Самгин понимал, что подслушивать под окном – дело не похвальное, но Фроленков прижал его широкой спиной своей в угол между стеной и шкафом. Слышно было, как схлебывали чай с блюдечек, шаркали ножом о кирпич, правя лезвие, старушечий голос ворчливо проговорил:
– А ты пей, пей, говорун! Гляди, опять в полицию отправят.
Жирные, удушливые кухонные запахи густо вытекали из окна.
– Вот Дудорову ногу отрезали «церкви и отечеству на славу», как ребятенки в школе поют. Вот снова начали мужикам головы, руки, ноги отрывать, а – для чего? Для чьей пользы войну затеяли? Для тебя, для Дудорова?
– Вот – собака! – радостно шепнул Фроленков. Клим Иванович Самгин выскользнул из-за его спины и, возвращаясь в комнату, подумал:
«Да, вредный мужичонка. В эти дни, когда снова поставлен вопрос: “Славянские ручьи сольются ль в русском море, оно ль иссякнет…”»
Посредине комнаты стоял Денисов, глядя в пол, сложив руки на животе, медленно вертя большие пальцы; взглянув на гостя, он тряхнул головой.
– Не будет толку – с Максимкой дела не свяжешь!
– Я думаю поехать в Песочное, поговорить с крестьянами непосредственно, – заявил Самгин. Денисов оживился, разнял руки и, поглаживая бедра свои, уверенно сказал:
– Тоже не будет толку. Мужики закона не понимают, привыкли беззаконно жить. И напрасно Ногайцев беспокоил вас, ей-богу, напрасно! Сами судите, что значит – мириться? Это значит – продажа интереса. Вы, Клим Иванович, препоручите это дело мне да куму, мы найдем средство мира.
Явился Фроленков и, улыбаясь, сказал:
– Ругаются. Бутылочку выпили, и – пошла пылать словесность.
– Вот тоже и вино: запретили его – везде самогон начался, ханчу гонят, древесный спирт пьют, – сердито заговорил Денисов. Фроленков весело, но не без зависти дополнил:
– А монастырь тихо-тихо продает водочку по пятишнице склянку.
– Чай пить, чай пить! – пригласила франтовато разодетая Софья и, взяв Самгина под руку, озабоченно начала спрашивать:
– Вы согласны с тем, что поворот интеллигенции к религиозному мышлению освобождает ее из тумана философии Гегеля и Маркса, делает более патриотичной и что это заслуга Мережковского?
– И понять даже нельзя, о чем спрашивает! – с восхищением прорычал Денисов, шлепнув дочь ладонью по спине. Фроленков, поддержав его восхищение звучным смехом, прибавил:
– Иной раз соберутся они, молодежь, да и начнут козырять! Сидишь, слушаешь, и – верно! Все слова – русские, а смысел – не поймать!
Клим Иванович Самгин видел, что восторги отцов – плотского и духовного – не безразличны девице, румяное лицо ее самодовольно пылает, кругленькие глазки сладостно щурятся. Он не любил людей, которые много спрашивают. Ему не нравилась эта пышная девица, мягкая, точно пуховая подушка, и он был доволен, что отцы, помешав ему ответить, позволили Софье забыть ее вопрос, поставить другой:
– Вы знаете профессора Пыльникова? Да? Не правда ли – какой остроумный и талантливый? Осенью он приезжал к нам на охоту… тут у нас на озере масса диких гусей…
– Н-да, диких, – скептически вставил Денисов. Дочь рассказывала:
– Их было трое: один – поэт, огромный такой и любит покушать, другой – неизвестно кто.
– Известно, – сказал Фроленков. – Разжалованный чиновник какой-то. Тагильский фамилия.
«Однофамилец», – подумал Самгин, но все-таки спросил: – Каков он собой?
– Неприятный, – сказала девушка, наморщив переносье. Самгин невольно и утвердительно кивнул головою.
– Небольшой такой, хворый. Седой. Молчаливый, – добавил Фроленков к слову крестницы.
Девица снова начала ставить умные вопросы, и Самгин, достаточно раздраженный ею, произнес маленькую речь:
– Вас очень многое интересует, – начал он, стараясь говорить мягко. – Но мне кажется, что в наши дни интересы всех и каждого должны быть сосредоточены на войне. Воюем мы не очень удачно. Наш военный министр громогласно, в печати заявлял о подготовленности к войне, но оказалось, что это – неправда. Отсюда следует, что министр не имел ясного представления о состоянии хозяйства, порученного ему. То же самое можно сказать о министре путей сообщения.
Указав на отсутствие согласованности дорожного строительства с целями военной обороны, он осторожно поговорил о деятельности министерства финансов.
– Живем – в долг, на займы у французских банкиров, задолжали уже около двадцати миллиардов франков.
Начал он свою речь для того, чтоб заткнуть рот просвещенной девицы, но быстро убедился, что он репетирует, и удачно. Убедило его в этом напряженное внимание Фроленкова и Денисова, кумовья сидели не шевелясь, застыв в неподвижности до того, что Фроленков, держа в одной руке чайную ложку с медом, а другой придерживая стакан, не решался отправить ложку в рот, мед таял и капал на скатерть, а когда безмолвная супруга что-то прошептала ему, он, в ответ ей, сердито оскалил зубы. Денисов сидел отвалясь на спинку стула, выкатив глаза, положив тяжелую руку на круглое плечо дочери, и вздыхал, посапывая. Внимание, так наглядно выраженное крупными жителями маленького, затерянного в болотах города, возбуждало красноречие и чем-то обнадеживало Клима Ивановича, наблюдая за ними, он попутно напомнил себе, что таких – миллионы, и продолжал говорить более смело, твердо.
– Прибавьте к этому, что у нас возможно нечто фантастическое, уродливое, недопустимое в Европе. Я имею в виду Распутина. Вероятно, половину всего, что говорится о его влиянии на царицу, царя, – половина этого – выдумки, сплетни. Но все же остается факт: в семье царя играет какую-то роль… темный человек, малограмотный, продажный. Вы слышали вчера проповедника, которого я знал юношей, когда он был столяром. Это человек… жалкий, человек, так сказать, засоренного ума. Но он – честный, искренно верующий в бога, возлюбивший людей. Распутин, по всей видимости, не таков.
Фроленков больше не мог молчать, он сунул ложку в стакан, схватив рукой бороду у подбородка, покачнулся, под ним заскрипел стул.
– Ведь вот ведь как правда-то звенит!..
– Что же делать-то? – прискорбно спросил Денисов. – Ах ты, господи…
– Надобно расширить круг внимания к жизни, – докторально посоветовал Клим Иванович. – Вы, жители многочисленных губерний, уездов, промысловых сел, вы – настоящая Русь… подлинные хозяева ее, вы – сила, вас миллионы. Не миллионеры, не чиновники, а именно вы должны бы править страной, вы, демократия… Вы должны посылать в Думу не Ногайцевых, вам самим надобно идти в нее.
– А – дела-то? Дела-то – как? – ноющим тоном спросил Фроленков.
– В делах – стеснение! – угрюмо зарычал Денисов. – Война эта… Покою нет! Дела спокоя требуют.
– Да, вот – мужики там, в кухне, – вспомнил Фроленков.
– Да пошли ты их к чертовой матери, – мрачно зарычал Денисов. – Пускай на постоялый идут. Завтра, скажи, завтра поговорим! Вы, Клим Иванович, предоставьте нам все это. Мы Ногайцеву скажем… напишем. Пустяковое дело. Вы – не беспокойтесь. Мужика мы насквозь знаем!
Фроленков послал к мужикам жену, а сам встал и, выходя в соседнюю комнату, позвал:
– Кум, поди-ко сюда!
Воспользовавшись уходом отцов, девица Софья тотчас спросила:
– Вы читали книгу Родионова «Наше преступление»?
– Нет, – сухо сказал Самгин.
Ей было жарко. Сильно подрумяненная теплом и чаем, она обмахивала толстенькое личико платком в кружевах, – пухлая ручка мелькала в глазах Самгина.
«Горничная», – определил он, а девица говорила бойко и торопясь:
– Замечательная. Он – земский начальник в Боровичах. Он так страшно описал своих мужиков, что профессор Пыльников – он тоже из Боровичей – сказал: «Все это – верно, но Родионов уже хочет восстановить крепостное право». Скажите: крепостное право нельзя уже возобновить?
