Слышу я голос твой,
Нежный и ласковый,
Значит – для голоса
Деньги вытаскивай…
Удручающая пошлость победоносно прозвучала в этой песенке. Клим вдруг чего-то испугался, вскочил и быстро пошел домой.
Мать и Варавка уехали на дачу под городом, Алина тоже жила на даче, Лидия и Люба Сомова – в Крыму. Клим остался дома, чтоб наблюдать за ремонтом его и заниматься со Ржигой латынью. Наедине с самим собою не было необходимости играть привычную роль, и Клим очень медленно поправлялся от удара, нанесенного ему. Все думалось о Маргарите, но эти думы, медленно теряя остроту, хотя и становились менее обидными, но все более непонятны. Они освещали девушку как-то иначе. Клим уже не думал, что разум Маргариты нем, память воскрешала ее поучающие слова, и ему показалось, что чаще всего они были окрашены озлоблением против женщин. Так, однажды, соскочив с постели и вытирая губкой потное тело свое, Маргарита сказала одобрительно:
– Это очень хорошо тебе, что ты не горяч. Наша сестра горячих любит распалить да и сжечь до золы. Многие через нас погибают.
В другой раз она ласково убеждала:
– Ты в бабью любовь – не верь. Ты помни, что баба не душой, а телом любит. Бабы – хитрые, ух! Злые. Они даже и друг друга не любят, погляди-ко на улице, как они злобно да завистно глядят одна на другую, это – от жадности все: каждая злится, что, кроме ее, еще другие на земле живут.
Она даже начала было рассказывать ему какой-то роман, но Клим задремал, из всего романа у него осталось в памяти лишь несколько слов:
– А чего надо было ей? Только отбить его у меня. Дескать – видала, как я тебя ловчее?
Теперь, когда ее поучения всплывали пред ним, он удивлялся их обилию, однообразию и готов был думать, что Рита говорила с ним, может быть, по требованию ее совести, для того, чтоб намеками предупредить его о своем обмане.
«Я – хочу оправдать ее?» – спрашивал он себя. Но тотчас же пред ним являлось плоское лицо Дронова, его хвастливые улыбочки, бесстыдные слова его рассказов о Маргарите.
«Если б упасть с нею в реку, она утопила бы меня, как Варя Сомова Бориса», – озлобленно подумал он.
Но, и со злостью думая о Рите, он ощущал, что в нем растет унизительное желание пойти к ней, а это еще более злило его. Он нашел исход злобе своей, направив ее на рабочих.
Наискось, почти напротив дома Самгиных, каменщики разрушали старое, казарменного вида двухэтажное здание, с маленькими, угрюмыми окнами, когда-то окрашенное желтой краской; Варавка приобрел этот дом для купеческого клуба. Работало человек двадцать пыльных людей, но из них особенно выделялись двое: кудрявый, толстогубый парень с круглыми глазами на мохнатом лице, сером от пыли, и маленький старичок в синей рубахе, в длинном переднике. Чугунные руки парня бестолково дробили ломом крепко слежавшийся кирпич старой стены; сила у парня была большая, он играл, хвастался ею, а старичок подзадоривал его, взвизгивая:
– Вали-и, Мотя! Круши, Мотя, – скоро шабаш!
Десятник, рыжебородый крупный мужик, уговаривал:
– А ты не балуй, Николаич! На что дробить кирпич?
Старичок отвечал шуточками:
– Так разве это я? Это же Мотя! Эх, Мотя, сук те в ухо, – сила ты!
И сам старался ударить ломом не между кирпичей, не по извести, связавшей их, а по целому. Десятник снова кричал привычно, но равнодушно, что старый кирпич годен в дело, он крупней, плотней нового, – старичок согласно взвизгивал:
– Верно-о! Отцы, деды наши работали получше нас! Эх, Мотя-а!
Все рабочие ломали стену с увлечением, но старичок, казалось Климу, перешел какую-то границу и, неистовствуя, был противен. А Мотя работал слепо, машиноподобно, и, когда ему удавалось отколоть несколько кирпичей сразу, он оглушительно ухал, рабочие смеялись, свистели, а старичок яростно и жутко визжал:
– Валяй-и!
«Идиоты!» – думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
«Народ», – думал он, внутренне усмехаясь, слушая, как память подсказывает ему жаркие речи о любви к народу, о необходимости работать для просвещения его.
Клим шел к Томилину побеседовать о народе, шел с тайной надеждой оправдать свою антипатию. Но Томилин сказал, тряхнув медной головой:
– Искренний интерес к народу могут испытывать промышленники, честолюбцы и социалисты. Народ – тема, не интересующая меня.
Томилин, видимо, богател, он не только чище одевался, но стены комнаты его быстро обрастали новыми книгами на трех языках: немецком, французском и английском.
– По-русски читать нечего, – объяснял он. – По-русски интересно чувствуют, но думают неудачно, зависимо, не оригинально. Русское мышление глубоко чувственно и потому грубо. Мысль только тогда плодотворна, когда ее двигает сомнение. Русскому разуму чужд скептицизм, так же как разуму индуса и китайца. У нас все стремятся веровать. Все равно во что, хотя бы в спасительность неверия. Во Христа. В химию. В народ. А стремление к вере – есть стремление к покою. У нас нет людей, осудивших себя на тревогу независимой работы мышления.
Не все эти изречения нравились Климу, многие из них были органически неприемлемы для него. Но он честно старался помнить все, что говорил Томилин в такт шарканью своих войлочных туфель, а иногда босых подошв.
– Нет людей, которым истина была бы нужна ради ее самой, ради наслаждения ею. Я повторяю: человек хочет истины, потому что жаждет покоя. Эту нужду вполне удовлетворяют так называемые научные истины, практического значения коих я не отрицаю.
Однажды, придя к учителю, он был остановлен вдовой домохозяина, – повар умер от воспаления легких. Сидя на крыльце, женщина веткой акации отгоняла мух от круглого, масляно блестевшего лица своего. Ей было уже лет под сорок; грузная, с бюстом кормилицы, она встала пред Климом, прикрыв дверь широкой спиной своей, и, улыбаясь глазами овцы, сказала:
– Извините – он пишет и никого не велел пускать. Даже отцу Иннокентию отказала. К нему ведь теперь священники ходят: семинарский и от Успенья.
Говорила она вполголоса, захлебываясь словами, ее овечьи глаза сияли радостью, и Клим видел, что она готова рассказывать о Томилине долго. Из вежливости он послушал ее минуты три и раскланялся с нею, когда она сказала, вздохнув:
– Вначале я его жалела, а теперь уж боюсь.
Часто и всегда как-то не вовремя являлся Макаров, пыльный, в парусиновой блузе, подпоясанной широким ремнем, в опорках на голых ногах. Двуцветные волосы его отросли, висели космами, это делало его похожим на монастырского послушника. Лицо обветрело и загорело, на ушах, на носу шелушилась кожа, точно чешуя рыбы, а в глазах сгустилась печаль. Но порою глаза его разгорались незнакомо Климу и внушали ему смутное опасение. Он вел себя с Макаровым осторожно, скрывая свое возмущение бродяжьей неряшливостью его костюма и снисходительную иронию к его надоевшим речам. Макаров ходил пешком по деревням, монастырям, рассказывал об этом, как о путешествии по чужой стране, но о чем бы он ни рассказывал, Клим слышал, что он думает и говорит о женщинах, о любви.
– Ты – что же, изучаешь народ?
– Себя, конечно. Себя, по завету древних мудрецов, – отвечал Макаров. – Что значит – изучать народ? Песни записывать? Девки поют постыднейшую ерунду. Старики вспоминают какие-то панихиды. Нет, брат, и без песен не весело, – заключал он и, разглаживая пальцами измятую папиросу, которая казалась набитой пылью, продолжал:
– Мне иногда кажется, что толстовцы, пожалуй, правы: самое умное, что можно сделать, это, как сказал Варавка, – возвратиться в дураки. Может быть, настоящая-то мудрость по-собачьи проста и напрасно мы заносимся куда-то?
