Подняв голову, глядя под очки Самгина, она сказала, улыбаясь так, что, тотчас помолодев, снова стала прежней, розовощекой Любашей:
– Знаешь, я с ним… мы, вероятно…
Договорить она не успела. Из-за угла вышли трое, впереди – высокий, в черном пальто, с палкой в руке; он схватил Самгина за ворот и негромко сказал:
– Обыскивайте.
Немного выше своих глаз Самгин видел черноусое, толстощекое лицо, сильно изрытое оспой, и на нем уродливо маленькие черные глазки, круглые и блестящие, как пуговицы. Видел, как Любаша, крикнув, подскочила и ударила кулаком в стекло окна, разбив его.
– Держи девку, – скомандовал черноусый, встряхивая Клима.
Самгин задыхался, хрипел; ловкие руки расстегнули его пальто, пиджак, шарили по карманам, сорвали очки, и тяжелая ладонь, с размаха ударив его по уху, оглушила.
– Оружья – нет, – сказал веселый и чем-то довольный тенористый голос, а третий, хриплый, испуганно и яростно крикнул:
– Брось, подлая! Саша!
Рябой, оттолкнув Самгина, ударил его головою о стену, размахнулся палкой и еще дважды быстро ударил по руке, по плечу. Самгин упал, почти теряя сознание, но слышал выстрел и глухой возглас:
– Са-аша, бей!
Кто-то охнул, странным звуком, точно рыгая, – рябой дико выругался, пнул Самгина в бок ногою и побежал, за ним, как тень его, бросился еще кто-то.
Открыв глаза, Самгин видел сквозь туман, что к тумбе прислонился, прячась, как зверушка, серый ботик Любаши, а опираясь спиной о тумбу, сидит, держась за живот руками, прижимая к нему шапку, двигая черной валяной ногой, коротенький человек, в мохнатом пальто; лицо у него тряслось, вертелось кругами, он четко и грустно говорил:
– Убила, дура… Пропал…
Опрокинулся на бок и, все прижимая одною рукой шапку к животу, схватился другою за тумбу, встал и пошел, взывая:
– Саш-ша! Василь… – И пронзительно женским голосом взвизгнул:
– Эх, господи!..
Когда он обогнул угол зеленого одноэтажного дома, дом покачнулся, и из него на землю выпали люди. Самгин снова закрыл глаза. Как вода из водосточной трубы, потекли голоса:
– Напрасно ты, Лиза, суешься…
– Молчите! До утра она полежит у нас.
– Вы ранены?
– Должна же ты знать, как теперь опасно…
– Вы можете встать?
Самгин не знал – может ли, но сказал:
– Хорошо.
Он легко, к своему удивлению, встал на ноги, пошатываясь, держась за стены, пошел прочь от людей, и ему казалось, что зеленый, одноэтажный домик в четыре окна все время двигается пред ним, преграждая ему дорогу. Не помня, как он дошел, Самгин очнулся у себя в кабинете на диване; пред ним стоял фельдшер Винокуров, отжимая полотенце в эмалированный таз.
– На что жалуетесь? – спросил он; голос его донесся издали, глухо; Самгин не ответил, соображая:
«Неужели я – оглох?»
– Разрешите взглянуть – какие повреждения, – сказал фельдшер, присаживаясь на диван, и начал щупать грудь, бока; пальцы у него были нестерпимо холодные, жесткие, как железо, и острые.
– Падение или, так сказать, нападение ближних?
– Оставьте меня в покое, – попросил Самгин, но фельдшер, продолжая щупать голову, бормотал:
– Ох, уж эти ближние… Больно?
Крепко стиснув зубы, Самгин молчал, – ему хотелось ударить фельдшера ногой в живот, но тот встал, сказав:
– Как будто – все в порядке.
– Оставьте меня, – попросил Самгин.
– Правильно, – согласился фельдшер. – Вам нужен покой. Горничную я послал за вашей супругой.
Он ушел, и комната налилась тишиной. У стены, на курительном столике горела свеча, освещая портрет Щедрина в пледе; суровое бородатое лицо сердито морщилось, двигались брови, да и все, все вещи в комнате бесшумно двигались, качались. Самгин чувствовал себя так, как будто он быстро бежит, а в нем все плещется, как вода в сосуде, – плещется и, толкая изнутри, еще больше раскачивает его.
«Сомова должна была выстрелить в рябого, – соображал он. – Страшно этот, мохнатый, позвал бога, не докричавшись до людей. А рябой мог убить меня».
На диване было неудобно, жестко, болел бок, ныли кости плеча. Самгин решил перебраться в спальню, осторожно попробовал встать, – резкая боль рванула плечо, ноги подогнулись. Держась за косяк двери, он подождал, пока боль притихла, прошел в спальню, посмотрел в зеркало: левая щека отвратительно опухла, прикрыв глаз, лицо казалось пьяным и, потеряв какую-то свою черту, стало обидно похоже на лицо регистратора в окружном суде, человека, которого часто одолевали флюсы.
Пришла Настя, сказала:
– Барыня будут завтра утром. – И другим голосом добавила:
– Ой, как изуродовали вас…
И, должно быть, желая утешить, прибавила:
– Всех начали бить.
– Ванну сделайте, – сердито приказал Самгин.
Через час, сидя в теплой, ласковой воде, он вспоминал: кричала Любаша или нет? Но вспомнил только, что она разбила стекло в окне зеленого дома. Вероятно, люди из этого дома и помогли ей.
«Если б она выстрелила в рябого, – ничего бы не было. Рябой, конечно, не хулиган, не вор, а – мститель».
Мелкие мысли налетели, точно стая галок.
На другой день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
«Это – очень большие – пушки», – соображал Самгин и протестующе, вполголоса сказал: – Это – гадость!
Он соскочил на пол, едва не закричав от боли, начал одеваться, но снова лег, закутался до подбородка.
«Это безумие и трусость – стрелять из пушек, разрушать дома, город. Сотни тысяч людей не ответственны за действия десятков».
Гневные мысли возбуждали в нем странную бодрость, и бодрость удивляла его. Думать мешали выстрелы, боль в плече и боку, хотелось есть. Он позвонил Насте несколько раз, прежде чем она сердито крикнула из столовой:
– Да – подаю же!
Когда он вышел в столовую, Настя резала хлеб на доске буфета с такой яростью, как однажды Анфимьевна – курицу: нож был тупой, курица, не желая умирать, хрипела, билась.
«А, господь с тобой», – крикнула Анфимьевна и отрубила курице голову.
– Где стреляют? – спросил Самгин.
– На Пресне.
Ответила Настя крикливо, лицо у нее было опухшее, глаза красные.
– Там людей убивают, а они – улицу метут… Как перед праздником, все одно, – сказала она, уходя и громко топая каблуками.
Самгин еще в спальне слышал какой-то скрежет, – теперь, взглянув в окно, он увидал, что фельдшер Винокуров, повязав уши синим шарфом, чистит железным скребком панель, а мальчик в фуражке гимназиста сметает снег метлою в кучки; влево от них, ближе к баррикаде, работает еще кто-то. Работали так, как будто им не слышно охающих выстрелов. Но вот выстрелы прекратились, а скрежет на улице стал слышнее, и сильнее заныли кости плеча.
«Неужели – все?»
Часы в столовой показывали полдень. Бухнуло еще два раза, но не так мощно и где-то в другом месте.
«Винокуров и вообще эти… свиньи, конечно, укажут на соседей, которые… у которых грелись рабочие».
Точно резиновый мяч, брошенный в ручей, в памяти плыл, вращаясь, клубок спутанных мыслей и слов.
«Пули щелкают, как ложкой по лбу», – говорил Лаврушка. «Не в этот, так в другой раз», – обещал Яков, а Любаша утверждала: «Мы победим».
У ворот своего дома стоял бывший чиновник казенной палаты Ивков, тайный ростовщик и сутяга, – стоял и смотрел в небо, как бы нюхая воздух. Ворон и галок в небе сегодня значительно больше. Ивков, указывая пальцем на баррикаду, кричит что-то и смеется, – кричит он штабс-капитану Затесову, который наблюдает, как дворник его, сутулый старичок, прилаживает к забору оторванную доску.
«Уверены, что все уже кончено».
Пушки молчали, но тишина казалась подозрительной, вызывала такое дергающее ощущение, точно назревал нарыв. И было непривычно, что в кухне тихо.
Самгин почти обрадовался, когда под вечер пришла румяная, оживленная Варвара. Она умеренно и не обидно улыбнулась, посмотрев на его лицо, и, торопливо расспрашивая, перекрестилась.
– О боже мой… Вот ужас! Ты посылал спросить, как чувствует себя Сомова?
– Некого посылать.
– Попросил бы фельдшера. Ну, все равно. Я сама. Ах, милый Клим… какие дни!
Вела она себя так, как будто между ними не было ссоры, и даже приласкалась к нему, нежно и порывисто, но тотчас вскочила и, быстро расхаживая по комнате, заглядывая во все углы, брезгливо морщась, забормотала:
– Боже, какой беспорядок, пыль, грязь! Впрочем, у Ряхиных – тоже…
Покраснев, щупая пальцами пуговицы кофты и некрасиво широко раскрыв зеленые глаза, она подошла к Самгину.
– У них – черт знает что! Все, вдруг – до того распоясались, одичали – ужас! Тебе известно, что я не сентиментальна, и эта… эта…
Передохнув, понизив голос, договорила:
– Революция мне чужда, но они – слишком! Ведь еще неизвестно, на чьей стороне сила, а они уже кричат: бить, расстреливать, в каторгу! Такие, знаешь… мстители! А этот Стратонов – нахал, грубиян, совершенно невозможная фигура! Бык…
Она вспотела от возбуждения, бросилась на диван и, обмахивая лицо платком, закрыла глаза. Пошловатость ее слов Самгин понимал, в искренность ее возмущения не верил, но слушал внимательно.
– А этот Прейс – помнишь, маленький еврей?
– Да, да, – сказал Клим.
– Ах, эти евреи! – грозя пальцем, воскликнула она. – Вот кому я не верю! Мстительный народ; совершенно не могут забыть о погромах! Между прочим, он все-таки замечательно страстно говорит, этот Прейс, отличный оратор! «Мы, говорит, должны быть благодарны власти за то, что она штыками охраняет нас от ярости народной», – понимаешь? Потом, еще Тагильский, товарищ прокурора, кажется, циник и, должно быть, венерический больной, – страшно надушен, но все-таки пахнет йодоформом… «Нечто среднее между клоуном и палачом», – сказала про него сестра Ряхина, младшая, дурнушка такая…
Порывшись в кармане, она достала маленькую книжку.
– Вот, я даже записала два, три его парадокса, например: «Торжество социальной справедливости будет началом духовной смерти людей». Как тебе нравится? Или: «Начало и конец жизни – в личности, а так как личность неповторима, история – не повторяется». Тебе скучно? – вдруг спросила она.
– Нет, напротив, – ответил Клим.
Но она уже снова забегала по комнате:
– Ужасающе запущено все! Бедная Анфимьевна! Все-таки умерла. Хотя это – лучше для нее. Она такая дряхлая стала. И упрямая. Было бы тяжело держать ее дома, а отправлять в больницу – неловко. Пойду взглянуть на нее.
Ушла. Несмотря на боль в плече, Самгин тряхнул головой, точно вытряхивая из нее пыль.
«Нет, она – невозможна! Не могу я с ней».
Варвара возвратилась через несколько минут, бледная, с болезненной гримасой на длинном лице.
– Как ее объели крысы, ух! – сказала она, опускаясь на диван. – Ты – видел? Ты – посмотри! Ужас! – Вздрогнув, она затрясла головой.
– На улице что-то такое кричат… – И, подвинувшись к Самгину, положила руку на колено его:
– Знаешь, я хочу съездить за границу. Я так устала, Клим, так устала!
– Неплохая мысль, – сказал он, прислушиваясь и думая: «Какая она все-таки жалкая! И – лживая. Нежничает, потому что за границу едет, наверное, с любовником».
– Я уже не молода, – созналась Варвара, вздохнув.
– Подожди-ка!
Самгин встал, подошел к окну – по улице шли, вразброд, солдаты; передний что-то кричал, размахивая ружьем. Самгин вслушался – и понял:
– Закрывай двери, ворота, форточки, эй, вы! Закрывай – стрелять будем!
Клим отодвинулся за косяк. Солдат было человек двадцать; среди них шли тесной группой пожарные, трое – черные, в касках, человек десять серых – в фуражках, с топорами за поясом. Ехала зеленая телега, мотали головами толстые лошади.
– Куда они идут? – шепотом спросила Варвара, прижимаясь к Самгину; он посторонился, глядя, как пожарные, сняв с телеги лома, пошли на баррикаду. Застучали частые удары, затрещало, заскрипело дерево.
– Ах, вот что! – вскричала Варвара.
Самгин видел, как отскакивали куски льда, обнажая остов баррикады, как двое пожарных, отломив спинку дивана, начали вырывать из нее мочальную набивку, бросая комки ее третьему, а он, стоя на коленях, зажигал спички о рукав куртки; спички гасли, но вот одна из них расцвела, пожарный сунул ее в мочало, и быстро, кудряво побежали во все стороны хитренькие огоньки, исчезли и вдруг собрались в красный султан; тогда один пожарный поднял над огнем бочку, вытряхнул из нее солому, щепки; густо заклубился серый дым, – пожарный поставил в него бочку, дым стал более густ, и затем из бочки взметнулось густо-красное пламя. На улице стало весело и шумно, дом напротив разрумянился, помолодел, пожарные и солдаты тоже помолодели, сделались тоньше, стройней. Залоснились, точно маслом облитые, бронзовые кони с красными глазами. Удивительно легко выламывали из ледяного холма и бросали в огонь кресла, сундук, какую-то дверь, сани извозчика, большой отрезок телеграфного столба. Человек пять солдат, передав винтовки товарищам, тоже ломали и дробили отжившие вещи, – остальные солдаты подвигались все ближе к огню; в воздухе, окрашенном в два цвета, дымно-синеватый и багряный, штыки блестели, точно удлиненные огни свеч, и так же струились вверх. Некоторые солдаты держали в руках по два ружья, – у одного красноватые штыки торчали как будто из головы, а другой, очень крупный, прыгал перед огнем, размахивая руками, и кричал.
Пожарные в касках и черных куртках стояли у ворот дома Винокурова, не принимая участия в работе; их медные головы точно плавились, и было что-то очень важное в черных неподвижных фигурах, с головами римских легионеров.
– Красиво, – тихо отметил Самгин.
Варвара, толкнув его плечом, спросила:
– Да?
И, тотчас отшатнувшись, оскорбленно сказала:
– С подоконника течет, – фу!
Самгин отошел прочь, усмехаясь, думая, что вот она часто упрекала его в равнодушии ко всему красивому, а сама не видит, как великолепна эта картина. Он чувствовал себя растроганным, он как будто жалел баррикаду и в то же время был благодарен кому-то, за что-то. Прошел в кабинет к себе, там тоже долго стоял у окна, бездумно глядя, как горит костер, а вокруг него и над ним сгущается вечерний сумрак, сливаясь с тяжелым, серым дымом, как из-под огня по мостовой плывут черные, точно деготь, ручьи. Костер стал гореть не очень ярко; тогда пожарные, входя во дворы, приносили оттуда поленья дров, подкладывали их в огонь, – на минуту дым становился гуще, а затем огонь яростно взрывал его, и отблески пламени заставляли дома дрожать, ежиться. Потом дома потемнели, застыли раскаленные штыки и каски, высокий пожарный разбежался и перепрыгнул через груду углей в темноту.
С утра равномерно начали стрелять пушки. Удары казались еще более мощными, точно в мерзлую землю вгоняли чугунной бабой с копра огромную сваю…
«Сомнительный способ укрепления власти царя», – весьма спокойно подумал Самгин, одеваясь, и сам удивился тому, что думает спокойно. В столовой энергично стучала посудой Варвара.
– Невероятно! – воскликнула она навстречу ему. – Черт знает что! Перебита масса посуды.
В белом платке на голове, в переднике, с измятым лицом, она стала похожа на горничную.
– Ах, Анфимьевна, – вздыхала она, убегая в кухню, возвращаясь.
Она точно не слышала испуганного нытья стекол в окнах, толчков воздуха в стены, приглушенных, тяжелых вздохов в трубе печи. С необыкновенной поспешностью, как бы ожидая знатных и придирчивых гостей, она стирала пыль, считала посуду, зачем-то щупала мебель. Самгин подумал, что, может быть, в этой шумной деятельности она прячет сознание своей вины перед ним. Но о ее вине и вообще о ней не хотелось думать, – он совершенно ясно представлял себе тысячи хозяек, которые, наверное, вот так же суетятся сегодня.
– Настасьи нет и нет! – возмущалась Варвара. – Рассчитаю. Почему ты отпустил этого болвана, дворника? У нас, Клим, неправильное отношение к прислуге, мы позволяем ей фамильярничать и распускаться. Я – не против демократизма, но все-таки необходимо, чтоб люди чувствовали над собой властную и крепкую руку…
«И это сегодня говорят тысячи», – отметил Самгин, поглаживая больное плечо.
К вечеру она ухитрилась найти какого-то старичка, который взялся устроить похороны Анфимьевны. Старичок был неестественно живенький, легкий, с розовой, остренькой мордочкой, в рамке седой, аккуратно подстриженной бородки, с мышиными глазками и птичьим носом. Руки его разлетались во все стороны, все трогали, щупали: двери, стены, сани, сбрую старой, унылой лошади. Старичок казался загримированным подростком, было в нем нечто отталкивающее, фальшивое.
– Из пушек уговаривают, – вопросительно сказал он Самгину фразу, как будто уже знакомую, – сказал и подмигнул в небо, как будто стреляли оттуда.
Пушки били особенно упрямо. Казалось, что бухающие удары распространяют в туманном воздухе гнилой запах, точно лопались огромнейшие, протухшие яйца.
– Ты проводи ее до церкви, – попросила Варвара, глядя на широкий гроб в санях, отирая щеки платком.
– Не думаю, чтоб она в этом нуждалась, – пробормотал он и пошел.
Варвара взяла его под руку; он видел слезы на ее глазах, видел, что она шевелит губами, покусывая их, и не верил ей. Старичок шел сбоку саней, поглаживал желтый больничный гроб синей ладонью и говорил извозчику:
– Все умрем, дядя… как птицы!
Сзади Самгиных шагал фельдшер Винокуров, он раза два напомнил о себе вслух:
– Справедливая была старуха… Замечательная!
Старичок остановился, подождал, когда фельдшер дошел до него, и заговорил торопливо, вполголоса, шагая мелкими шагами цыпленка:
– Что ты будешь делать? Не хочет народ ничего, не желает! Сам царь поклонился ему, дескать – прости, войну действительно проиграл я мелкой нации, – стыжусь! А народ не сочувствует…
– Вы кто такой? – строго спросил фельдшер.
– Я? – Церковный сторож. А что?
– Невежественно говоришь, вот что! – басом ответил фельдшер.
– Ну, все-таки я говорю – верно, – сказал старичок, размахивая руками, и повторил фразу, которая, видимо, нравилась ему:
– Вот – из пушек уговаривают народ, – живи смирно! Было это когда-нибудь в Москве? Чтобы из пушек в Москве, где цари венчаются, а? – изумленно воскликнул он, взмахнув рукою с шапкой в ней, и, помолчав, сказал: – Это надо понять!
Самгин обернулся, взглянул в розовое личико, – оно сияло восторгом.
– Извините, – сказал старичок, кивнув желтым черепом в клочьях волос, похожих на вату. – Болтаю, конечно, от испуга души.
– Дальше я не пойду, – шепнул Самгин, дойдя до угла, за которым его побили. Варвара пошла дальше, а он остановился, послушал, как скрипят полозья саней по обнаженным камням, подумал, что надо бы зайти в зеленый домик, справиться о Любаше, но пошел домой.
«Варвара спросит».
Пушки замолчали. Серенькое небо украсилось двумя заревами, одно – там, где спускалось солнце, другое – в стороне Пресни. Как всегда под вечер, кружилась стая галок и ворон. Из переулка вырвалась лошадь, – в санках сидел согнувшись Лютов.
– Стой! – взвизгнул он и раньше, чем кучер остановил коня, легко выпрыгнул на мостовую, подбежал к Самгину и окутал его ноги полою распахнувшейся шубы.
– Однако как тебя перевернуло! – воскликнул он, очень странно, как бы даже с уважением. – А рука – что?
Выслушав краткий рассказ Клима, он замолчал и только в прихожей, сбросив шубу, спросил:
– Ловко бьем домашних японцев?
Самгин тоже спросил:
– Это – ирония или торжество?
Ему приятно было видеть Лютова, но он не хотел, чтоб Лютов понял это, да и сам не понимал: почему приятно? А Лютов, потирая руки, говорил:
– Сваи бьем в российское болото, мостишко строим для нового пути…
Он казался необычно солидным, даже благообразным – в строгом сюртуке, с бриллиантом в черном галстуке, подстриженный, приглаженный. Даже суетливые глаза его стали спокойнее и как будто больше.
– Сегодня я слышал… хорошую фразу: «Из пушек уговаривают», – сказал Самгин.
– Неплохо! – согласился Лютов, пристально рассматривая его.
– Ты что так… смотришь?
– Не узнаю, – ответил Лютов и, шумно вздохнув, поправился, сел покрепче на стуле. – Я, брат, из градоначальства, вызывался по делу об устройстве в доме моем приемного покоя для убитых и раненых. Это, разумеется, Алина, она, брат…
Лютов надел на кулак бобровую шапку свою и стал вертеть ею.
– Там у меня действительно черт знает что! Анархиста какого-то Алина приобрела… Монахов, Иноков, такой зверь, – не ходи мимо!
– Если – Иноков, я его знаю, – равнодушно сказал Самгин.
– Старый знакомый ее. Потом, этот еще, Судаков, – его тоже подстрелили.
Он снова вздохнул, мотая годовой.
– Ф-фа!
– Ну, что же в градоначальстве? – спросил Самгин.
– Спрашивают: «Устроили?» – «Устроил». – «Зачем же?» – «Чтобы пакости ваши прикрывать…»
«Вероятно – врет», – подумал Самгин.
– Поссорились немножко. Взяли с меня подписку о невыезде, а я хотел Алину за границу сплавить.
Вдруг, как будто над крышей, грохнул выстрел из пушки, – грохнул до того сильно, что оба подскочили, а Лютов, сморщив лицо, уронил шапку на пол и крикнул:
– Эт-та сволочь! Разорвало ее, что ли?
Выстрел повторился. Оба замолчали, ожидая третьего. Самгин раскуривал папиросу, чувствуя, что в нем что-то ноет, так же, как стекла в окне. Молчали минуту, две. Лютов надел шапку на колено и продолжал, потише, озабоченно:
– Там, в градоначальстве, есть подлец, который относится ко мне честно, дает кое-какие сведения, всегда верные. Так вот, про тебя известно, что ты баррикады строил…
Он замолчал, вопросительно глядя на Самгина, а Клим, закрыв лицо свое дымом, сказал:
– Чепуха.
– Нет, отнесись к этому серьезно! – посоветовал Лютов. – Тут не церемонятся! К доктору, – забыл фамилию, – Виноградову, кажется, – пришли с обыском, и частный пристав застрелил его. В затылок. Н-да. И похоже, что Костю Макарова зацапали, – он там у нас чинил людей и жил у нас, но вот нет его, третьи сутки. Фабриканта мебели Шмита – знал?
– Встречал.
– Арестовали, расстреляв на глазах его человек двадцать рабочих. Вот как-с! В Коломне – черт знает что было, в Люберцах – знаешь? На улицах бьют, как мышей.
Лютов говорил спокойно, каким-то размышляющим тоном и, мигая, все присматривался к Самгину, чем очень смущал его, заставляя ожидать какой-то нелепой выходки. Так и случилось. Лицо Лютова вдруг вспыхнуло красными пятнами, он хлопнул шапкой об пол и завыл:
– Эт-та безумная, трусливая свинья! К-кочегар… людями шурует, а?
Он начал цинически, бешено ругаться, пристукивая кулаком по ручке дивана, но делал он все это так, точно бесилась только половина его, потому что Самгин видел: мигая одним глазом, другим Лютов смотрит на него.
– Не было у нас такого подлого царствования! – визжал и шипел он. – Иван Грозный, Петр – у них цель… цель была, а – этот? Этот для чего? Бездарное животное…
– Кричать – бесполезно, – пробормотал Самгин, когда Лютов захлебнулся словами.
– И – аминь! – крикнул Лютов, надевая шапку. – А ты – удирай! Об этом тебя и Дуняша просит. Уезжай, брат! Пришибут.
Он схватил руку Самгина, замолчал, дергая ее, заглядывая под очки, и вдруг тихонько, ехидно спросил:
– А – вдруг пушки-то у них отняли? Вдруг прохоровские рабочие взяли верх, а? Что будет?
Самгин усмехнулся, говоря:
– Не можешь ты без фокусов!
– Нет, вообрази, что будет, а? – шептал Лютов, надевая шубу.
И, стиснув очень горячей рукою руку Самгина, исчез.
Клим остался с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая по комнате, он пытался свести все слова, все крики Лютова к одной фразе. Это – не удавалось, хотя слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех других. Он встал у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу. На улице было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли в корзинку.
Было особенно тихо. Давно уже Самгин не слыхал такой кроткой тишины. И, без слов, он подумал:
«Должно быть – кончено…»
Тишина росла, углублялась, вызывая неприятное ощущение, – точно опускался пол, уходя из-под ног. В кармане жилета замедленно щелкали часы, из кухни доносился острый запах соленой рыбы. Самгин открыл форточку, и, вместе с холодом, в комнату влетела воющая команда:
– Смирно-о!
В тусклом воздухе закачались ледяные сосульки штыков, к мостовой приросла группа солдат; на них не торопясь двигались маленькие, сердитые лошадки казаков; в середине шагал, высоко поднимая передние ноги, оскалив зубы, тяжелый рыжий конь, – на спине его торжественно возвышался толстый, усатый воин с красным, туго надутым лицом, с орденами на груди; в кулаке, обтянутом белой перчаткой, он держал нагайку, – держал ее на высоте груди, как священники держат крест. Он проехал, не глядя на солдат, рассеянных по улице, – за ним, подпрыгивая в седлах, снова потянулись казаки; один из последних, бородатый, покачнулся в седле, выхватил из-под мышки солдата узелок, и узелок превратился в толстую змею мехового боа; солдат взмахнул винтовкой, но бородатый казак и еще двое заставили лошадей своих прыгать, вертеться, – солдаты рассыпались, прижались к стенам домов. Тяжелыми прыжками подскакал рыжий конь и, еще более оскалив зубы, заржал:
– Эт-то что за ракальи? Кто командует?
Самгин, выглядывая из-за драпировки, даже усмехнулся, – так похоже было, что спрашивает конь, а не всадник.
В столовой закричала Варвара:
– Мерзавцы! И это – защитники!
Самгин видел в дверь, как она бегает по столовой, сбрасывая с плеч шубку, срывая шапочку с головы, натыкаясь на стулья, как слепая.
– Ты – понимаешь? Схватили, обыскали… ты представить не можешь – как! Отняли муфту, боа… Ведь это – грабеж!
Она с разбега бросилась на диван и, рыдая, стала топать ногами, удивительно часто. Самгин искоса взглянул на расстегнутый ворот ее кофты и, вздохнув, пошел за водой.
Удивительно тихо и медленно прошло несколько пустых дней. Самгин имел основания думать, что им уже испытаны все тревоги и что он имеет право на отдых, необходимый ему. Но оказалось, что отдых не так необходим и что есть еще тревога, не испытанная им и обидно раздражающая его своей новизной. Эта новая тревога требовала общения с людьми, требовала событий, но люди не являлись, выходить из дома Самгин опасался, да и неловко было гулять с разбитым лицом. События, конечно, совершались, по ночам и даже днем изредка хлопали выстрелы винтовок и револьверов, но было ясно, что это ставятся последние точки. Проезжали мимо окон патрули казаков, проходили небольшие отряды давно не виданных полицейских, сдержанно шумела Варвара, поглядывая на Самгина взглядом, который требовал чего-то.
– Это – не революция, – а мальчишество, – говорила она кому-то в столовой. – С пистолетами против пушек!
Самгин чувствовал, что она хочет спорить, ссориться, и молчал, сидя в кабинете.
Но все это не заполняло пустоту медленных дней и не могло удовлетворить привычку волноваться, утомительную, но настойчивую привычку. Газеты ворчали что-то неопределенное, старчески брюзгливое; газеты ничего не подсказывали, да и мало их было. Место Анфимьевны заняла тощая плоскогрудая женщина неопределенного возраста; молчаливая, как тюремный надзиратель, она двигалась деревянно, неприятно смотрела прямо в лицо, – глаза у нее мутновато-стеклянные; когда Варвара приказывала ей что-нибудь, она, с явным усилием размыкая тонкие, всегда плотно сжатые губы, отвечала двумя словами:
– Слушаю. Понимаю.
Самгин с недоумением, с иронией над собой думал, что ему приятно было бы снова видеть в доме и на улице защитников баррикады, слышать четкий, мягкий голос товарища Якова. Не хватало Анфимьевны, и неловко, со стыдом вспоминалось, что доброе лицо ее объели крысы. Вообще – не хватало людей, даже тех, которые раньше казались неприятными, лишними. Дни и ночи по улице, по крышам рыкал не сильный, но неотвязный ветер и воздвигал между домами и людьми стены отчуждения; стены были невидимы, но чувствовались в том, как молчаливы стали обыватели, как подозрительно и сумрачно осматривали друг друга и как быстро, при встречах, отскакивали в разные стороны. Раза два, вечерами, Самгин выходил подышать на улицу, и ему показалось, что знакомые обыватели раскланиваются с ним не все, не так почтительно, как раньше, и смотрят на него с такой неприязнью, как будто он жестоко обыграл их в преферанс.
«Если меня арестуют, они, разумеется, не станут молчать», – соображал Самгин и решил, что лучше не попадаться на глаза этим людям.
Он отказался от этих прогулок и потому, что обыватели с каким-то особенным усердием подметали улицу, скребли железными лопатами панели. Было ясно, что и Варвару терзает тоска. Варвара целые дни возилась в чуланах, в сарае, топала на чердаке, а за обедом, за чаем говорила, сквозь зубы, жалобно:
– Устроили жизнь! На улицу выйти страшно. Скоро праздники, святки, – воображаю, как весело будет… Если б ты знал, какую анархию развела Анфимьевна в хозяйстве…
Самгин молчал, а когда молчать становилось невежливо, неудобно, – соглашался:
– Да, она вела себя странно…
Он чувствовал, что пустота дней как бы просасывается в него, физически раздувает, делает мысли неуклюжими. С утра, после чая, он запирался в кабинете, пытаясь уложить в простые слова все пережитое им за эти два месяца. И с досадой убеждался, что слова не показывают ему того, что он хотел бы видеть, не показывают, почему старообразный солдат, честно исполняя свой долг, так же антипатичен, как дворник Николай, а вот товарищ Яков, Калитин не возбуждают антипатии?
«А – должны бы, они тоже убивали…»
Однажды, зачеркивая написанное, он услышал в столовой чужие голоса; протирая очки платком, он вышел и увидал на диване Брагина рядом с Варварой, а у печки стоял, гладя изразцы ладонями, высокий человек в длинном сюртуке и валенках.
– Депсамес, – сказал он, протянув Самгину красную руку.
Обыкновенно люди такого роста говорят басом, а этот говорил почти детским дискантом. На голове у него – встрепанная шапка полуседых волос, левая сторона лица измята глубоким шрамом, шрам оттянул нижнее веко, и от этого левый глаз казался больше правого. Со щек волнисто спускалась двумя прядями седая борода, почти обнажая подбородок и толстую нижнюю губу. Назвав свою фамилию, он пристально, разномерными глазами посмотрел на Клима и снова начал гладить изразцы. Глаза – черные и очень блестящие.
Брагин возмущенно рассказывал Варваре, как его и Депсамеса дважды остановили, обыскали, – она тоже возмущалась:
– Ужасные дни! Это непонятное двоедушие власти…
– Тогда я предложил Захару Борисовичу зайти к вам…
Депсамес покачнулся и заговорил с акцентом еврея из анекдота: