– Чудак, – сказал коротконогий, обращаясь к Самгину, – от пули бежит.
И продолжал:
– Так я говорю: брали мы с полковником Терпицким китайскую столицу Пекин…
Рассказывал он рабочим, но слова его летели прямо в лицо Самгина.
– «Значит – не желаешь стрелять?» – «Никак нет!» – «Значит – становись на то же место!» Н-ну, пошел Олеша, встал рядом с расстрелянным, перекрестился. Тут – дело минутное: взвод – пли! Вот те и Христос! Христос солдату не защита, нет! Солдат – человек беззаконный…
На Марсовом поле Самгин отстал от спутников и через несколько минут вышел на Невский. Здесь было и теплее и все знакомо, понятно. Над сплошными вереницами людей плыл, хотя и возбужденный, но мягкий, точно как будто праздничный говор. Люди шли в сторону Дворцовой площади, было много солидных, прилично, даже богато одетых мужчин, дам. Это несколько удивило Самгина; он подумал:
«Неужели то, что случилось на том берегу, – ошибка?»
Он легко поддался надежде, что на этом берегу все будет объяснено, сглажено; придут рабочие других районов, царь выйдет к ним…
Впереди шагал человек в меховом пальто с хлястиком, в пуховой шляпе странного фасона, он вел под руку даму и сочно убеждал ее:
– Поверьте, не могло этого быть…
«Было», – хотел сказать Самгин, вспомнив свою роль свидетеля, но человек договорил:
– Он – циник, да, но не настолько…
Самгин обогнал эту пару и пошел дальше, с чувством облегчения отдаваясь потоку людей.
Дойдя до конца проспекта, он увидал, что выход ко дворцу прегражден двумя рядами мелких солдат. Толпа придвинула Самгина вплоть к солдатам, он остановился с края фронта, внимательно разглядывая пехотинцев, очень захудалых, несчастненьких. Было их, вероятно, меньше двух сотен, левый фланг упирался в стену здания на углу Невского, правый – в решетку сквера. Что они могли сделать против нескольких тысяч людей, стоявших на всем протяжении от Невского до Исакиевской площади?
«Да, – подумал Самгин. – Наверное, там была ошибка. Преступная ошибка», – дополнил он.
Все солдаты казались курносыми, стояли они, должно быть, давно, щеки у них синеватые от холода. Невольно явилась мысль, что такие плохонькие поставлены нарочно для того, чтоб люди не боялись их. Люди и не боялись, стоя почти грудь с грудью к солдатам, они посматривали на них снисходительно, с сожалением; старик в полушубке и в меховой шапке с наушниками говорил взводному:
– Ты меня не учи, я сам гвардии унтер-офицер!
А девушка, по внешности швейка или горничная, спрашивала:
– Слышно – стреляете вы в людей?
– Мы не стрелям, – ответил солдат.
На площади, у решетки сквера, выстроились, лицом к Александровской колонне, молодцеватые всадники на тяжелых, темных лошадях, вокруг колонны тоже немного пехотинцев, но ружья их были составлены в козла, стояли там какие-то зеленые повозки, бегала большая, пестрая собака. Все было удивительно просто и даже как-то несерьезно. Самгин ярко вспомнил, как на этой площади стояла, преклонив колена пред царем, толпа «карликовых людей», подумал, что ружья, повозки, собака – все это лишнее, и, вздохнув, посмотрел налево, где возвышался поседевший купол Исакиевского собора, а над ним опрокинута чаша неба, громадная, но неглубокая и точно выточенная из серого камня. Это низенькое небо казалось теплым и очень усиливало впечатление тесной сплоченности людей на земле.
За спиною курносеньких солдат на площади расхаживали офицеры, а перед фронтом не было ни одного, только унтер-офицер, тоже не крупный, с лицом преждевременно одряхлевшего подростка, лениво покрикивал:
– Господа, не напирайте!
Самгин не заметил, откуда явился офицер в пальто оловянного цвета, рыжий, с толстыми усами, он точно из стены вылез сзади Самгина и встал почти рядом с ним, сказав не очень сильным голосом:
– Смирно!
И еще какое-то слово. Курносенькие дружно пошевелились и замерли. Тогда рыжий вынул, точно из кармана, длинную саблю, взмахнул ею, крикнул, курносенькие взбросили ружья к щекам и, покачнувшись назад, выстрелили. Это было сделано удивительно быстро и несерьезно, не так, как на том берегу; Самгин, сбоку, хорошо видел, что штыки торчали неровно, одни – вверх, другие – ниже, и очень мало таких, которые, не колеблясь, были направлены прямо в лица людей. Залп треснул не слитно, одним звуком, а дробно, разорванно и вовсе не страшно.
Но люди, стоявшие прямо против фронта, все-таки испугались, вся масса их опрокинулась глубоко назад, между ею и солдатами тотчас образовалось пространство шагов пять, гвардии унтер-офицер нерешительно поднял руку к шапке и грузно повалился под ноги солдатам, рядом с ним упало еще трое, из толпы тоже, один за другим, вываливались люди.
– Со страха, – сказал кто-то над ухом Самгина. – Стреляют холостыми, а они…
Но Самгин уже знал, что люди падают не со страха. Он видел, что толпа, стискиваясь, выдавливает под ноги себе мужчин, женщин; они приседали, падали, ползли, какой-то подросток быстро, с воем катился к фронту, упираясь в землю одной ногой и руками; видел, как люди умирали, не веря, не понимая, что их убивают. Слышал, как рыжий офицер, стоя лицом к солдатам, матерно ругался, грозя кулаком в перчатке, тыкая в животы концом шашки, как он, повернувшись к ним спиной и шагнув вперед, воткнул шашку в подростка и у того подломились руки.
Толпа выла, ревела, грозила солдатам кулаками, некоторые швыряли в них комьями снега, солдаты, держа ружья к ноге, стояли окаменело, плотнее, чем раньше, и все как будто выросли.
Все это было страшнее, чем на том берегу, – может быть, потому, что было ближе. Самгин снова испытывал мучительную медленность и страшную емкость минуты, способной вмещать столько движения и так много смертей. Люди, среди которых он стоял, отодвинули его на Невский, они тоже кричали, ругались, грозили кулаками, хотя им уже не видно было солдат. Затем Самгин видел, как отступавшая толпа точно уперлась во что-то и вдруг, единодушно взревев, двинулась вперед, шагая через трупы, подбирая раненых; дружно треснул залп и еще один, выскочили солдаты, стреляя, размахивая прикладами, тыкая штыками, – густейшим потоком люди, пронзительно воя, побежали вдоль железной решетки сквера, перепрыгивая через решетку, несколько солдат стали стрелять вдоль Невского. Тогда публика, окружавшая Самгина, тоже бросилась бежать, увлекая и его; кто-то с разбега ударил в спину ему головой.
«Это – убитый, мертвый», – мелькнула догадка, и Самгин упал, его топтали ногами, перескакивали через него, он долго катился и полз, прежде чем удалось подняться на ноги и снова бежать.
Наконец, отдыхая от животного страха, весь в поту, он стоял в группе таких же онемевших, задыхающихся людей, прижимаясь к запертым воротам, стоял, мигая, чтобы не видеть все то, что как бы извне приклеилось к глазам. Вспомнил, что вход на Гороховую улицу с площади был заткнут матросами гвардейского экипажа, он с разбега наткнулся на них, ему грозно крикнули:
– Куда лезешь?
А один матрос схватил его за руку, бросил за спину себе, в улицу, и тявкнул дважды, басом:
– Вам, там, – но вполголоса прибавил: – Беги, беги!
Вспоминать пришлось недолго, подошел человек в масляно мокром пальто и притиснул Самгина, заставив его сказать:
– На вас кровь.
– Не моя, – ответил человек, отдуваясь, и заговорил громко, словами, которые как бы усмехались: – Сотенку ухлопали, если не больше. Что же это значит, господа, а? Что же эта… война с народонаселением означает?
Никто не ответил ему, а Самгин подумал или сказал:
– Это – не ошибка, а система.
В нем, в его памяти, как вьюга в трубе печи, выло, свистело, стонало. Тряслись ноги. Он потерял очки и все вокруг видел более уродливым, чем всегда. Напротив его крепко врос в землю старый, железного цвета дом с двумя рядами мутных окон. За стеклами плавали еще более мутные пятна, несколько напоминая человеческие лица. Город гудел, и в этом непрерывном шуме лопались весенние почки. По улице снова бежал народ, с воем скакали всадники в белых венчиках на фуражках, за спиною Самгина скрипели и потрескивали ворота. Черноусый кавалерист запрокинулся назад, остановил лошадь на скаку, так, что она вздернула оскаленную морду в небо, высоко поднял шашку и заревел неестественным голосом, напомнив Самгину рыдающий рев кавказского осла, похожий на храп и визг поперечной пилы. Этот звериный крик, испугав людей, снова заставил их бежать, бежал и Самгин, видя, как люди, впереди его, падая на снег, брызгают кровью. Потом он слепо шел правым берегом Мойки к Певческому мосту, видел, как на мост, забитый людями, ворвались пятеро драгун, как засверкали их шашки, двое из пятерых, сорванные с лошадей, исчезли в черном месиве, толстая лошадь вырвалась на правую сторону реки, люди стали швырять в нее комьями снега, а она топталась на месте, встряхивая головой; с морды ее падала пена.
У дома, где жил и умер Пушкин, стоял старик из «Сказки о рыбаке и рыбке», – сивобородый старик в женской ватной кофте, на голове у него трепаная шапка, он держал в руке обломок кирпича.
– Хорошо угостили, а? – спросил он, подмигнув острым глазком, и, постучав кирпичом в стену, метнул его под ноги людям. – Молодых-то сколько побили, молодых-то! – громко и с явным изумлением сказал он.
Люди шли не торопясь, угрюмо оглядываясь назад, но некоторые бежали, толкая попутчиков, и у всех был такой растерянный вид, точно никто из них не знал, зачем и куда идет он, Самгин тоже не знал этого. Впереди его шагала, пошатываясь, женщина, без шляпки, с растрепанными волосами, она прижимала к щеке платок, смоченный кровью; когда Самгин обогнал ее, она спросила:
– Нет ли у вас чистого платка?
Из-под ее красных пальцев на шею за воротник текла кровь, а из круглых и недоумевающих девичьих глаз – слезы.
– Нет, – ответил Самгин и пошел быстрее, но через несколько шагов девушка обогнала его, ее, как ребенка, нес на руках большой, рыжебородый человек. Трое, спешным шагом, пронесли убитого или раненого, тот из них, который поддерживал голову его, – курил. Сзади Самгина кто-то тяжело, точно лошадь, вздохнул.
– Хоть бы пистолетов каких-нибудь…
Самгин вдруг вспомнил слова историка Козлова о том, что царь должен будет жестоко показать всю силу своей власти.
– Стойте!
Кричал, сидя в санях извозчика, Туробоев, с забинтованной головой, в старой, уродливой шапке, съехавшей ему на затылок.
– Садитесь, – приказал он, выпрыгивая из саней. – Поезжайте…
Он сказал адрес, сунул в руку Самгина какие-то листочки, поправил шапку и, махнув рукою, пошел назад, держа голову так неподвижно, как будто боялся потерять ее.
Через несколько минут пред ним открыл дверь в темную переднюю гладко остриженный человек с лицом татарина, с недоверчивым взглядом острых глаз.
– Что вам угодно? – спросил он, не впуская. – Его нет дома. Пройдите. Подождите.
Человек ткнул рукою налево, и Самгину показалось, что когда-то он уже видел этого татарина, слышал высокий голос его. В большой, светлой комнате было человек пять, все они как бы только что поссорились и молчали. По комнате нервно шагал тот, высокий, с французской бородкой, которого Самгин видел утром в училище. У окна сидел бритый, черненький, с лицом старика; за столом, у дивана, кто-то, согнувшись, быстро писал, человек в сюртуке и золотых очках, похожий на профессора, тяжело топая, ходил из комнаты в комнату, чего-то искал. Он спросил Самгина:
– Не хотите ли закусить?
– Да, – ответил Клим, вдруг ощутив голод и слабость. В темноватой столовой, с одним окном, смотревшим в кирпичную стену, на большом столе буйно кипел самовар, стояли тарелки с хлебом, колбасой, сыром, у стены мрачно возвышался тяжелый буфет, напоминавший чем-то гранитный памятник над могилою богатого купца. Самгин ел и думал, что, хотя квартира эта в пятом этаже, а вызывает впечатление подвала. Угрюмые люди в ней, конечно, из числа тех, с которыми история не считается, отбросила их в сторону.
«Вероятно, они сейчас будут спрашивать, что я видел…»
О том, что он видел, ему хотелось рассказать этим людям беспощадно, так, чтоб они почувствовали некий вразумляющий страх. Да, именно так, чтоб они устрашились. Но никто, ни о чем не спрашивал его. Часто дребезжал звонок, татарин, открывая дверь, грубовато и коротко говорил что-то, спрашивал:
– Не встречали?
Иногда он заглядывал в столовую, и Самгин чувствовал на себе его острый взгляд. Когда он, подойдя к столу, пил остывший чай, Самгин разглядел в кармане его пиджака ручку револьвера, и это ему показалось смешным. Закусив, он вышел в большую комнату, ожидая видеть там новых людей, но люди были все те же, прибавился только один, с забинтованной рукой на перевязи из мохнатого полотенца.
– Вот как, – сумрачно глядя в окно, в синюю муть зимнего вечера, тихонько говорил он. – Я хотел поднять его, а тут – бац! бац! Ему – в подбородок, а мне – вот… Не могу я этого понять… За что?
Человек в золотых очках уговаривал его поесть, выпить вина и лечь отдохнуть.
– От этого всю жизнь не отдохнешь, – сказал раненый, но встал и покорно ушел в столовую.
«От Ходынки – отдохнули», – подумал Самгин, все определенней чувствуя себя не столько свидетелем, как судьей.
Снова задребезжал звонок, и в прихожей глуховатый, сильно окающий голос угрюмо спросил:
– Ну, что это ты с револьвером?
– Тут какая-то дрянь, должно быть – сыщики, все Гапона спрашивают…
– Брось, не смеши, Савва!
«Морозов», – удивленно и не веря себе вспомнил Самгин.
Вошел высокий, скуластый человек, с рыжеватыми усами, в странном пиджаке без пуговиц, застегнутом на левом боку крючками; на ногах – высокие сапоги; несмотря на длинные, прямые волосы, человек этот казался переодетым солдатом. Протирая пальцами глаза, он пошел в двери налево, Самгин сунул ему бумаги Туробоева, он мельком, воспаленными глазами взглянул в лицо Самгина, на бумаги и молча скрылся вместе с Морозовым за дверями. Подождав несколько минут, Самгин решил уйти, но, когда он вышел в прихожую, – извне в дверь застучали, – звонок прозвучал судорожно, выбежал Морозов, держа руку в кармане пиджака, открыл дверь.
– Что? Вы – кто? Гапон? Вы – Гапон?
Морозов быстро посторонился. Тогда в прихожую нырком, наклоня голову, вскочил небольшой человечек, в пальто, слишком широком и длинном для его фигуры, в шапке, слишком большой для головы; извилистым движением всего тела и размахнув руками назад, он сбросил пальто на пол, стряхнул шапку туда же и сорванным голосом спросил:
– Мартын – здесь? Петр? Я спрашиваю…
Все, кто был в большой комнате, высунулись из нее, человек с рыжими усами грубовато и не скрывая неприятного удивления, спросил:
– Вас Рутенберг направил?..
– Да, да, да, – где он?
– Не знаю.
Сопровождавший Гапона небольшой, неразличимый человечек поднял с пола пальто, положил его на стул, сел на пальто и успокоительно сказал:
– Сейчас придет.
А Гапон проскочил в большую комнату и забегал, заметался по ней. Ноги его подгибались, точно вывихнутые, темное лицо судорожно передергивалось, но глаза были неподвижны, остеклели. Коротко и неумело обрезанные волосы на голове висели неровными прядями, борода подстрижена тоже неровно. На плечах болтался измятый старенький пиджак, и рукава его были так длинны, что покрывали кисти рук. Бегая по комнате, он хрипло выкрикивал:
– Дайте пить. Вина, воды… все равно! Нет, – не все погибло, нет! Сейчас я напишу им. Фуллон! – плачевно крикнул поп и, взмахнув рукой, погрозил кулаком в потолок; рукав пиджака съехал на плечо ему и складками закрыл половину лица. – Фуллон предал меня! – хрипло кричал он, пытаясь отбросить со щеки рукав тем движением головы, как привык отбрасывать длинные свои волосы. Рука его деревянно упала, вытянулась вдоль тела, пальцы щупали и мяли полу пиджака, другая рука мерно, как маятник, раскачивалась. Мелкими шагами бегая по паркету, он наполнил пустоватую комнату стуком каблуков, шарканием подошв, шипением и храпом, – Самгину шум этот напомнил противный шум кухни: отбивают мясо, на плите что-то булькает, шипит, жарится, взвизгивает в огне сырое полено.
Человек в золотых очках подал Гапону стакан вина, поп жадно и быстро выпил и снова побежал, закружился, забормотал:
– Лжешь! Рабочие – со мной! Они меня не предадут! Они – до конца со мной! Лжешь! Предатель… Где же Мартын, где?
Самгин ошеломленно наблюдал, и в нем тоже кружились какие-то опьяняющие токи. Без рясы, ощипанный, Гапон был не похож на того попа, который кричал и прыгал пред рабочими, точно молодой петушок по двору, куда внезапно влетел вихрь, предвестник грозы и ливня. Теперь, когда попу, точно на смех, грубо остригли космы на голове и бороду, – обнаружилось раздерганное, темненькое, почти синее лицо, черные зрачки, застывшие в синеватых, масляных белках, и большой нос, прямой, с узкими ноздрями, и сдвинутый влево, отчего одна половина лица казалась больше другой.
Самгин заметил, что раза два, на бегу, Гапон взглянул в зеркало и каждый раз попа передергивало, он оглаживал бока свои быстрыми движениями рук и вскрикивал сильнее, точно обжигал руки, выпрямлялся, взмахивал руками.
«Актер? Играет?» – мельком подумал Самгин.
Нет, Гапон был больше похож на обезумевшего, и это становилось все яснее. Кроме попа, в комнате как будто никого не было, все молчали, не шевелясь. Рыжеусый стоял солдатски прямо, прижавшись плечом к стене, в оскаленных его зубах торчала незажженная папироса; у него лицо человека, который может укусить, и казалось, что он воткнул в зубы себе папиросу только для того, чтоб не закричать на попа. Рядом с ним, на стуле, в позе человека, готового вскочить и бежать, сидел Морозов, плотный, крепкий и чем-то похожий на чугунный утюг. Самгин слышал, как он шепнул:
– Вождь, а?
И татарское его лицо как будто перевернулось от быстрой, едкой улыбки.
Рыжеусый сквозь зубы процедил:
– Обида – без ненависти, жалобы – без гнева.
Самгин забыл о том, что Гапон – вождь, но этот шепот тотчас воскресил в памяти десятки трупов, окровавленных людей, ревущего кочегара.
– Меня надобно сейчас же спрятать, меня ищут, – сказал Гапон, остановясь и осматривая людей неподвижными глазами: – Куда вы меня спрячете?
Сердито, звонким голоском Морозов посоветовал ему сначала привести себя в порядок, постричься, помыться. Через минуту Гапон сидел на стуле среди комнаты, а человек с лицом старика начал стричь его. Но, видимо, ножницы оказались тупыми или человек этот – неловким парикмахером, – Гапон жалобно вскрикнул:
– Осторожнее, что вы!
– Потерпите, – нелюбезно посоветовал Морозов и брезгливо сморщил лицо.
Попа остригли и отправили мыться, а зрители молча и как бы сконфуженно разошлись по углам.
– Как потрясен, – сказал человек с французской бородкой и, должно быть, поняв, что говорить не следовало, повернулся к окну, уперся лбом в стекло, разглядывая тьму, густо закрывшую окна.
Звонок трещал все более часто и судорожно; Морозов, щупая отвисший карман пиджака, выбегал в прихожую, и Клим слышал, как там возбужденные голоса, захлебываясь словами, рассказывали, что перебиты сотни рабочих, Гапон – тоже убит.
– Сейчас полиция привезла его труп…
– Ер-рунда-с! – четко и звонко сказал Морозов. – Десять минут тому назад этот – труп – был – здесь.
Человек, пришедший с Гапоном, подтвердил обиженным голосом:
– Верно!
И потише, но как бы с упреком, напомнил:
– Рабочий народ очень любит батюшку, очень! Принесли еще новость: Гапон – жив, его ищет полиция, за поимку обещано вознаграждение.
– Возможно, – сказал Морозов и прибавил: – Небольшое.
Самгин пытался понять источники иронии фабриканта и не понимал их. Пришел высокий, чернобородый человек, удалясь в угол комнаты вместе с рыжеусым, они начали там шептаться; рыжеусый громко и возмущенно сказал:
– Ну – нет! Никаких легенд! Никаких!
Вбежал Гапон. Теперь, прилично остриженный и умытый, он стал похож на цыгана. Посмотрев на всех в комнате и на себя в зеркале, он произнес решительно, угрожающе:
– Это – не конец! Рабочие – со мною!
Твердым шагом вошел крепкий человек с внимательными глазами и несколько ленивыми или осторожными движениями.
– Мартын! – закричал Гапон, бросаясь к нему. – Садись, пиши! Надо скорей, скорей!
Через несколько минут Мартын, сидя на диване у стола, писал не торопясь, а Гапон, шагая по комнате, разбрасывая руки, выкрикивал:
– Братья, спаянные кровью! Так и пиши: спаянные кровью, да! У нас нет больше царя! – он остановился, спрашивая: – У нас или у вас? Пиши: у вас.
– Больше – лишнее слово, – пробормотал писавший, не поднимая головы.
– Он убит теми пулями, которые убили тысячи ваших товарищей, жен, детей… да!
Поп говорил отрывисто, делая большие паузы, повторяя слова и, видимо, с трудом находя их. Шумно всасывал воздух, растирал синеватые щеки, взмахивал головой, как длинноволосый, и после каждого взмаха щупал остриженную голову, задумывался и молчал, глядя в пол. Медлительный Мартын писал все быстрее, убеждая Клима, что он не считается с диктантом Гапона.
– Пиши! – притопнув ногой, сказал Гапон. – И теперь царя, потопившего правду в крови народа, я, Георгий Гапон, священник, властью, данной мне от бога, предаю анафеме, отлучаю от церкви…
– Не дури, – сказал Петр или Мартын, продолжая писать, не взглянув на диктующего попа.
– А – что? Ты – пиши! – снова топнул ногой поп и схватился руками за голову, пригладил волосы: – Я – имею право! – продолжал он, уже не так громко. – Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними говорить. А вы, интеллигенты, начнете…
Он махнул рукой, лицо его побагровело и, на минуту, стало злым, зрачки пошевелились, точно вспухнув на белках.
– Нет, нет, – никаких сказок, – снова проговорил рыжеусый человек.
– Кровью своей вы купили право борьбы за свободу, – диктовал Гапон.
Рыжеусый и чернобородый подошли к нему, и первый бесцеремонно, грубовато заговорил:
– Ходят слухи, что вас убили, арестовали и прочее. Это – не годится!
– Как всякая неправда, – вставил чернобородый, покашливая.
– Вот. В Экономическом обществе собралась… разная публика. Нужно вам съездить туда, показаться.
– А – зачем? – спросил Гапон. – Там – интеллигенты! Я знаю, что такое Вольно-экономическое общество, – интеллигенты! – продолжал он, повышая голос. – Я – с рабочими!
– Там есть и рабочие, – сказал чернобородый.
Самгин хорошо видел, что попу не понравилось это предложение, даже смутило его. Сморщив лицо, Гапон проворчал что-то, наклонился к Рутенбергу, тот, не взглянув на него, сказал:
– Надо ехать.
– Да?
– Да, да…
Поправляя рукава пиджака, встряхивая головою, Гапон взглянул в зеркало и спросил кого-то:
– Не узнают? Не поверят? Не знают ведь они меня.
– Поверят, – сказал рыжеусый. – Идемте!