– А – вам хочется, чтоб восстановили?
– Я не понимаю политики, не люблю. Но надо же что-нибудь делать с мужиками, если они такие…
Выглянув из двери, Фроленков спросил:
– В стуколку не играете?
– Нет.
– А в рамс?
– Кажется – могу.
– Тогда – пожалуйте! До ужина схватимся, поиграем.
Клим Иванович был удовлетворен своим выступлением, кумовья все больше нравились ему, он охотно сел играть, играл счастливо, выиграл 83 рубля, и, когда прятал деньги, – у него даже мелькнуло подозрение:
«Точно взятку дали. Впрочем – за что? Я иногда бываю несправедлив к людям».
Потом сытно ужинали, крепко выпили. Самгин лег спать не помня себя и был разбужен Денисовым около полудня.
– Надо вставать, а то не поспеете к поезду, – предупредил он. – А то – может, поживете еще денечек с нами? Очень вы человек – по душе нам! На ужин мы бы собрали кое-кого, человек пяток-десяток, для разговора, ась?
Самгин сказал, что он тоже очень рад знакомству с такими почтенными людями, но остаться не может, надобно ехать в Ригу.
– Все по военным делам? Э-эх, война, война.
Часа три до Боровичей он качался в удобном, на мягких рессорах, тарантасе, в Боровичи попал как раз к поезду, а в Новгороде повторилось, но еще более сгущенно, испытанное им.
В буфете, занятом офицерами, маленький старичок-официант, бритый, с лицом католического монаха, нашел Самгину место в углу за столом, прикрытым лавровым деревом, две трети стола были заняты колонками тарелок, на свободном пространстве поставил прибор; делая это, он сказал, что поезд в Ригу опаздывает и неизвестно, когда придет, станция загромождена эшелонами сибирских солдат, спешно отправляемых на фронт, задержали два санитарных поезда в Петроград.
– А тут еще беженцы из Польши толкутся…
«Знает, что говорит члену Союза городов», – отметил Самгин и спросил:
– Беспорядок?
– Сами в себе запутались – тяжело глядеть, – сказал старичок.
Обычный шум мирной работы ножей и вилок звучал по-новому, включая в себя воинственный лязг ножен сабель. За окнами, на перроне, пела, ревела и крякала медь оркестра, музыку разрывали пронзительные свистки маневренных паровозов, тревожные сигналы стрелочников, где-то близко гудела солдатская песня. Офицерство, туго связанное ремнями портупей, вело себя размашисто и очень крикливо. Было много женщин и цветов, стреляли бутылки шампанского, за большим столом посредине ресторана стоял человек во фраке, с раздвоенной бородой, высоколобый, лысый, и, высоко, почти над головою, держа бокал вина, говорил что-то. До Самгина долетали только отдельные слова:
– Наша ошибка… Не следовало… И мы в 71 году могли… И вместо группы маленьких государств – получили Германию.
– Ус-спокойся, папаша! – кричал молодой, звонкий голос. – Воз-звратим пруссаков в первобытное состояние. За нашу армию – ур-ра!
Ура кричали охотно, хотя и нестройно. Кто-то предложил:
– Здоровье его величества…
– Отставить!
– Па-ачему?
– Кто это смел?
– В кабаке не место славить государя!
– Верно!
– Нет, позвольте…
Блаженно улыбаясь, к лавровому дереву подошел маленький, тощий офицер и начал отламывать ветку лавра. Весь он был новенький, на нем блестели ремни, пряжки. Сияли большие глаза. Смуглое, остроносое лицо с маленькой черной бородкой ‹заставило Самгина подумать›:
«Д’Артаньян».
Он был сильно пьян, покачивался, руки его действовали неверно, ветка не отрывалась, – тогда он стал вытаскивать саблю из ножен. Самгин встал со стула, сообразив, что, если воин начнет пилить или рубить лавр… Самгин поспешно шагнул прочь, остановился у окна.
Подбежал старичок-официант:
– Позвольте – я ножичком…
Офицер, улыбаясь, посмотрел на него, пробормотал:
– Пшел прочь! – взмахнул саблей, покачнулся назад и рубнул дерево, – отлетело несколько листьев, сабля ударила по тарелкам на столе.
Сбоку Клима Ивановича что-то рявкнуло и зарычало, он взглянул в окно, отделенные от него только стеклами двойных рам, за окном корчились, страшно гримасничая, бородатые, зубастые лица. Сабля офицера не испугала его, но эти два лица заставили вздрогнуть. Вот их уже не два, а пять, десять и больше. Оскаливая зубы, невероятно быстро умножались они. Двое рассказывают, взмахивая руками, возбуждают неслышный смех группы тесно прижавшихся друг к другу серых, точно булыжник, бесформенных людей. Они все плотнее наваливаются на окно, могут выдавить стекла, вломиться в ресторан.
Какие-то секунды Самгин чувствовал себя в состоянии, близком обмороку. Ему даже показалось, что он слышит ревущий нечеловеческий смех и что смех погасил медный вой и покрякивание труб оркестра, свист паровозов, сигналы стрелочников.
Два дородных жандарма вели рубаку, их сопровождал толстый офицер; старичок, собирая осколки тарелок, рассказывал ворчливо:
– Каждый день что-нибудь эдакое вытворяют. Это – второй сегодня, одного тоже отвели в комендатуру: забрался в дамскую уборную и начал женщинам показывать свою особенность.
– Дайте мне кофе, – попросил Самгин, искоса поглядывая на окно, стирая платком пот с лица и шеи.
За большим столом военные и штатские люди, мужчины и женщины, стоя, с бокалами в руках, запели «Боже, царя храни» отчаянно громко и оглушая друг друга, должно быть, не слыша, что поют неверно, фальшиво. Неистовое пение оборвалось на словах «сильной державы» – кто-то пронзительно закричал:
– Как вы смеете сомневаться в силе императорской армии?
– Следует занавешивать окна, – сказал Самгин, когда старик подал ему кофе.
– Занавеси взяли для госпиталя. А конечно, следует. Солдатам водки не дают, а офицера, извольте видеть… Ведь не одним шампанским питаются, употребляют напитки и покрепче…
Самгин искоса посматривал на окно. Солдат на перроне меньше, но человека три стояло вплоть к стеклам, теперь их неясные, расплывшиеся лица неподвижны, но все-таки сохраняют что-то жуткое от безмолвного смеха, только что искажавшего их.
«Собраны защищать отечество, – думал Самгин. – Как они представляют себе отечество?»
Этот интересный вопрос тотчас же и с небывалой остротой встал пред ним, обращаясь к нему, и Клим Иванович торопливо нашел ответ:
«Представление отечество недоступно человеку массы. “Мы – не русские, мы – самарские”. Отечество – это понятие интеллектуальной силы. Если нет знания истории отечества, оно – не существует».
Людей в ресторане становилось все меньше, исчезали одна за другой женщины, но шум возрастал. Он сосредоточивался в отдаленном от Самгина углу, где собрались солидные штатские люди, три офицера и высокий, лысый человек в форме интенданта, с сигарой в зубах и с крестообразной черной наклейкой на левой щеке.
– Учиться нам следовало бы, учиться, а не драться, – гулким басом говорил он. – Драться мы умеем только с турками, да и тех не дают нам бить…
– Бисмарк сказал…
– И – помер.
– И все мы помрем…
«История – результат культурной деятельности интеллигенции. Конечно – так. Учение о роли классов в истории? Это – одна из бесплодных попыток теоретического объяснения социальных противоречий. Не буржуа, не пролетарии пишут историю, а некто третий».
«Некто в сером?» – неуместно подсказала память.
Он смотрел в маленький черный кружок кофе, ограниченный краями чашки, и все более торопливо пытался погасить вопрос, одновременно вылавливая из шума различные фразы.
– Для меня отечество – нечто, без чего я не могу жить полной жизнью.
– Господа! Разрешите напомнить: здесь не место для политических споров, – внушительно крикнул кто-то.
«И для споров с самим собою», – добавил Самгин, механически продолжая спор. «Неверно: в Париже интереснее, приятнее жить, чем в Петербурге…»
– Мы проиграли в Польше потому, что нас предают евреи. Об этом еще не пишут газеты, но об этом уже говорят.
– Газеты в руках евреев…
– Предательство этой расы, лишенной отечества богом, уже установлено, – резко кричал, взвизгивая на высоких нотах, человек с лысой головой в форме куриного яйца, с красным лицом, реденькой серой бородкой.
– Черт возьми! Но позвольте же: имею я, землевладелец, право говорить об интересах моего хозяйства?
– Не имеете. Во дни войны все права граждан законно узурпирует государь император.
Пронзительно зазвенел колокольчик, и раздался крик.
– Поезд на Ригу подходит…
Суматошно заскрипели стулья и столы, двигаясь по полу, задребезжала посуда, кто-то истерически завопил:
– Господа! В этот роковой час…
– Почему – роковой, черт возьми?
Через десяток минут Самгин сидел в вагоне второго класса. Вагон был старый, изъездился, скрипел, гремел и подпрыгивал до того сильно, как будто хотел соскочить с рельс. Треск и судороги его вызвали у Самгина впечатление легкости, ненадежности вагона, туго нагруженного людями. Три лампочки – по одной у дверей, одна в средине вагона – тускло освещали людей на диванах, на каждом по три фигуры, люди качались, и можно было подумать, что это они раскачивают вагон. Самгина толкала, наваливаясь на его плечо, большая толстая женщина в рыжей кожаной куртке с красным крестом на груди, в рыжем берете на голове; держа на коленях обеими руками маленький чемодан, перекатывая голову по спинке дивана, посвистывая носом, она спала, ее грузное тело рыхло колебалось, прыжки вагона будили ее, и, просыпаясь, она жалобно вполголоса бормотала:
– Ах, боже мой, пардон…
У окна сидел и курил человек в поддевке, шелковой шапочке на голове, седая борода его дымилась, выпуклыми глазами он смотрел на человека против него, у этого человека лицо напоминает благородную морду датского дога – нижняя часть слишком высунулась вперед, а лоб опрокинут к затылку, рядом с ним дремали еще двое, один безмолвно, другой – чмокая с сожалением и сердито. Сумрак показывал всех людей уродливыми, и это очень совпадало с настроением Самгина, – он чувствовал себя усталым, разбитым, встревоженным и опускающимся в бессмыслицу Иеронима Босха. Грустно вспоминался маленький городок, прикрепленный к земле десятком церквей, теплый, ласковый дом Денисова, умный красавец Фроленков.
Человек с лицом дога, окутанный клетчатым пледом, вполголоса говорил:
– Понимаешь – хозяин должен знать хозяйство, а он – невежда, ничего не знает. Закладывали казармы императорских стрелков, он, конечно, присутствовал. «Удивительное, говорит, дело: кладут в одно место всякую дрянь, поливают чем-то, и выходит крепко».
– Постой, погоди, – басом и с радостью негромко вскричал седобородый. – Это же – замечательно, это его представление о государстве!
– Ну, он едва ли способен на иронию!
«Это о царе говорят», – решил Самгин, закрывая глаза. В полной темноте звуки стали как бы отчетливей. Стало слышно, что впереди, на следующем диване, у двери, струится слабенький голосок, прерываемый сухим, негромким кашлем, – струится, выговаривая четко.
– Мы почти уже колония. Металлургия наша на 67 процентов в руках Франции, в деле судостроения французский капитал имеет 77 процентов. Основной капитал всех банков наших 585 миллионов, а иностранного капитала в них 434; в этой – последней – сумме 232 миллиона – французских.
«Вероятно, какой-нибудь нищий, – подумал Самгин. – Еще один Тагильский, помешанный на цифрах».
– Мы воюем потому, что господин Пуанкаре желает получить реванш за 71 год, желает получить обратно рудоносную местность, отобранную немцами сорок три года тому назад. Наша армия играет роль наемной…
Негромкую речь прервал возмущенный возглас:
– Ах, вот в чем дело! Вы излагаете воззрения анархиста Ленина, да? Вы – так называемый большевик?
– Нет, я не большевик.
– О, полноте! Я – грамотен…
– Но Ленин – человек, который отлично умеет считать…
– Подожди, Игорь, – вмешался третий голос, а четвертый сказал басовито:
– Поспорить – успеем.
– Так, говорите, – Ленин?
– Считают у нас – плохо, – сказал седобородый, кивнув головой.
– Основная наша промышленность – текстиль – вся в наших руках!
– То есть в руках Второвых и Рябушинских.
– Ну, а – как же иначе?
Снова и сначала невнятно, сквозь оживленные голоса, пробился слабый голос, затем Самгин услышал:
– Если откинуть фантастическую идею диктатуры пролетариата – у Ленина многому могли бы поучиться наши министры, он экономист исключительных знаний и даровитости… Да, на мой взгляд, и диктатура рабочего класса…
Резко свистнул локомотив и тотчас же как будто наткнулся на что-то, загрохотали вагоны, что-то лопнуло, как выстрел, заскрежетал тормоз, кожаная женщина с красным крестом вскочила на ноги, ударила Самгина чемоданом по плечу, закричала:
– Ой, боже мой, боже мой, – что это, что?
Все люди проснулись, вскочили на ноги, толкая друг друга, побежали к дверям.
– Крушение, – сказал Самгин, плотно прижимаясь к спинке дивана, совершенно обессиленный встряской, треском, паникой людей. Кто-то уже успокаивал взволнованных.
– Перед самым входом на станцию – закрыли семафор. Машинист – молодчина…
– Вот видите? – упрекнула дама Самгина. – А вы кричите: крушение!
– Я не кричал.
– Ну, – как же это? Я слышала! Вы из Союза городов?
И она тотчас же возмущенно заговорила, что Союз городов – организация, не знающая, зачем она существует и что ей нужно делать, какие у нее права.
Самгин сердито заявил, что критика Союза преждевременна, он только что начинает работу, но женщина убежденно возразила:
– Вы уже мешаете нам, «Кресту», мешаете интендантству…
А человек с лицом дога небрежно вставил:
– Союзы, земский и городов, очень хорошо знают, чего хотят: они – резерв армии Милюкова, вот кто они. Закроют Думу – они явятся как организация политическая, да-с!
Самгин возражал неохотно, междометиями, пожиманием плеч, вопросами. Он сам не совсем ясно представлял себе цели Союза, и ему понравилась мысль о возможности широкого объединения демократии вне партий Думы. Тотчас же и помимо его воли память, развращенная и угодливая, иронически подсказала: «Кладут в одно место всякую дрянь, поливают чем-то, и выходит крепко»… Но спорить и думать о такой организации ему мешало неприятное, даже тягостное впечатление: он был уверен, что пять минут тому назад мимо его прошел Тагильский. Да, это был несомненно Тагильский, но уменьшенных размеров. Шел он медленно, глядя под ноги себе, его толкали, он покачивался, прижимаясь к стене вагона, и секунды стоял не поднимая головы, почти упираясь в грудь свою широким бритым подбородком.
Поезд стоял, голоса разбуженных людей звучали более внятно и почти все раздраженно, сердито; слышнее струилась неторопливая речь Тагильского:
– Национальное имущество России исчисляется суммой 120 миллиардов, если не ошибаюсь. В это имущество надо включить изношенные заводы Урала и такие предметы, как, например, сверлильный станок 1845 ‹года› и паровой молот 1837, работающие в екатеринбургских железнодорожных мастерских…
– Казенное, чиновничье хозяйство…
– В текстильном производстве у нас еще уцелели станки 70-х годов. В национальное имущество надо включить деревянный рабочий инвентарь крестьянства – сохи, бороны…
«Все считает, считает… Странная цель жизни – считать», – раздраженно подумал Клим Иванович и перестал слушать сухой шорох слов Тагильского, они сыпались, точно песок. Кстати – локомотив коротко свистнул, дернул поезд, тихонько покатил его минуту, снова остановил, среди вагонов, в грохоте, скрежете, свисте, резко пропела какой-то сигнал труба горниста, долетел отчаянный крик:
– Смирно-о!
И еще раз напомнил сердитый голосок горбатенькой девочки:
«Да – что вы озорничаете? Не ваши детеныши-то!»
Вот локомотив снова свистнул и как будто озлобленно дернул вагоны, заставив кожаную даму схватить Самгина за колено, а седобородого пассажира – за плечо.
– Ах, боже мой… Пардон. Ужас, как у нас ездят машинисты, – сказала она и, подумав, объяснила: – Точно по проселочной дороге.
– Поезд отправляется через две минуты, – возгласил кондуктор, проходя по вагону.
Никогда еще минуты не казались Климу Ивановичу Самгину так истязающе длительными. Впоследствии он нередко вспоминал эту бессонную тревожную ночь, – ему казалось, что именно с этой ночи окончательно установилось его отношение к жизни, к людям.
Резкий толчок, рванув поезд, заставил его подумать о машинисте:
«Полуграмотному человеку, какому-нибудь слесарю, поручена жизнь сотен людей. Он везет их сотни верст. Он может сойти с ума, спрыгнуть на землю, убежать, умереть от паралича сердца. Может, не щадя своей жизни, со зла на людей устроить крушение. Его ответственность предо мной… пред людями – ничтожна. В пятом году машинист Николаевской дороги увез революционеров-рабочих на глазах карательного отряда…»
«Власть человека, власть единицы – это дано навсегда. В конце концов, миром все-таки двигают единицы. Массы пошли истреблять одна другую в интересах именно единиц. Таков мир. “Так было – так будет”».
«Мне следует освободить память мою от засоренности книжной… пылью. Эта пыль радужно играет только в лучах моего ума. Не вся, конечно. В ней есть крупицы истинно прекрасного. Музыка слова – ценнее музыки звука, действующей на мое чувство механически, разнообразием комбинаций семи нот. Слово прежде всего – оружие самозащиты человека, его кольчуга, броня, его меч, шпага. Лишние фразы отягощают движение ума, его игру. Чужое слово гасит мою мысль, искажает мое чувство».
Ничего нового не было в этих мыслях, но они являлись в связи более крепкой и с большей уверенностью, чем когда-либо раньше.
На рассвете поезд медленно вкатился в снежную метель, в свист и вой ветра, в суматоху жизни города, тесно набитого солдатами. Они толпились на вокзале, ветер гонял их по улицам, группами и по одному, они шагали пешком, ехали верхом на лошадях и на зеленых телегах, везли пушки, и всюду в густой, холодно кипевшей снежной массе двигались, мелькали серые фигуры, безоружные и с винтовками на плече, горбатые, с мешками на спинах. Снег поднимался против них с мостовой, сыпался на головы с крыш домов, на скрещении улиц кружились и свистели вихри.
Клим Иванович Самгин был одет тепло, удобно и настроен мужественно, как и следовало человеку, призванному участвовать в историческом деле. Осыпанный снегом необыкновенный извозчик в синей шинели с капюшоном, в кожаной финской шапке, краснолицый, усатый, очень похожий на портрет какого-то исторического генерала, равнодушно, с акцентом латыша заявил Самгину, что в гостиницах нет свободных комнат.
Седые усы его росли вверх к ушам, он был очень большой, толстый, и экипаж был большой, а лошадь – маленькая, тощая, и бежала она мелким шагом, как старушка. Извозчик свирепо выкрикивал:
– Ое, ое! – его крепко ругали, один солдат даже толкнул в бок лошади прикладом ружья.
В трех гостиницах места действительно не оказалось, в четвертой заявили, что дают каждую комнату на двоих. В комнате, отведенной Самгину, неряшливо разбросана была одежда военного, на столе лежала сабля и бинокль, в кресле – револьвер, привязанный к ремню, за ширмой кто-то всхрапывал, как ручная пила. Самгин постоял перед мутным зеркалом, приводя в порядок измятый костюм, растрепанные волосы, нашел, что лицо у него достаточно внушительно, и спустился в ресторан пить кофе. К нему тотчас же подошел высокий человек с подвязанной челюстью и сквозь зубы спросил: не он ли эвакуирует какой-то завод? А вместе с официантом, который принес кофе, явился и бесцеремонно сел к столу рыжеватый и, задумчиво рассматривая ногти свои, спросил скучным голосом:
– Что же вы намерены делать с вашим сахаром? Ой, извините, это – не вы. То есть вы – не тот… Вы – по какому поводу? Ага! Беженцы. Ну вот и я тоже. Командирован из Орла. Беженцев надо к нам направлять, вообще – в центр страны. Но – вагонов не дают, а пешком они, я думаю, перемерзнут, как гуси. Что же мы будем делать?
Говорил он так, что было ясно: думает не о том, что говорит. Самгин присмотрелся к его круглому лицу с бородавкой над правой бровью и подумал, что с таким лицом артисты в опере «Борис Годунов» поют роль Дмитрия.
Самгин отметил, что только он сидит за столом одиноко, все остальные по двое, по трое, и все говорят негромко, вполголоса, наклоняясь друг к другу через столы. У двери в биллиардную, где уже щелкали шары, за круглым столом завтракают пятеро военных, они, не стесняясь, смеются, смех вызывает дородный, чернобородый интендант в шелковой шапочке на голове, он рассказывает что-то, густой его бас звучит однотонно, выделяется только часто повторяемое:
– Я говрю: ваш прес-тво…
– Чудовищная путаница, – говорил человек с бородавкой. – Все что-то теряют, чего-то ищут. Из Ярославля в Орел прибыл вагон холста, немедленно был отправлен сюда, а немедленно здесь – исчез.
– Мыло, – сказал кто-то за спиной Самгина.
– Что? – небрежно спросил сосед Самгина, заглядывая через его плечо.
– Мыло тоже украли.
– Почему – украли?
– Почему воруют? Очевидно – спорт…
– Почему вы думаете, что украли?
– А как прикажете думать?
Клим Иванович Самгин был утомлен впечатлениями бессонной ночи. Равнодушно слушая пониженный говор людей, смотрел в окно, за стеклами пенился густой снег, мелькали в нем бесформенные серые фигуры, и казалось, что вот сейчас к стеклам прильнут, безмолвно смеясь, бородатые, зубастые рожи.
– Послушайте, – обратился он к официанту, – нельзя ли достать рюмку водки?
– Не надо, – дай две чашки, – сказал человек с бородавкой и вынул из-за пазухи плоскую флягу: – Коньяк, Мартель. А они вас денатуратом угостят.
– Благодарю, но…
– Ну, что там? Мы – на войне.
Затем, наливая коньяк в чашки, он назвал себя:
– Яков Петрович Пальцев.
Посмотрев в лицо Самгина тяжелым стесняющим взглядом мутноватых глаз неопределимого цвета, он взмахнул головой, опрокинул коньяк в рот и, сунув за щеку кусок сахара, болезненно наморщил толстый нос. Бесцеремонность Пальцева, его небрежная речь, безучастный взгляд мутных глаз – все это очень возбуждало любопытство Самгина; слушая скучный голос, он определял:
«Ему – лет сорок. Неудачник. Вероятно – “все равно, все наскучило давно”».
– Здесь – множество спекулянтов и жуликов, – рассказывал Пальцев, закуривая папиросу с необыкновенно длинным мундштуком. – Некоторые одеты земгоргусарами, так же, как вы. Я не успел сшить форму. Человек, который сидел сзади вас, – Изаксон, Изаксон и Берман – техническая контора, импорт машин, станков, электроарматуры и прочее и тому подобное. Оба – мошенники, состоят под судом.
Он снова вынул флягу, налил коньяку в чашки, Самгин поблагодарил, выпил и почувствовал, что коньяк имеет что-то родственное с одеколоном. Поглаживая ладонью рыжие волосы, коротко остриженные и вихрастые, точно каракуль, двигая бровями, Пальцев предупреждал:
– Изаксон, конечно, предложит услужить вам, – это значит: обжулить. Меня уже нагрел на две тысячи.
– А как могут сделать это? – спросил Самгин.
– Уж они знают – как. В карты играете? Нет. Это – хорошо. А то вчера какой-то болван три вагона досок проиграл: привез в подарок «Красному Кресту», для гробов, и – проиграл…
Все время непрерывно в ресторане колебался приглушенный, озабоченный говорок, в биллиардной щелкали шары, в буфете торопливо дребезжала посуда, и вдруг весь этот шум одним взмахом смел звонко ликующий тенор: