! Хор! – кричал рыженький клоун, вскочив на стул, размахивая руками, его тотчас окружило десятка два людей, все подняли головы.
– Раз, два, три! – скомандовал он, подпрыгивая, протянув руки над головами, и вразброд, неладно, люди запели:
Из страны, страны далекой,
С Волги-матушки широкой,
Ради славного труда…
– «Собралися мы сюда», – преждевременно зарычал пьяный, в белом парике.
Ради вольности веселой…
– «Собралися мы сюда», – повторил пьяный и закричал:
– Почему – с Волги? Я – из Тамбова!
И, когда запели следующий куплет, он третий раз провыл, но уже тенором, закатив глаза:
– «Со-обралися мы сюда-а…»
Кроме этих слов, он ничего не помнил, но зато эти слова помнил слишком хорошо и, тыкая красным кулаком в сторону дирижера, как бы желая ударить его по животу, свирепея все более, наливаясь кровью, выкатывая глаза, орал на разные голоса:
– «Со-обралися м-мы…»
Кричал он до поры, пока хористы не догадались, что им не заглушить его, тогда они вдруг перестали петь, быстро разошлись, а этот солист, бессильно опустив руки, протянул, но уже тоненьким голоском:
– Со-о-о…
Оглянулся и обиженно спросил:
– Почему?
Самгину очень понравилось, что этот человек помешал петь надоевшую, неумную песню. Клим, качаясь на стуле, смеялся. Пьяный шагнул к нему, остановился, присмотрелся и тоже начал смеяться, говоря:
– Черт знает что, а? Черт знает…
Он взял Самгина за ворот, поднял его и сказал:
– Слушай, дядя, чучело, идем, выпьем, милый! Ты – один, я – один, два! Дорого у них все, ну – ничего! Революция стоит денег – ничего! Со-обралися м-мы… – проревел он в ухо Клима и, обняв, поцеловал его в плечо:
– Люблю эдаких!
Самгин выпил с ним чего-то крепкого, подошел Тагильский, пьяный бросился на него:
– Яша! Я тебя искал, искал…
В зале вдруг стало тихо и зазвучал рыдающий голос Лютова:
– Вот – наша звезда… богиня… Венера – ура-а!
В дверях буфетной встала Алина, платье на ней было так ослепительно белое, что Самгин мигнул; у пояса – цветы, гирлянда их спускалась по бедру до подола, на голове – тоже цветы, в руках блестел веер, и вся она блестела, точно огромная рыба. Стало тихо, все примолкли, осторожно отодвигаясь от нее. Лютов вертелся, хватал стулья и бормотал:
– Шампанского, Егор! Костя, – где ты? Костя!
Казалось, что он тает, сокращается и сейчас исчезнет, как тень. Алина, склонясь к Любаше, тихо говорила ей что-то и смеялась. Подскочила Варвара, дергая за руки Татьяну Гогину, рядом с Климом очутился Кутузов и сказал, вздохнув:
– Вот это – да!
Сквозь хмель Клим подумал, что при Алине стало как-то благочестиво и что это очень смешно. Он захотел показать, что эта женщина, ошеломившая всех своей красотой, – ничто для него. Усмехаясь, он пошел к ней, чтоб сказать что-то очень фамильярное, от чего она должна будет смутиться, но она воскликнула:
– Боже, это – Клим! И пьян так, что даже позеленел!.. Но костюм идет к тебе. Ты – пьешь? Вот не ожидала!
– Да, пью! – сказал Самгин. – Я тут.
У него было очень много слов, которые он хотел сказать, но все это были тяжелые слова, язык не поднимал их, и Самгин говорил:
– Пью. Один. Это мой «Манифест». Ты читала? Нет. Я тоже.
Потом он стоял у стола, и Варвара тихо спрашивала его:
– Вам плохо?
– Плохо, – согласился он. – Вы пляшете плохо. Неприлично.
– Хотите ершика? – слышал он.
Выпив лимонада с коньяком, Самгин почувствовал себя несколько освеженным и спросил, нахмурясь:
– Китаец, это – кто?
И, когда Варвара назвала фамилию редактора бойкой газеты, ему стало грустно.
– Еврей, – сказал он, качая головой, – еврей!
И с этого момента уже не помнил ничего. Проснулся он в комнате, которую не узнал, но большая фотография дяди Хрисанфа подсказала ему, где он. Сквозь занавески окна в сумрак проникали солнечные лучи необыкновенного цвета, верхние стекла показывали кусок неба, это заставило Самгина вспомнить комнатенку в жандармском управлении.
Прошло несколько минут, две или двадцать, трудно было различить. За дверью послышался шорох, звякнула чайная ложка о стекло.
– Да, неси! – прошептал кто-то, дверь отворилась, и Самгин почувствовал, что у кровати стоит Варвара.
– Вы спите?
– Нет, не сплю, но мне совестно, – сказал он, открыв глаза.
Он не думал сказать это и удивился, что слова сказались мальчишески виновато, тогда как следовало бы вести себя развязно; ведь ничего особенного не случилось, и не по своей воле попал он в эту комнату.
Но Варвара, должно быть, не расслышав его слов, ласково и весело говорила:
– Какой вы смешной, пьяненький! Такой трогательный. Ничего, что я вас привезла к себе? Мне неудобно было ехать к вам с вами в четыре часа утра. Вы спали почти двенадцать часов. Вы не вставайте! Я сейчас принесу вам кофе…
Самгин сел, помотал головой, надел очки, но тотчас же снял их.
«Сейчас все это и произойдет», – подумал он не совсем уверенно, а как бы спрашивая себя. Анфимьевна отворила дверь. Варвара внесла поднос, шла она закусив губу, глядя на синий огонь спиртовки под кофейником. Когда она подавала чашку, Клим заметил, что рука ее дрожит, а грудь дышит неровно.
Лицо бледное, с густыми тенями вокруг глаз. Она смотрит, беспокойно мигая, и, взглянув в лицо его, тотчас отводит глаза в сторону.
– А Любаша еще не пришла, – рассказывала она. – Там ведь после того, как вы себя почувствовали плохо, ад кромешный был. Этот баритон – о, какой удивительный голос! – он оказался веселым человеком, и втроем с Гогиным, с Алиной они бог знает что делали! Еще? – спросила она, когда Клим, выпив, протянул ей чашку, – но чашка соскользнула с блюдца и, упав на пол, раскололась на мелкие куски.
– Ой, – тихонько вскричала Варвара, а Самгин, улыбаясь, сказал:
– Хорошая примета.
Он сбросил с себя одеяло, спустил ноги с постели и, прежде чем девушка успела отшатнуться, крепко обнял ее.
– Не надо… Не смейте, – шептала она, вырываясь. – Ведь вы не любите…
И вдруг, обняв его за шею, она почти крикнула:
– Пожалей, о, пожалей меня, пощади!
Клим честно молчал, опрокидывая ее.
Через месяц Клим Самгин мог думать, что театральные слова эти были заключительными словами роли, которая надоела Варваре и от которой она отказалась, чтоб играть новую роль – чуткой подруги, образцовой жены. Не впервые наблюдал он, как неузнаваемо меняются люди, эту ловкую их игру он считал нечестной, и Варвара, утверждая его недоверие к людям, усиливала презрение к ним. Себя он видел не способным притворяться и фальшивить, но не мог не испытывать зависти к уменью людей казаться такими, как они хотят.
Варвара прежде всего удивила его тем, что она оказалась девушкой, чего он не ожидал да и не хотел. А все-таки это значило, что она берегла себя для него, и это было приятно ему. Затем он очень обрадовался, когда Варвара сказала, что она не хочет ребенка и вообще ничем не хочет стеснять его; она сказала это очень просто и решительно. Она показывала себя совершенно довольной тем, что стала женщиной, она, видимо, даже гордилась новой ролью, – это можно было заключить по тому, как покровительственно и снисходительно начала она относиться к Любаше и Татьяне. Несколько подозрительна была быстрота, с которой она отказалась от наигранных жестов, театральных поз и привычки к патетическим возгласам. Она даже ходить стала более плавно, свободно, и каблуки ее уже не стучали так вызывающе, как раньше. Всего более удивляло Клима чувство меры, которое она обнаруживала в отношении к нему; она даже в ласках не теряла это чувство, хотя и не была скупа на ласки. Тело у нее было красивое, ловкое, но Клим находил, что кожа ног ее груба, шершава, и ждал удобного случая сказать ей это. Наслаждалась она молча и лишь однажды, лежа на коленях Самгина, прошептала, закрыв глаза:
– Я, конечно, пыталась вообразить, как это чувствуется. Но тут действительность выше воображаемого.
«Не богато у тебя воображение», – подумал Клим.
Подсчитав все маленькие достоинства Варвары, он не внес в свое отношение к ней ничего нового, но чувство недоверия заставило его присматриваться к ней более внимательно, и скоро он убедился, что это испытующее внимание она оценивает как любовь. Авторитетным тоном, небрежно, как раньше, он говорил ей маленькие дерзости, бесцеремонно высмеивая ее вкусы, симпатии, мнения; он даже пробовал ласкать ее в моменты, когда она не хотела этого или когда это было физиологически неудобно ей. Но и в этих случаях Варвара покорно подчинялась его выдумкам, нередко унизительным для нее, а он, испытывая после этого пренебрежение к ней, думал:
«Вот как надобно жить с ними».
Изредка он замечал, что в зеленоватых глазах ее светится печаль и недоумевающее ожидание. Он догадывался: это она ждет слова, которое еще не сказано им, но он, по совести, не мог сказать это слово и счел нужным предупредить ее:
– Я не играю словом – любовь.
В общем все шло не плохо, даже интересно, и уже раза два-три являлся любопытный вопрос: где предел покорности Варвары?
«Вероятно, скоро спросит, обвенчаюсь ли я с нею. Интересно, что подумает Лидия об этом?»
Вспоминать о Лидии он запрещал себе, воспоминания о ней раздражали его. Как-то, в ласковый час, он почувствовал желание подробно рассказать Варваре свой роман; он испугался, поняв, что этот рассказ может унизить его в ее глазах, затем рассердился на себя и заодно на Варвару.
– А ты совершенно забыла о Маракуеве, – сказал он ей, усмехаясь.
К его изумлению, глаза Варвары вдруг наполнились слезами, и она почему-то шепотом спросила:
– Ты – упрекаешь, ты? Но ведь из-за тебя же…
Она бросилась на грудь ему, обняла и возмущенно говорила:
– Зачем ты сказал? Не будь жестоким, родной мой!
Самгин посадил ее на колени себе, тихонько посмеиваясь. Он был уверен, что Варвара немножко играет, ведь ничего обидного он ей не сказал, и нет причин для этих слез, вздохов, для пылких ласк.
«Она ласкается об меня», – подумал он и с тех минут так и определял ее ласки.
– Хорошо – приятно глядеть на вас, – говорила Анфимьевна, туго улыбаясь, сложив руки на животе. – Нехорошо только, что на разных квартирах живете, и дорого это, да и не закон будто! Переехали бы вы, Клим Иванович, в Любашину комнату.
Варвара молчала, но по глазам ее Самгин видел, что она была бы счастлива, если б он сделал это. И, заставив ее раза два повторить предложение Анфимьевны, Клим поселился в комнате Лидии и Любаши, оклеенной для него новыми обоями, уютно обставленной старинной мебелью дяди Хрисанфа.
Любашу все-таки выслали из Москвы. Уезжая, она возложила часть своей работы по «Красному Кресту» на Варвару. Самгину это не очень понравилось, но он не возразил, он хотел знать все, что делается в Москве. Затем Любаша нашла нужным познакомить Варвару с Марьей Ивановной Никоновой, предупредив Клима:
– Это очень милый, скромный человек.
Против этого знакомства Клим ничего не имел, хотя был убежден, что скромный человек, наверное, живет по чужому паспорту. Он оказался старой знакомой Лютова. Самгин увидел Никонову человеком типа Тани Куликовой, одним из тех людей, которые механически делают какое-нибудь маленькое дело, делают потому, что бездарны, слабовольны и не могут свернуть с тропинки, куда их толкнули сильные люди или неудачно сложившиеся обстоятельства. То, что рассказала о Никоновой Любаша, утвердило оценку Самгина: Никонова – действительно Никонова, дочь крупного помещика, от семьи откололась еще в юности, несколько месяцев сидела в тюрьме, а теперь, уже более трех лет, служит конторщицей в издательстве дешевых книг для народа. Самгин решил, что это так и есть: именно вот такие люди, с незаметными лицами, скромненькие, и должны работать в издательстве для народа.
В темном, гладком платье она казалась вдовою, недавно потерявшей мужа и еще подавленной горем. Черты ее лица правильны, и оно было бы, пожалуй, миловидно, не будь таким натянутым и неподвижным. Она – ниже среднего роста, но когда сидит, то кажется выше. Покатые плечи, невысокая грудь, красиво очерченные бедра, стройные ноги в черных чулках и очень узкие ступни. Ее насильственные улыбки, краткие ответы не возбуждали желания беседовать с нею. И затем было в ней что-то напомнившее Самгину Мишу Зуева, скорбного человечка, который, бывало, посещал субботы дяди Хрисанфа и рассказывал об арестах. Но все-таки было в ней что-то раздражавшее любопытство Клима.
– Расскажи, – что такое она? – попросил он Сомову.
– Хороший человек.
– А – подробнее?
– Очень хороший человек.
– Тебе нечего сказать?
Сомова, уезжая, была сердито настроена, она заклохтала, как раздраженная курица:
– Надоели мне твои расспросы! Ты расспрашиваешь всегда, точно репортер для некрологов.
Варвара осторожно посмеялась и осторожно заметила:
– По-моему – это человек несчастный по ремеслу.
Вопросительный взгляд Самгина заставил ее объяснить:
– Мне кажется – есть люди, для которых… которые почувствовали себя чем-то только тогда, когда испытали несчастие, и с той поры держатся за него, как за свое отличие от других.
– Неплохо сказано, – одобрил Самгин и благосклонно улыбнулся; он уже находил, что Варвара, сойдясь с ним, быстро умнеет. Вот она перестала собирать портреты знаменитостей.
– Что это? Надоели герои? – спросил он.
– Их стало так много, – сказала Варвара. – Это – странно, мальчики отрицают героизм, а сами усиленно геройствуют. Их – бьют, а они восхваляют «Нагаечку».
«Да, она умнеет», – еще раз подумал Самгин и приласкал ее. Сознание своего превосходства над людями иногда возвышалось у Клима до желания быть великодушным с ними. В такие минуты он стал говорить с Никоновой ласково, даже пытался вызвать ее на откровенность; хотя это желание разбудила в нем Варвара, она стала относиться к новой знакомой очень приветливо, но как бы испытующе. На вопрос Клима «почему?» – она ответила:
– Интересно! Есть в ней что-то темненькое, бережно хранимое только для себя. Искорки в глазах есть.
Да, искорки были, Самгин обнаружил их, заговорив с Никоновой о своих встречах с нею.
– А ведь мы давно знакомы, – сказал он.
Никонова взглянула на него молча и вопросительно; белки глаз ее были сероватые, как будто чуть-чуть припудрены пеплом, и это несколько обесцвечивало голубой блеск зрачков.
– Не помните?
Он перечислил: первая встреча – на дачах, куда она приезжала сообщить Лютову об арестах «народоправцев».
– Ах, да, – сказала она, кивнув головою. – Я тогда была еще совсем девчонкой. Вскоре меня тоже арестовали.
Клим напомнил ей обед у Лютова в день приезда царя, ресторан, где она читала письмо.
– Я не заметила вас, – сказала она безразличным тоном, взяв книгу и перелистывая ее.
Самгин подумал, что это не очень вежливо с ее стороны.
– Вы несколько раз не замечали меня, это, вероятно, из конспиративных соображений?
Взглянув на него через книгу, она улыбнулась неохотно, как всегда.
– Но вы ведь узнали меня, когда я шел с жандармом, – помните?
В эту минуту он заметил, что глаза ее, потемнев, как будто вздрогнули, стали шире и в зрачках остро блеснули голубые огоньки.
– Позвольте, – воскликнула она, оживленно и похорошев, – это было – где?
Клим назвал переулок и, усмехаясь, напомнил:
– Было часа четыре утра, и вас провожал мужчина…
– Нет! – сказала она, тоже улыбаясь, прикрыв нижнюю часть лица книгой так, что Самгин видел только глаза ее, очень блестевшие. Сидела она в такой напряженной позе, как будто уже решила встать.
– Ну, как же – нет? Я слышал…
– Что?
– Как он просил вас поторопиться…
Никонова бросила книгу на диван и, вздохнув, пожала плечами.
– Не провожал, а открыл дверь, – поправила она. – Да, я это помню. Я ночевала у знакомых, и мне нужно было рано встать. Это – мои друзья, – сказала она, облизав губы. – К сожалению, они переехали в провинцию. Так это вас вели? Я не узнала… Вижу – ведут студента, это довольно обычный случай…
– А мне показалось – узнали, – настаивал Самгин.
– Нет, – равнодушно сказала она. – У меня плохая память на лица. И я была расстроена.
Глаза ее погасли, она снова взяла книгу и наклонила над нею скучное лицо свое. Самгин, барабаня пальцами, подумал:
«Варвара – права: в ней есть что-то…»
Но неприятное впечатление, вызванное этой сценой, скоро исчезло, да и времени не было думать о Никоновой. Разрасталось студенческое движение, и нужно было держаться очень осторожно, чтоб не попасть в какую-нибудь глупую историю. Репутация солидности не только не спасала, а вела к тому, что организаторы движения настойчиво пытались привлечь Самгина к «живому и необходимому делу воспитания гражданских чувств в будущих чиновниках», – как убеждал его, знакомый еще по Петербургу, рябой, заикавшийся Попов; он, видимо, совершенно посвятил себя этому делу. Самгину приходилось говорить, что студенческое движение буржуазно, чуждо интересам рабочего класса и отвлекает молодежь в сторону от задач времени: идти на помощь рабочему движению.
– Н-но н-нельзя же, черт возьми, требовать, ч-чтоб в-все студенчество шло н-на ф-фабрики! – сорванным голосом выдувал Попов слова обиды, удивления.
Но это было не так важно. Попов являлся в Москву на день, на два, затем, пофыркав, покричав, – исчезал. Гораздо важнее для Самгина было поведение Варвары. Он уже привык жить с нею, она и Анфимьевна заботливо ухаживали за ним. Самгин чувствовал себя устроившимся очень уютно и ценил это. Но вот уже несколько дней Варвара настроена нервозно и стала не похожа на себя. Она как-то поблекла, и у нее явилась рассеянность, не свойственная ей. Можно было думать, что она решает какой-то очень трудный вопрос, этим объясняются припадки ее странной задумчивости, когда она сидит или полулежит на диване, прикрыв глаза и как бы молча прислушиваясь к чему-то. И в ласках она стала скупа, осторожна, даже как-то механична. Неожиданно она уходила куда-то и, раньше такая аккуратная, опаздывала к обеду, к вечернему чаю. Спросить: что с нею? – Самгин не решался, смутно опасаясь услышать в ответ нечто необыкновенное и неприятное. Он опасался расспрашивать ее еще и потому, что она, выгодно отличаясь от Лидии, никогда не философствовала на сексуальные темы, а теперь он подозревал, что и у нее возникло желание «словесных интимностей». Вообще не любя «разговоров по душе», «о душе», – Самгин находил их особенно неуместными с Варварой, будучи почти уверен, что хотя связь с нею и приятна, но не может быть ни длительной, ни прочной. И уж если он когда-нибудь почувствует желание рассказать себя, он расскажет это не ей, а женщине более умной, чем она, интересной и тонко чувствующей. Он не сомневался, что в будущем, конечно, встретит необыкновенную женщину и с нею испытает любовь, о которой мечтал до романа с Лидией.
«Ведь не затеяла же она новый роман», – размышлял он, наблюдая за Варварой, чувствуя, что ее настроение все более тревожит его, и уже пытаясь представить, какие неудобства для него повлечет за собой разрыв с нею.
Но вдруг все это кончилось совершенно удивительно. Холодным днем апреля, возвратясь из университета, обиженный скучной лекцией, дождем и ветром, Самгин, раздеваясь, услышал в столовой гулкий бас Дьякона:
– Их там девять человек; один непонятные стихи сочиняет, вихрастый, на беса похож и вроде полуумного…
Клим шагнул в дверь; Варвара, окутанная пледом, полулежа на диване, взглянула на него, как сквозь сон, беззвучно пошевелив губами; Дьякон, не вставая, тоже молча подал руку. Он был одет в толстую драповую куртку, подпоясан ремнем, это и сапоги с голенищами по колена делали его похожим на охотника. Он сильно поседел, снова отрастил три бороды и длинные волосы; похудевшее лицо его снова стало лицом множества русских, суздальских людей. Сидел он засунув длинные ноги в грязных сапогах под стул, и казалось, что он не сидит, а стоит на коленях.
– Откуда? – спросил Самгин.
Неохотно и даже как будто недружелюбно Дьякон ответил:
– Вот, пришел…
– Работаете на стеклянном заводе?
– Негоден. Сумасшедший я оказался, – угрюмо ответил Дьякон.
– Как хорошо говорили вы, – сказала Варвара, вздохнув.
– Хорошо говорить многие умеют, а надо говорить правильно, – отозвался Дьякон и, надув щеки, фыркнул так, что у него ощетинились усы. – Они там вовлекли меня в разногласия свои и смутили. А – «яко алчба богатства растлевает плоть, тако же богачество словесми душу растлевает». Я ведь в социалисты пошел по вере моей во Христа без чудес, с единым токмо чудом его любви к человекам.
Стекла окна кропил дождь, капли его стучали по стеклам, как дитя пальцами. Ветер гудел в трубе. Самгин хотел есть. Слушать бас Дьякона было скучно, а он говорил, глядя под стол:
– Любовь эта и есть славнейшее чудо мира сего, ибо, хоша любить нам друг друга не за что, однакож – любим! И уже многие умеют любить самоотреченно и прекрасно.
Он закашлялся, вынул из кармана серый комок платка, плюнул в него и, зажав платок в кулаке, ударил кулаком по колену.
– А они Христа отрицаются, нашу, говорят, любовь утверждает наука, и это, дескать, крепче. Не широко это у них и не ясно.
– Вы – про кого? – спросил Самгин.
– Про вас, – сказал Дьякон, не взглянув на него. – Про мудрствующих лукаво. Разошелся я духовно с вами и своим путем пойду, по людям благовестя о Христе и законе его…
– Вы не хотите чаю? – спросил Самгин.
Дьякон недоуменно взглянул на него.
– Чего это?
– Чаю хотите?
– Нет, – сердито ответил Дьякон и, с трудом вытащив ноги из-под стула, встал, пошатнулся. – Так вы, значит, напишите Любовь Антоновне, осторожненько, – обратился он к Варваре. – В мае, в первых числах, дойду я до нее.
– Вам денег не надо ли на дорогу? – спросила Варвара, вставая.
– Не надо. И относительно молодого человека не забудьте.
– Да, конечно! Кумов?
– Павел Кумов. Прощайте.
Он поклонился и, не подав руки ни ей, ни Самгину, ушел, покачиваясь.
– Как неловко ты предложил чаю, – мягким тоном заметила Варвара.
Самгин, не ответив, пошел в кухню и спросил у Анфимьевны чего-нибудь закусить, а когда он возвратился в столовую, Варвара, сидя в углу дивана, упираясь подбородком в колени, сказала:
– Удивительно говорил он о любви.
Сказала тихонько, задумчиво, но ему послышалось в словах ее что-то похожее на упрек или вызов. Стоя у окна спиною к ней, он ответил учительным тоном:
– Да, разговоры на эту тему удивительны…
Сделал паузу, постучал по стеклу ногтями и – закончил:
– Своей ненужностью.
На дворе шумел и посвистывал, подсказывая злые слова, ветер, эдакий обессиленный потомок сердитых вьюг зимы.
– Говорят об этом вот такие, как Дьякон, люди с вывихнутыми мозгами, говорят лицемеры и люди трусливые, у которых не хватает сил признать, что в мире, где все основано на соперничестве и борьбе, – сказкам и сентиментальностям места нет.
– Нет, – повторила Варвара. Самгин подумал: «Спрашивает она или протестует?» За спиной его гремели тарелки, ножи, сотрясала пол тяжелая поступь Анфимьевны, но он уже не чувствовал аппетита. Он говорил не торопясь, складывая слова, точно каменщик кирпичи, любуясь, как плотно ложатся они одно к другому.