Самгин давно знал, что он тут лишний, ему пора уйти. Но удерживало любопытство, чувство тупой усталости и близкое страху нежелание идти одному по улицам. Теперь, надеясь, что пойдет вчетвером, он вышел в прихожую и, надевая пальто, услыхал голос Морозова:
– Свернут башку.
– Свою береги, – ответил рыжеусый.
Самгин открыл дверь и стал медленно спускаться по лестнице, ожидая, что его нагонят. Но шум шагов наверху он услыхал, когда был уже у двери подъезда. Вышел на улицу. У подъезда стояла хорошая лошадь.
– Занят, – сказал извозчик. – Частный, – прибавил он, как бы извиняясь.
Самгин взглянул на задок саней и убедился, что номера на санях нет и четверым в этих узеньких санках не поместиться.
«Ну, пойдем», – сказал он себе, быстро шагая в холод тьмы, а через минуту мимо его пронеслась, далеко выбрасывая ноги, темная лошадь; в санках сидели двое. Самгин сокрушенно вздохнул.
Темнота показалась ему необыкновенно густой и такой тяжелой, что плечи сгибались под ее холодным давлением. Город молчал. Мертво, обездушенно стояли дома, лишенные огня, лишь изредка ледяные стекла окон скупо освещались изнутри робким блеском свеч. Должно быть, оттого, что вымер огонь, тишина была неестественно чуткой, точно туго натянутая кожа барабана. Где-то, очень далеко, стреляли, и снова вспоминалось неуместное уподобление: весна, лопаются назревшие почки деревьев. Самгин старался ставить ноги потише, но каблуки стучали, хрустел снег. Черные массы домов приняли одинаковый облик и, поскрипывая кирпичами, казалось, двигаются вслед за одиноким человеком, который стремительно идет по дну каменного канала, идет, не сокращая расстояния до цели. Не было медвежьих фигур дворников у ворот, не было ни полицейских, ни прохожих. И все гуще, тяжелее становился холод торжествующей тьмы.
Самгин пытался подавить страх, вспоминая фигуру Морозова с револьвером в руках, – фигуру, которая была бы комической, если б этому не мешало открытое пренебрежение Морозова к Гапону.
«Хозяин. Презирает неудачника…»
Но думалось с великим усилием, мысли мешали слушать эту напряженную тишину, в которой хитро сгущен и спрятан весь рев и вой ужасного дня, все его слова, крики, стоны, – тишину, в которой скрыта злая готовность повторить все ужасы, чтоб напугать человека до безумия.
«Ничтожен поп. И все свидетели, писатели, солдаты и рабочие, убийцы, жертвы, зрители. Все ничтожны, несчастны», – торопливо размышлял Самгин, чтоб несколько облегчить страх, оскорбительно угнетавший его.
На Невском стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а дома на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.
Самгин приостановился, пошел тише, у него вспотели виски. Он скоро убедился, что это – фонари, они стоят на панели у ворот или повешены на воротах. Фонарей было немного, светились они далеко друг от друга и точно для того, чтоб показать свою ненужность. Но, может быть, и для того, чтоб удобней было стрелять в человека, который поравняется с фонарем.
Изредка, воровато и почти бесшумно, как рыба в воде, двигались быстрые, черные фигурки людей. Впереди кто-то дробно стучал в стекла, потом стекло, звякнув, раскололось, прозвенели осколки, падая на железо, взвизгнула и хлопнула калитка, встречу Самгина кто-то очень быстро пошел и внезапно исчез, как бы провалился в землю. Почти в ту же минуту из-за угла выехали пятеро всадников, сгрудились, и один из них испуганно крикнул:
– Рысью…
Они быстро поскакали, гуськом, один за другим; потом щелкнуло два выстрела, еще три и один, а после этого, точно чайка на Каспийском море, тонко и тоскливо крикнул человек. Постояв до поры, пока тишина снова пришла в себя, Самгин пошел дальше. Не верилось, что на Невском нет солдат; вероятно, они, курносенькие и серые, прячутся во дворах тех домов, пред которыми горели фонари. Да, курносенькие прячутся, дрожат от холода, а может быть, от страха в каменных колодцах дворов; а на окраинах города, вероятно, уже читают воззвание Гапона:
«Братья, спаянные кровью!»
Слова эти слушают отцы, матери, братья, сестры, товарищи, невесты убитых и раненых. Возможно, что завтра окраины снова пойдут на город, но уже более густой и решительной массой, пойдут на смерть. «Рабочему нечего терять, кроме своих цепей».
Где-то, в тепле уютных квартир, – министры, военные, чиновные люди; в других квартирах истерически кричат, разногласят, наскакивают друг на друга, как воробьи, писатели, общественные деятели, гуманисты, которым этот день беспощадно показал их бессилие.
«Вожди! – мысленно крикнул Самгин, но так, что услышал крик свой вне себя и даже оглянулся. – А – царь? Едва ли этот маленький человечек спокойно пьет чай…»
И Самгину подумалось, что царь, так же судорожно, как Гапон, мечется в испуге пред содеянным.
Гостиница была уже близко, и страх стал значительно легче. Разгоралось чувство возмущения за себя, за все пережитое в этот день.
«Жить – нельзя! Жизнь превращается в однообразную, бесконечную драму».
Дверь гостиницы оказалась запертой, за нею – темнота. К стеклу прижалось толстое лицо швейцара; щелкнул замок, взныли стекла, лицо Самгина овеял теплый запах съестного.
– Хулиганят, стекла бьют, – пожаловался швейцар; он был в пальто, в шапке, это лишало его обычной парадности, все-таки он был благообразен и спокоен, как всегда.
– Говорят – девять тысяч положено? – спросил он, и, так как Самгин не ответил, он вздохнул: – Вот до чего… дошло! Девять тысяч…
Но когда Клим осведомился: ходят ли поезда на Москву? – швейцар, взглянув на него очень пытливо, ответил вопросом:
– Ожидаете, что железнодорожники тоже забастуют?
Наверху лестницы Самгина встретил коридорный и зашептал:
– Вы, господин Самгин, со швейцаром не разговаривайте, он – сволочь! Полицейский прихвостень…
Этот парень, давно знакомый, еще утром сегодня был добродушен, весел, услужлив, а теперь круглое лицо его странно обсохло, заострилось, точно после болезни; он посматривал на Самгина незнакомым взглядом и вполголоса говорил:
– Двери запер, сукин сын! Стрельба, казаки налетают, бьют; люди теснятся к нам, а он – запер двери и зубы скалит, толстая морда…
Помогая укладывать чемодан, он спрашивал горячим шепотом:
– В чем же убитые виноваты? Ну, сказали бы рабочим: нельзя! А выходит, что было сказано: они пойдут, а вы – бейте!
– Да, – невольно и неожиданно для себя подтвердил Клим. – Конечно, так и было сказано.
Коридорный, стоя на коленях, завязывал чемодан, но тут он пружинно вскочил и, несколько секунд посмотрев на Клима мигающими глазами, снова присел.
– Так, – пробормотал он и, надавив чемодан коленом, матерно выругался. – Значит, теперь…
Но Самгин не слушал его воркотню, думая о том, что вот сейчас он снова услышит в холодной темноте эти простенькие щелчки выстрелов. В карете гостиницы, вместе с двумя немыми, которые, спрятав головы в воротники шуб, явно не желали ничего видеть и слышать, Самгин, сквозь стекло в двери кареты, смотрел во тьму, и она казалась материальной, весомой, леденящим испарением грязи города, крови, пролитой в нем сегодня, испарением жестокости и безумия людей. И бессонную ночь в купе вагона он думал о безумии, о жестокости.
Дома на него набросилась Варвара, ее любопытство было разогрето до кипения, до ярости, она перелистывала Самгина, как новую книгу, стремясь отыскать в ней самую интересную, поражающую страницу, и легко уговорила его рассказать в этот же вечер ее знакомым все, что он видел. Он и сам хотел этого, находя, что ему необходимо разгрузить себя и что полезно будет устроить нечто вроде репетиции серьезного доклада.
Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с богом; пришел учитель словесности и тоже поэт – Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был лет пять тому назад. Преобладали мужчины, было шесть женщин, из них Самгин знал только пышнотелую вдову фабриканта красок Дудорову, ближайшую подругу Варвары; Варвара относилась к женщинам придирчиво критически, – Самгин объяснял это тем, что она быстро дурнела.