Клим знал, что на эти вопросы он мог бы ответить только словами Томилина, знакомыми Макарову. Он молчал, думая, что, если б Макаров решился на связь с какой-либо девицей, подобной Рите, все его тревоги исчезли бы. А еще лучше, если б этот лохматый красавец отнял швейку у Дронова и перестал бы вертеться вокруг Лидии. Макаров никогда не спрашивал о ней, но Клим видел, что, рассказывая, он иногда, склонив голову на плечо, смотрит в угол потолка, прислушиваясь.
«Думает – приехала», – догадывался Клим насмешливо, но и с досадой.
А Макаров задумчиво бормотал:
– Иногда кажется, что понимать – глупо. Я несколько раз ночевал в поле; лежишь на спине, не спится, смотришь на звезды, вспоминая книжки, и вдруг – ударит, – эдак, знаешь, притиснет: а что, если величие и необъятность вселенной только – глупость и чье-то неумение устроить мир понятнее, проще?
– Кажется, это из Томилина, – напомнил Клим.
Макаров подумал, подымил папиросой.
– Все равно – откуда. Но выходит так, что человек не доступен своему же разуму.
Макаровское недовольство миром раздражало Клима, казалось ему неумной игрой в философа, грубым подражанием Томилину. Он сказал сердито и не глядя на товарища:
– Года через два-три мы перестанем думать об этих…
Он хотел сказать – глупостях или пустяках, но удержался и сказал:
– Так наивно…
Погасив папиросу о подошву своих сандалий, Макаров спросил:
– В дураки пойдем?
Затем, попросив у Клима три рубля, исчез. Посмотрев в окно, как легко и споро он идет по двору, Клим захотел показать ему кулак.
В субботу он поехал на дачу и, подъезжая к ней, еще издали увидел на террасе мать, сидевшую в кресле, а у колонки террасы Лидию в белом платье, в малиновом шарфе на плечах. Он невольно вздрогнул, подтянулся и, хотя лошадь бежала не торопясь, сказал извозчику:
– Тише.
Он даже несколько оробел, когда Лидия, без улыбки пожав его руку, взглянула в лицо его быстрым, неласковым взглядом. За два месяца она сильно изменилась, смуглое лицо ее потемнело еще больше, высокий, немного резкий голос звучал сочней.
– Море вовсе не такое, как я думала, – говорила она матери. – Это просто большая, жидкая скука. Горы – каменная скука, ограниченная небом. Ночами воображаешь, что горы ползут на дома и хотят столкнуть их в воду, а море уже готово схватить дома…
Вера Петровна, посмотрев на дорогу в сторону леса, напомнила:
– Ночами не думают, а спят.
– Там плохо спится, мешает прибой. Камни скрипят, точно зубы. Море чавкает, как миллион свиней…
– Ты все такая же… нервная, – сказала Вера Петровна; по паузе Клим догадался, что она хотела сказать что-то другое. Он видел, что Лидия стала совсем взрослой девушкой, взгляд ее был неподвижен, можно было подумать, что она чего-то напряженно ожидает. Говорила она несвойственно ей торопливо, как бы желая скорее выговорить все, что нужно.
– Не понимаю, почему все согласились говорить, что Крым красив.
Упрямство ее, видимо, раздражало мать. Клим заметил, что она поджала губы, а кончик носа ее, покраснев, дрожит.
– Большинство людей только ищет красоту, лишь немногие создают ее, – заговорил он. – Возможно, что в природе совершенно отсутствует красота, так же как в жизни – истина; истину и красоту создает сам человек…
Не дослушав его, Лидия сказала:
– Ты – постарел. То есть – возмужал.
Вера Петровна встала и пошла в комнаты, сказав по пути излишне громко:
– Ты очень оригинально сказал о красоте, Клим…
Оставшись глаз на глаз с Лидией, он удивленно почувствовал, что не знает, о чем говорить с нею. Девушка прошлась по террасе, потом спросила, глядя в лес:
– Отец ушел на охоту?
– Да.
– Один?
– С мужиком. С одним из семи, которых весною губернатор приказал выпороть.
– Да? – спросила Лидия. – Там тоже где-то бунтовали мужики. В них даже стреляли… Ну, я пойду, устала.
Спускаясь с террасы в маленькую рощу тонкостволых берез, она сказала, не глядя на Клима:
– А Люба взяла место компаньонки у больной туберкулезом девицы.
Ушла в чащу берез, оставив Клима возмущенным ее равнодушием к нему. Он сел в кресло, где сидела мать, взял желтенькую французскую книжку, роман Мопассана «Сильна, как смерть», хлопнул ею по колену и погрузился в поток беспорядочных дум. Конечно, эта девушка не для такой любви, какова любовь Риты. Невозможно представить хрупкое, тонкое тело ее нагим и в бурных судорогах. Затем, вспомнив покрасневший нос матери, он вспомнил ее фразы, которыми она в прошлый его приезд на дачу обменялась с Варавкой, здесь, на террасе.
Клим сидел у себя в комнате и слышал, как мать сказала как будто с радостью:
– Бог мой, у тебя начинается лысина.
Варавка ответил:
– А я вот не замечаю седых волос на висках твоих. Мои глаза – вежливее.
– Ты рассердился? – удивленно спросила мать.
– Нет, конечно. Но есть слова, которые не очень радостно слышать от женщины. Тем более от женщины, очень осведомленной в обычаях французской галантности.
– Почему ты не сказал – любимой?
– И любимой, – прибавил Варавка.
Клим вспомнил слова Маргариты о матери и, швырнув книгу на пол, взглянул в рощу. Белая, тонкая фигура Лидии исчезла среди берез.
«Интересно: как она встретится с Макаровым? И – поймет ли, что я уже изведал тайну отношений мужчины и женщины? А если догадается – повысит ли это меня в ее глазах? Дронов говорил, что девушки и женщины безошибочно по каким-то признакам отличают юношу, потерявшего невинность. Мать сказала о Макарове: по глазам видно – это юноша развратный. Мать все чаще начинает свои сухие фразы именем бога, хотя богомольна только из приличия».
Покачиваясь в кресле, Клим чувствовал себя взболтанным и неспособным придумать ничего, что объяснило бы ему тревогу, вызванную приездом Лидии. Затем он вдруг понял, что боится, как бы Лидия не узнала о его романе с Маргаритой от горничной Фени.
«Если б мать не подкупила эту девку, Маргарита оттолкнула бы меня, – подумал он, сжав пальцы так, что они хрустнули. – Редкая мать…»
Лидия вернулась с прогулки незаметно, а когда сели ужинать, оказалось, что она уже спит. И на другой день с утра до вечера она все как-то беспокойно мелькала, отвечая на вопросы Веры Петровны не очень вежливо и так, как будто она хотела поспорить.
– Ты читала это? – осведомилась Вера Петровна, показывая ей книгу Мопассана.
– Да. Это скучно.
– Разве? Я не нахожу.
– Странная привычка – читать, – заговорила Лидия. – Все равно как жить на чужой счет. И все друг друга спрашивают: читал, читала, читали?
– Бог знает, что ты говоришь, – заметила Вера Петровна несколько обиженно, а Лидия, усмехаясь, говорила:
– Такая воробьиная беседа. И ведь это же неверно, что любовь «сильна, как смерть».
Тут уж засмеялась Вера Петровна:
– Вот как? Ты – знаешь?
– Я вижу. Любят по пяти раз и – живут.
Клим озабоченно молчал, ожидая, что они поссорятся, и чувствуя, что он робеет пред Лидией.
Поздно вечером он поехал в город. Старенький, разбитый вагон дачного поезда качался и подпрыгивал, точно крестьянская телега. За окном медленно плыл черный поток леса, в небе полыхали зарницы. Клима тревожило предчувствие каких-то неприятностей. В его размышления о себе вторглась странная девушка и властно заставляла думать о ней, а это было трудно. Она не поддавалась его стремлению понять смысл игры ее чувств и мыслей. А необходимо, чтоб она и все люди были понятны, как цифры. Нужно дойти до каких-то твердых границ и поставить себя в них, разоблачив и отбросив по пути все выдумки, мешающие жить легко и просто, – вот что нужно.
Через день Лидия приехала с отцом. Клим ходил с ними по мусору и стружкам вокруг дома, облепленного лесами, на которых работали штукатуры. Гремело железо крыши под ударами кровельщиков; Варавка, сердито встряхивая бородою, ругался и втискивал в память Клима свои всегда необычные словечки.
– Работают, точно гробовщики, наскоро, кое-как.
Ласкаясь к отцу, что было необычно для нее, идя с ним под руку, Лидия говорила:
– Ты, папа, готов целый город выстроить.
– Готов! – согласился Варавка. – Десяток городов выстроил бы. Город – это, милая, улей, в городе скопляется мед культуры. Нам необходимо всосать в города половину деревенской России, тогда мы и начнем жить.
Поболтав с дочерью, с Климом, он изругал рабочих, потом щедро дал им на чай и уехал куда-то, а Лидия ушла к себе наверх, притаилась там, а за вечерним чаем стала дразнить Таню Куликову вопросами:
– Почему это интересно?
Таня Куликова седела, сохла, линяла, как бы стремясь стать совершенно невидимой.
– Как вы, молодежь, мало читаете, как мало знаете! – сокрушалась она. – Наше поколение…
– Поколение – от глагола поколевать? – спросила Лидия.
Та грубоватость, которую Клим знал в ней с детства, теперь принимала формы, смущавшие его своей резкостью. Говорить с Лидией было почти невозможно, она и ему ставила тот же вопрос:
– А почему это должно быть интересно мне? А зачем это нужно знать?
За чаем, за обедом она вдруг задумывалась и минутами сидела, точно глухонемая, а потом, вздрогнув, неестественно оживлялась и снова дразнила Таню, утверждая, что, когда Катин пишет рассказы из крестьянского быта, он обувается в лапти.
– Это необходимо для вдохновения.
Зорко наблюдая за ней, видя ее нахмуренные брови, сосредоточенно ищущий взгляд темных глаз, слушая слишком бурное исполнение лирической музыки Шопена и Чайковского, Клим догадывался, что она зацепилась за что-то очень раздражающее ее, именно зацепилась, как за куст шиповника.
«Влюблена? – вопросительно соображал он и не хотел верить в это. – Нет, влюбленной она вела бы себя, наверное, не так».
В августе, хмурым вечером, возвратясь с дачи, Клим застал у себя Макарова; он сидел среди комнаты на стуле, согнувшись, опираясь локтями о колени, запустив пальцы в растрепанные волосы; у ног его лежала измятая, выгоревшая на солнце фуражка. Клим отворил дверь тихо, Макаров не пошевелился.
«Пьян», – подумал Клим и укоризненно сказал: – Хорош!
Макаров, не вынимая пальцев из волос, тяжело поднял голову; лицо его было истаявшее, скулы как будто распухли, белки красные, но взгляд блестел трезво.
– С похмелья? – спросил Клим.
Макаров поднял фуражку, положил ее на колено и прижал локтем и снова опустил голову, додумывая что-то.
Клим спросил, давно ли он возвратился из Москвы, поступил ли в университет, – Макаров пощупал карман брюк своих и ответил негромко:
– Третьего дня. Поступил.
– На медицинский?
– Отстань.
Посидев еще минуту, он встал и пошел к двери не своей походкой, лениво шаркая ногами.
– К ней? – спросил Самгин, указав глазами в потолок. Макаров тоже посмотрел вверх и, схватясь за косяк двери, ответил:
– Нет. Прощай.
Видя, как медленно и неверно он шагает, Клим подумал со смешанным чувством страха, жалости и злорадства:
«Заразился?»
В комнату вбежала Феня, пугливо говоря:
– Барышня просит посмотреть за ним, не пускать его никуда.
Нелепо вытаращив глаза, она пропела:
– Что было-о!
Клим пошел наверх, навстречу по лестнице бежала Лидия, говоря оглушающим шепотом:
– Зачем ты отпустил его? Зачем?
При свете стенной лампы, скудно освещавшей голову девушки, Клим видел, что подбородок ее дрожит, руки судорожно кутают грудь платком и, наклоняясь вперед, она готова упасть.
– Догони, приведи! – уже кричала она, топая.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, – он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды, а другая рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул:
– Не смей!
Он был уже в двух шагах от Макарова, когда тот произнес пьяным голосом:
– Аллилуйя! И – все к черту…
Клим успел толкнуть его и отшатнулся, испуганный сухим щелчком выстрела, а Макаров, опустив руку с револьвером, тихонько охнул.
Впоследствии, рисуя себе эту сцену, Клим вспоминал, как Макаров покачивался, точно решая, в какую сторону упасть, как, медленно открывая рот, он испуганно смотрел странно круглыми глазами и бормотал:
– Вот… вот и…
Клим обнял его за талию, удержал на ногах и повел. Это было странно: Макаров мешал идти, толкался, но шагал быстро, он почти бежал, а шли до ворот дома мучительно долго. Он скрипел зубами, шептал, присвистывая:
– Оставь, оставь меня.
А на дворе, у крыльца, на котором стояли три женские фигуры, невнятно пробормотал:
– Я знаю – глупо…
Укоризненно покачивая гладкой головой, Таня Куликова слезливо заныла:
– Не стыдно ли…
– Молчи! – приказала Лидия. – Фекла, – за доктором!
И, подхватив Макарова под руку, спросила вполголоса:
– Куда ты выстрелил… гимназист?..
Клим слышал, что спросила она озлобленно, даже с презрением.
У себя в комнате, при огне, Клим увидал, что левый бок блузы Макарова потемнел, влажно лоснится, а со стула на пол капают черные капли. Лидия молча стояла пред ним, поддерживая его падавшую на грудь голову, Таня, быстро оправляя постель Клима, всхлипывала:
– Раздень, – приказала Лидия. Клим подошел, у него кружилась голова от сладкого, жирного запаха.
– Нет, прежде положим на постель, – командовала Лидия. Клим отрицательно мотнул головою, в полуобмороке вышел в гостиную и там упал в кресло.
Когда он, очнувшись, возвратился в свою комнату, Макаров, голый по пояс, лежал на его постели, над ним наклонился незнакомый, седой доктор и, засучив рукава, ковырял грудь его длинной, блестящей иглой, говоря:
– Что же это вы, молодежь, все шалите, стреляете?
На висках, на выпуклом лбу Макарова блестел пот, нос заострился, точно у мертвого, он закусил губы и крепко закрыл глаза. В ногах кровати стояли Феня с медным тазом в руках и Куликова с бинтами, с марлей.
– Пушкины, Лермонтовы стрелялись иначе, – бормотал доктор.
Клим вышел в столовую, там, у стола, глядя на огонь свечи, сидела Лидия, скрестив руки на груди, вытянув ноги.
– Опасно? – спросила она сквозь зубы и не взглянув на Клима.
– Не знаю.
– Доктор, кажется, груб?
Клим не ответил, наливая воду в стакан, а выпив воды, сказал:
– Вот. Из-за тебя уже стреляются.
Лидия тихо, но строго попросила:
– Перестань.
Замолчали, прислушиваясь. Клим стоял у буфета, крепко вытирая руки платком. Лидия сидела неподвижно, упорно глядя на золотое копьецо свечи. Мелкие мысли одолевали Клима. «Доктор говорил с Лидией почтительно, как с дамой. Это, конечно, потому, что Варавка играет в городе все более видную роль. Снова в городе начнут говорить о ней, как говорили о детском ее романе с Туробоевым. Неприятно, что Макарова уложили на мою постель. Лучше бы отвести его на чердак. И ему спокойней».
Мысли были неуместные. Клим знал это, но ни о чем другом не думалось.
Пришел доктор и, потирая руки, сообщил:
– Н-ну-с, все благополучно, как только может быть. Револьвер был плохонький; пуля ударилась о ребро, кажется, помяла его, прошла сквозь левое легкое и остановилась под кожей на спине. Я ее вырезал и подарил храбрецу.
Говоря, он пристально, с улыбочкой, смотрел на Лидию, но она не замечала этого, сбивая наплывы на свече ручкой чайной ложки. Доктор дал несколько советов, поклонился ей, но она и этого не заметила, а когда он ушел, сказала, глядя в угол:
– Ночью дежурить будем я и Таня. Ты иди, спи, Клим.
Клим был рад уйти; он не понимал, как держать себя, что надо говорить, и чувствовал, что скорбное выражение лица его превращается в гримасу нервной усталости.
Пролежав в комнате Клима четверо суток, на пятые Макаров начал просить, чтоб его отвезли домой. Эти дни, полные тяжелых и тревожных впечатлений, Клим прожил очень трудно. В первый же день утром, зайдя к больному, он застал там Лидию, – глаза у нее были красные, нехорошо блестели, разглядывая серое, измученное лицо Макарова с провалившимися глазами; губы его, потемнев, сухо шептали что-то, иногда он вскрикивал и скрипел зубами, оскаливая их.
– Бредит, – шепотом сказала она, махнув рукой на Клима. – Уйди!
Но Клим на минуту задержался в двери и услыхал задыхающийся, хриплый голос:
– Я – не виноват… Я – не могу.
Лидия снова, тоном приказания, повторила:
– Уйди!
К вечеру Макарову стало лучше, а на третий день он, слабо улыбаясь, говорил Климу:
– Извини, брат! Напачкал я тебе тут…
Он был сконфужен, смотрел на Клима из темных ям под глазами неприятно пристально, точно вспоминая что-то и чему-то не веря. Лидия вела себя явно фальшиво и, кажется, сама понимала это. Она говорила пустяки, неуместно смеялась, удивляла необычной для нее развязностью и вдруг, раздражаясь, начинала высмеивать Клима:
– У тебя вкусы старика; только старики и старухи развешивают так много фотографий.
Макаров молчал, смотрел в потолок и казался новым, чужим. И рубашка на нем была чужая, Климова.
Когда, приехав с дачи, Вера Петровна и Варавка выслушали подробный рассказ Клима, они тотчас же начали вполголоса спорить. Варавка стоял у окна боком к матери, держал бороду в кулаке и морщился, точно у него болели зубы, мать, сидя пред трюмо, расчесывала свои пышные волосы, встряхивая головою.
– Лидия слишком кокетлива, – говорила она.
– Ну, это ты выдумала! Ни тени кокетства.
– Приемы кокетства – различны.
– Знаю, но…
– Макаров распущенный юноша, Клим это знает.
– Ты несправедлива к Лиде…
Клим слушал, не говоря ни слова. Мать говорила все более высокомерно, Варавка рассердился, зачавкал, замычал и ушел. Тогда мать сказала Климу:
– Лидия – хитрая. В ней я чувствую что-то хищное. Из таких, холодных, развиваются авантюристки. Будь осторожен с нею.
Клим давно знал, что мать не любит Лидию, но так решительно она впервые говорила о ней.
– Я, разумеется, понимаю твои товарищеские чувства, но было бы разумнее отправить этого в больницу. Скандал, при нашем положении в обществе… ты понимаешь, конечно… О, боже мой!
Наверху топал, как слон, Варавка, и был слышен его глухой крик:
– Запрещаю. Ер-рунда!
Затем по внутренней лестнице сбежала Лидия, из окна Клим видел, что она промчалась в сад. Терпеливо выслушав еще несколько замечаний матери, он тоже пошел в сад, уверенный, что найдет там Лидию оскорбленной, в слезах и ему нужно будет утешать ее.
Но она сидела на скамье, у беседки, заложив ногу на ногу, и встретила Клима вопросом:
– Ты не станешь стреляться из-за любви, – нет?
Спросила она так спокойно и грубовато, что Клим подумал:
«Неужели мать права?»
– Как придется, – ответил он, пожав плечами.
– Нет, не станешь! – уверенно повторила она и, как в детстве, предложила:
– Посидим.
Затем, взглянув на него сбоку, она задумчиво произнесла:
– Ты, вероятно, будешь распутный. Я думаю – уже? Да?
Озадаченный Клим не успел ответить, – лицо Лидии вздрогнуло, исказилось, она встряхнула головою и, схватив ее руками, зашептала с отчаянием:
– Как это ужасно! И – зачем? Ну вот родилась я, родился ты – зачем? Что ты думаешь об этом?
Клим приосанился, собираясь говорить много и умно, но она вскочила и пошла прочь, сказав:
– Не надо. Молчи.
Когда она скрылась, Клима потянуло за нею, уже не с тем, чтоб говорить умное, а просто, чтоб идти с нею рядом. Это был настолько сильный порыв, что Клим вскочил, пошел, но на дворе раздался негромкий, но сочный возглас Алины:
– Неужели? Ага, я говорила…
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
На дворе Макаров сразу посветлел, оживился и, глядя в прозрачное, холодноватое небо, тихо сказал:
– Бесподобно.
Лежа в карете, морщась от сильных толчков, он погладил правою рукою колено Клима.
– Ну, брат, спасибо тебе. А кровопускание это, пожалуй, полезно, успокаивает.
И слабо усмехнулся, добавив:
– Только ты – не пробуй: больно да и стыдно немножко.
Он закрыл глаза, и, утонув в темных ямах, они сделали лицо его более жутко слепым, чем оно бывает у слепых от рождения. На заросшем травою маленьком дворике игрушечного дома, кокетливо спрятавшего свои три окна за палисадником, Макарова встретил уродливо высокий, тощий человек с лицом клоуна, с метлой в руках. Он бросил метлу, подбежал к носилкам, переломился над ними и смешным голосом заговорил, толкая санитаров, Клима:
– Эх, Костя, ай-яй-ай! Когда нам Лидия Тимофеевна сказала, мы так и обмерли. Потом она обрадовала нас, не опасно, говорит. Ну, слава богу! Сейчас же все вымыли, вычистили. Мамаша! – закричал он и, схватив длинными пальцами локоть Клима, представился:
– Злобин, Петр, почтово-телеграфный, очень рад.
Из двери сарайчика вылезла мощная, краснощекая старуха в сером платье, похожем на рясу, с трудом нагнулась, поцеловала лоб Макарова и прослезилась, ворчливо говоря:
– Ну и дурачок!
Клим почувствовал себя умиленным. Забавно было видеть, что такой длинный человек и такая огромная старуха живут в игрушечном домике, в чистеньких комнатах, где много цветов, а у стены на маленьком, овальном столике торжественно лежит скрипка в футляре. Макарова уложили на постель в уютной, солнечной комнате. Злобин неуклюже сел на стул и говорил:
– А я, знаешь, по этому случаю, даже разрешил себе пьеску разучить «Сувенир де Вильна» – очень милая! Три вечера зудел.
Курносый, голубоглазый, подстриженный ежиком и уже полуседой, он казался Климу все более похожим на клоуна. А грузная его мамаша, покачиваясь, коровой ходила из комнаты в комнату, снося на стол перед постелью Макарова графины, стаканы, – ходила и ворчала:
– Ну и – что хорошего? Издеваетесь над собою, молодые люди, а потом скучать будете.
Она предложила Климу чаю, Клим вежливо отказался, пожал руку Макарову, который, молча улыбаясь, смотрел на Злобиных.
– Приходи, пожалуйста, – попросил Макаров, Злобины в один голос повторили:
– Пожалуйста.
Клим вышел на улицу, и ему стало грустно. Забавные друзья Макарова, должно быть, крепко любят его, и жить с ними – уютно, просто. Простота их заставила его вспомнить о Маргарите – вот у кого он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих дней. И, задумавшись о ней, он вдруг почувствовал, что эта девушка незаметно выросла в глазах его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
Когда в линию его размышлений вторгалась Лидия, он уже не мог думать ни о чем, кроме нее. В сущности, он и не думал, а стоял пред нею и рассматривал девушку безмысленно, так же как иногда смотрел на движение облаков, течение реки. Облака и волны, стирая, смывая всякие мысли, вызывали у него такое же бездумное, немотное настроение полугипноза, как эта девушка. Но, когда он видел ее пред собою не в памяти, а во плоти, в нем возникал почти враждебный интерес к ней; хотелось следить за каждым ее шагом, знать, что она думает, о чем говорит с Алиной, с отцом, хотелось уличить ее в чем-то. Через несколько дней Лидия мимоходом, но задорно, как показалось Климу, спросила его: