– Ты знал, что на это имущество существует закладная в двадцать тысяч? Не знал? Так – поздравляю! – существует. – Он снял шапку с головы, надел ее на колено и произнес удивленно, с негодованием: – Когда это Варвара ухитрилась заложить?
– Она была легкомысленна, – неожиданно для себя сказал Самгин, услышал, что сказалось слишком сердито, и напомнил себе, что у него нет права возмущаться действиями Варвары. Тогда он перенес возмущение на Дронова.
«Он говорит о Варваре, как о своей любовнице».
А Дронов, поглаживая шапку, пробормотал:
– Замечательно ловко этот бык Стратонов женщин грабил.
Самгин сорвал очки с носа, спрашивая:
– Ты хочешь сказать…?
– Я уже сказал. Теперь он, как видишь, законодательствует, отечество любит. И уже не за пазухи, не под юбки руку запускает, а – в карман отечества: занят организацией банков, пассажирское пароходство на Волге объединяет, участвует в комиссии водного строительства. Н-да, черт… Деятель!
Говорил Дронов, глядя в угол комнаты, косенькие глазки его искали там чего-то, он как будто дремал.
– Все-таки это полезное учреждение – Дума, то есть конституция, – отлично обнаруживает подлинные намерения и дела наиболее солидных граждан. А вот… не солидные, как мы с тобой…
И, прервав ворчливую речь, он заговорил деловито: если земля и дом Варвары заложены за двадцать тысяч, значит, они стоят, наверное, вдвое дороже. Это надобно помнить. Цены на землю быстро растут. Он стал развивать какой-то сложный план залога под вторую закладную, но Самгин слушал его невнимательно, думая, как легко и катастрофически обидно разрушились его вчерашние мечты. Может быть, Иван жульничает вместе с этим Семидубовым? Эта догадка не могла утешить, а фамилия покупателя напомнила:
«Снова – семь».
Дронов посидел еще минут пять и вдруг исчез, даже не простясь.
«Дом надо продать», – напомнил себе Клим Иванович и, закрыв глаза, стал тихонько, сквозь зубы насвистывать романс «Я не сержусь», думая о Варваре и Стратонове:
«Свинство».
Дронов возился с продажей дома больше месяца, за это время Самгин успел утвердиться в правах наследства, ввестись во владение, закончить план повести и даже продать часть вещей, не нужных ему, костюмы Варвары, мебель.
Дронов даже похудел. Почти каждый день он являлся пред Самгиным полупьяный, раздраженный, озлобленный, пил белое вино и рассказывал диковинные факты жульничества.
– Состязание жуликов. Не зря, брат, московские жулики славятся. Как Варвару нагрели с этой идиотской закладной, черт их души возьми! Не брезглив я, не злой человек, а все-таки, будь моя власть, я бы половину московских жителей в Сибирь перевез, в Якутку, в Камчатку, вообще – в глухие места. Пускай там, сукины дети, жрут друг друга – оттуда в Европы никакой вопль не долетит.
Самгин слушал эту пьяную болтовню почти равнодушно. Он был уверен, что возмущение Ивана жуликами имеет целью подготовить его к примирению с жульничеством самого Дронова. Он очень удивился, когда Иван пришел красный, потный, встал пред ним и торжественно объявил:
– Сделано. За тридцать две. Имеешь двенадцать шестьсот – наличными и два векселя по три на полгода и на год. С мясом вырвал.
Он сел в кресло, вытирая платком потное лицо, отдуваясь.
– Жарко. Вот так март. Продал держателю закладной. Можно бы взять тысяч сорок и даже с половиной, но, вот, посмотри-ка копию закладной, какие в ней узелки завязаны.
Он бросил на стол какую-то бумагу, но обрадованный Самгин, поддев ее разрезным ножом, подал ему.
– Не надо. Не хочу.
Дронов прищурился, посмотрел на него и пробормотал:
– Жест – ничего, добропорядочный. Ну, ладно. А за эту возню ты мне дашь тысячу?
– Возьми хоть две.
– Вот как мы! – усмехнулся Дронов. – Мне, чудак, и тысячи – много, это я по дружбе хватил – тысячу. Значит – получим деньги и – домой? Я соскучился по Тоське. Ты попроси ее квартиру тебе найти и устроить, она любит гнезда вить. Неудачно вьет.
Он дважды чихнул и спросил сам себя:
– Простудился, что ли?
Чихая, он, видимо, спугнул свое оживление, лицо его скучно осунулось; крепко вытирая широкий нос, крякнул, затем продолжал, размышляя, оценивая:
– Очень помог мне Семидубов. Лег в больницу, аппендицит у него. Лежит и философствует в ожидании операции.
Философия Семидубова не интересовала Самгина, но, из любезности, он спросил, кто такой Семидубов.
Дронов вдруг стер ладонью скуку с лица, широко улыбаясь, сверкнул золотом клыков.
– Он – интересный. Как это у вас называется? Кандидат на судебные должности, что ли? Кончив университет, он тот же год сел на скамью подсудимых по обвинению в продаже водопроводных труб. Лежали на Театральной площади трубы, он видит, что лежат они бесполезно, ну и продал кому-то, кто нуждался в трубах. Замечательный. Посадили его на полгода, что ли. Вышел – стал в карты играть. Играет счастливо, но не шулер. Я познакомился с ним года два тому назад, проиграл ему тысячу триста, все, что было. Конечно, расстроился. А он говорит: «Возьмите рублей пятьсот у меня, продолжим». – «Мне, говорю, платить нечем». – «А – зачем платить? Я играю для удовольствия. Человек я холостой, деньги меня любят, третьего дня в сорок две минуты семнадцать тысяч выиграл». Я, знаешь, взял. Отыгрался, даже 65 рублей выиграл. Поблагодарил и теперь играю с ним только в преферанс да в винт по маленькой.
Рассказал Дронов с удовольствием, почти не угашая улыбку на скуластом лице, и Самгин должен был отметить, что эта улыбка делает топорное лицо нянькина внука мягче, приятней.
– Пестрая мы нация, Клим Иванович, чудаковатая нация, – продолжал Дронов, помолчав, потише, задумчивее, сняв шапку с колена, положил ее на стол и, задев лампу, едва не опрокинул ее. – Удивительные люди водятся у нас, и много их, и всем некуда себя сунуть. В революцию? Вот прошумела она, усмехнулась, да – и нет ее. Ты скажешь – будет! Не спорю. По всем видимостям – будет. Но мужичок очень напугал. Организаторов революции частью истребили, частью – припрятали в каторгу, а многие – сами спрятались.
Он посмотрел на Самгина и – докончил:
– Впрочем – что я тебе говорю? Сам все знаешь.
Самгин молча наклонил голову, а Иван, помолчав, сказал, как бы извиняясь:
– Конечно, Семидубов этот – фигура мутная. Черт его знает – зачем нужны такие? Иной раз я себя спрашиваю: не похож ли на него?
Клим Иванович Самгин внутренне и брезгливо поморщился:
«Кажется – еще одна исповедь».
Но Дронов сказал:
– Меня Тоська научила думать о самом себе правдиво, без прикрас.
И предложил:
– Поедем к «Яру»?
Самгин отказался.
– Ну, в Художественный, сегодня «Дно»? Тоже не хочешь? А мне нравится эта наивнейшая штука. Барон там очень намекающий: рядился-рядился, а ни к чему не пригодился. Ну, я пошел.
Уходя, он неодобрительно отметил:
– Куришь ты – на страх врагам. Как головня дымишься.
Клим Иванович Самгин, поправив очки, взглянул на гостя подозрительно и даже озлобленно, а когда Дронов исчез – поставил его рядом с Лютовым, Тагильским.
«Такой же. Изломанный, двоедушный, хитрый. Бесчестный. Боится быть понятым и притворяется искренним. Метит в друзья. Но способен быть только слугой».
Покончив на этом с Дроновым, он вызвал мечту вчерашнего дня. Это легко было сделать – пред ним на столе лежал листок почтовой бумаги, и на нем, мелким, но четким почерком было написано:
«Заострить отношение Безбедова к Марине, сделать его менее идиотом, придав настроению вульгарную революционность. Развернуть его роман. Любимая им – хитрая, холодная к нему девчонка, он интересен ей как единственный наследник богатой тетки. Показать радение хлыстов?»
Пред ним встала дородная, обнаженная женщина, и еще раз Самгин сердито подумал, что, наверное, она хотела, чтоб он взял ее. В любовнице Дронова есть сходство с Мариной – такая же стройная, здоровая.
«”Научила думать о самом себе правдиво”. Что это значит? О себе человек всегда правдиво думает».
Покуривая, он снова стал читать план и нашел, что – нет, нельзя давать слишком много улик против Безбедова, но необходимо, чтоб он знал какие-то Маринины тайны, этим знанием и будет оправдано убийство Безбедова как свидетеля, способного указать людей, которым Марина мешала жить.
Уже после Парижа он, незаметно для себя, начал вспоминать о Марине враждебно, и враждебность постепенно становилась сильнее.
«Что внесла эта женщина в мою жизнь?» – нередко спрашивал он и находил, что она подорвала, пошатнула его представление о самом себе. Ее таинственная смерть не сделала его участником громкого уголовного процесса, это только потому, что умер Безбедов. Участие на суде в качестве свидетеля могло бы кончиться для него крайне печально. Обвинитель воспользовался бы его прошлым, а там – арест, тюрьма, участие в Московском восстании, конечно, известное департаменту полиции. Конечно, прокурор воспользовался бы случаем включить в уголовное дело интеллигента-политика, – это диктуется реакцией и общим озлоблением против левых. Думая об этом, Клим Иванович Самгин ощущал нервный холодок где-то в спине и жадно глотал одуряющий дым крепкого табака.
«Да, эта бабища внесла в мою жизнь какую-то темную путаницу. Более того – едва не погубила меня. Вот если б можно было ввести Бердникова… Да, написать повесть об этом убийстве – интересное дело. Писать надобно очень тонко, обдуманно, вот в такой тишине, в такой уютной, теплой комнате, среди вещей, приятных для глаз».
Петербург встретил его не очень ласково, в мутноватом небе нерешительно сияло белесое солнце, капризно и сердито порывами дул свежий ветер с моря, накануне или ночью выпал обильный дождь, по сырым улицам спешно шагали жители, одетые тепло, как осенью, от мостовой исходил запах гниющего дерева, дома были величественно скучны. Тон газеты «Новое время» не совпадал с погодой, передовая по-весеннему ликовала, сообщая о росте вкладов в сберегательные кассы, далее рассказывалось, что количество деревенских домохозяев, укрепивших землю в собственность, достигло почти шестисот тысяч. Самгин, прочитав это, побарабанил по столу пальцами, посвистал.
«Надобно искать квартиру».
Пред вечером он пошел к Дронову и там, раздеваясь в прихожей, услышал голос чахоточного Юрина:
– Персы «низложили» шаха, турки султана, в Германии основан Союз Ганзы, союз фабрикантов для борьбы против «Союза сельских хозяев», правительство немцев отклонило предложение Англии о сокращении морских вооружений, среди нашей буржуазии заметен рост милитаризма… – ты думаешь, между этими фактами нет связи? Есть… и – явная…
– Подожди, кто-то пришел. О, это Клим Иванович!
Самгину восклицание Таисьи показалось радостным, рукопожатие ее особенно крепким; Юрин, как всегда, полулежал в кресле, вытянув ноги под стол, опираясь затылком в спинку кресла, глядя в потолок; он протянул Самгину бессильную руку, не взглянув на него. Таисья на стуле, рядом с ним, пред нею тетрадь, в ее руке – карандаш.
– Это хорошо, что вы пришли, будем чай пить, расскажите про Москву. А то Евгений все учит меня.
– Учение – свет, – не очень остроумно напомнил Самгин.
– Ему вредно говорить…
– Мне – все вредно, – откликнулся Юрин, двигая ногами, и все-таки были слышны его короткие, хриплые вздохи.
– Куда ты? – тревожно спросила женщина, он ответил:
– Играть.
Таисья помогла ему ‹встать› на ноги, и осторожно, как слепой, он ушел в гостиную.
– Умирает – видите? – шепотом сказала женщина. Самгин молча пожал плечами и сообразил: «Она была рада, что я прервал его поучение».
Мелькнули неоформленно, исчезли слова:
«Марксизм… Смерть…»
В гостиной фисгармония медленно и неладно начинала выпевать мелодию какой-то знакомой песни, Тося, тихонько отбивая такт карандашом по тетради, спросила вполголоса:
– Хотите, чтоб я вам помогла найти квартиру?
Стена за окном осветилась солнцем и как будто отодвинулась подальше.
– Можно бы даже сейчас сходить, тут, недалеко, в нашей улице, но…
Она указала карандашом в сторону гостиной, там песня не удалась и ее сменил чей-то хорал.
«Да, наверное, она очень легко доступна. И даже развращена», – подумал Самгин, присматриваясь к лицу и бюсту женщины.
– О чем вы думаете?
– Слушаю.
– Он всегда играет скучное.
– Сколько вам лет? Это – нескромный вопрос?
– Почему – нескромный? Двадцать четыре. Но на вид я старше, да?
– Не нахожу.
В гостиной угрюмо выли басы.
– Все находят, что старше. Так и должно быть. На семнадцатом году у меня уже был ребенок. И я много работала. Отец ребенка – художник, теперь – говорят – почти знаменитый, он за границей где-то, а тогда мы питались чаем и хлебом. Первая моя любовь – самая голодная.
«Вот еще одна исповедь», – отметил Самгин, сочувственно покачав головой.
К басам фисгармонии присоединились альты, дисканта, выпевая что-то зловещее, карающее, звуки ползли в столовую, как дым, а дым папиросы, которую курил Самгин, был слишком крепок и невкусен. И вообще – все было неприятно.
– Иногда даже сахара не на что было купить. Но – бедный, он был хороший, веселый. Не шуми, Степанида Петровна. – Это было сказано старухе, которая принесла поднос с посудой.
– Петровна у меня вместо матери, любит меня, точно кошку. Очень умная и революционерка, – вам смешно? Однако это верно: терпеть не может богатых, царя, князей, попов. Она тоже монастырская, была послушницей, но накануне пострига у нее случился роман и выгнали ее из монастыря. Работала сиделкой в больнице, была санитаркой на японской войне, там получила медаль за спасение офицеров из горящего барака. Вы думаете, сколько ей лет – шестьдесят? А ей только сорок три года. Вот как живут!
Юрин играл, повторяя одни и те же аккорды, и от повторения сила их мрачности как будто росла, угнетая Самгина, вызывая в нем ощущение усталости. А Таисья ожесточенно упрекала:
– Ах, Клим Иванович, – почему литераторы так мало и плохо пишут о женских судьбах? Просто даже стыдно читать: все любовь, любовь…
– Но позвольте, любовь…
– Да, да, я знаю, это все говорят: смысл женской жизни! Наверное, даже коровы и лошади не думают так. Они вот любят раз в год.
– «Любовь и голод правят миром», – напомнил Самгин.
– Нет! Не верю, что это навсегда, – сказала женщина.
Он отметил, что густой ее голос звучал грубо, малоподвижное лицо потемнело и неприятно расширились зрачки.
«Злится», – решил он, и хотелось сказать ей что-нибудь обидное, разозлить еще больше.
Она – раздражала не тем, как говорила, а потому, что разрушала его представление о ней, ему было скучно.
– Вот – увидите, – говорила ‹она›, – и голода не будет, и любовь будет редким счастьем, а не дурной привычкой, как теперь.
– Скучное будущее обещаете вы, – ответил он на ее смешное пророчество.
– Будет месяц любви, каждый год – месяц счастья. Май, праздник всех людей…
– Это кондитерская мечта, это от пирожного, – сказал Самгин, усмехаясь.
Таисья выпрямилась, точно готовясь кричать, но он продолжал:
– Вы сообразите: каково будет беременным работать на полях, жать хлеб.
Женщина встала, пересела на другой стул и, спрятав лицо за самоваром, сказала:
– Вот как? Вы не любите мечтать? Не верите, что будем жить лучше?
– «Хоть гирше, та инше», – сказал Дронов, появляясь в двери. – Это – бесспорно, до этого – дойдем. Прихрамывая на обе ноги по очереди, – сегодня на левую, завтра – на правую, но дойдем!
– Ты – как мышь, – встретила его Таисья и пошла в гостиную.
– Я в прихожей подслушивал, о чем вы тут… И осматривал карманы пальто. У меня перчатки вытащили и кастет. Кастет – уже второй. Вот и вооружайся. Оба раза кастеты в Думе украли, там в раздевалке, должно быть, осматривают карманы и лишнее – отбирают.
Юрин перестал играть, кашлял, Таисья что-то внушительно говорила ему, он ответил:
– Мне горячее вредно.
Дронов у буфета, доставая бутылки, позванивая стаканами, рассказывал что-то о недавно организованной фракции октябристов.
– Лидер у них Гололобов, будто бы автор весьма популярного в свое время рассказа, одобренного Толстым, – «Вор», изданного «Посредником». Рассказец едва ли автобиографический, хотя оный Гололобов был вице-губернатором.
Самгин нашел, что последняя фраза остроумна, и, усмехаясь, искоса посмотрел на Ивана, подумал:
«Злая дрянь».
– Н-да, – продолжал Дронов, садясь напротив Клима. – Правые – организуются, а у левых – деморализация. Эсеры взорваны Азефом, у эсдеков группа «Вперед», группочка Ленина, плехановцы издают «Дневник эсдека», меньшевики-ликвидаторы «Голос эсдека», да еще внефракционная группа Троцкого. Это – история или – кавардак?
Самгин слушал его невнимательно, его больше интересовала мягкая речь Таисьи в прихожей.
– Я тебя прошу – не приходи! Тебе надобно лежать. Хочешь, я завтра же перевезу тебе фисгармонию?
– Хорошо бы, – пробормотал Дронов.
Самгин все яснее сознавал, что он ошибся в оценке этой женщины, и его досада на нее росла.
– Умирает, – сказала она, садясь к столу и разливая чай. Густые брови ее сдвинулись в одну черту, и лицо стало угрюмо, застыло. – Как это тяжело: погибает человек, а ты не можешь помочь ему.
– Погибать? – спросил Дронов, хлебнув вина.
– Не балагань, Иван.
– Да – нет, я – серьезно! Я ведь знаю твои… вкусы. Если б моя воля, я бы специально для тебя устроил целую серию катастроф, войну, землетрясение, глад, мор, потоп – помогай людям, Тося!
Вздохнув, Таисья тихо сказала:
– Дурак.
– Нет, – возразил Дронов. – Дуракам – легко живется, а мне трудно.
– Не жадничай, легче будет.
– Спасибо за совет, хотя я не воспользуюсь им.
И, подпрыгнув на стуле, точно уколотый гвоздем, он заговорил с патетической яростью:
– Клим Иванович – газету нужно! Большую демо-кра-ти-че-скую газету. Жив быть не хочу, а газета будет. Уговаривал Семидубова – наиграй мне двести тысяч – прославлю во всем мире. Он – мычит, черт его дери. Но – чувствую – колеблется.
– Я бы в газете – корректоршей или конторщицей, – помечтала Тося.
А в общем было скучно, и Самгина тихонько грызли тягостные ощущения ненужности его присутствия в этой комнате с окнами в слепую каменную стену, глупости Дронова и его дамы.
«Почему я зависим от них?»
Минут через пять он собрался уходить.
– Значит – завтра ищем квартиру? – уверенно сказала Таисья.
– Да, – ответил он.
Квартиру нашли сразу, три маленьких комнаты во втором этаже трехэтажного дома, рыжего, в серых пятнах; Самгин подумал, что такой расцветки бывают коровы. По бокам парадного крыльца медные и эмалированные дощечки извещали черными буквами, что в доме этом обитают люди странных фамилий: присяжный поверенный Я. Ассикритов, акушерка Интролигатина, учитель танцев Волков-Воловик, настройщик роялей и починка деревянных инструментов П. Е. Скромного, «Школа кулинарного искусства и готовые обеды на дом Т. П. Федькиной», «Переписка на машинке, 3-й этаж, кв. 6, Д. Ильке», а на двери одной из квартир второго этажа квадратик меди сообщал, что за дверью живет Павел Федорович Налим.
«Демократия», – поморщился Самгин, прочитав эти вывески.
Но комнаты были светлые, окнами на улицу, потолки высокие, паркетный пол, газовая кухня, и Самгин присоединил себя к демократии рыжего дома.
В заботах по устройству квартиры незаметно прошло несколько недель. Клим Иванович обставлял свое жилище одинокого человека не торопясь, осмотрительно и солидно: нужно иметь вокруг себя все необходимое и – чтобы не было ничего лишнего. Петербург – сырой город, но в доме центральное отопление, и зимою новая мебель, наверно, будет сохнуть, трещать по ночам, а кроме того, новая мебель не нравилась ему по формам. Для кабинета Самгин подобрал письменный стол, книжный шкаф и три тяжелых кресла под «черное дерево», – в восьмидесятых годах эта мебель была весьма популярной среди провинциальных юристов либерального настроения, и замечательный знаток деталей быта П. Д. Боборыкин в одном из своих романов назвал ее стилем разочарованных. Для гостиной пригодилась мебель из московского дома, в маленькой приемной он поставил круглый стол, полдюжины венских стульев, повесил чей-то рисунок пером с Гудонова Вольтера, гравюру Матэ, изображавшую сердитого Салтыкова-Щедрина, гравюрку Гаварни – французский адвокат произносит речь. Эта обстановка показалась ему достаточно оригинальной и вполне удовлетворила его.
Разыскивая мебель на Апраксином дворе и Александровском рынке, он искал адвоката, в помощники которому было бы удобно приписаться. Он не предполагал заниматься юридической практикой, но все-таки считал нужным поставить свой корабль в кильватер более опытным плавателям в море столичной жизни. Он поручил Ивану Дронову найти адвоката с большой практикой в гражданском процессе, дельца не очень громкого и – внепартийного.
– Понимаю! – догадался Дронов. – Не хочешь ходить под ручку с либералами и прочими жуликами из робких. Так. Найдем сурка. Животное не из редких.
Иван Дронов вертелся, точно кубарь. Самгин привык думать, что кнутик, который подхлестывает этого человека, – хамоватая жажда большого дела для завоевания больших денег. Но чем более он присматривался к нянькину внуку, тем чаще являлись подозрения, что Дронов каждый данный момент и во всех своих отношениях к людям – человечишка неискренний. Он не скрывает своей жадности, потому что прячет за нею что-то, может быть, гораздо худшее. Вспоминались те подозрения, которые возбуждала Марина, вспоминался Евно Азеф. Самгин отталкивал эти подозрения и в то же время невольно пытался утвердить их.
Реорганизация жизни. Общее стремление преодолеть хаос, создать условия правовой закономерности, условия свободного развития связанных сил. Для многих действительность стала соблазнительней мечты. Таисья сказала о нем: мечтатель. Был, но превратился в практика. Не следует так часто встречаться с ним. Но Дронов был почти необходим. Он знал все, о чем говорят в «кулуарах» Государственной думы, внутри фракций, в министерствах, в редакциях газет, знал множество анекдотических глупостей о жизни царской семьи, он находил время читать текущую политическую литературу и, наскакивая на Самгина, спрашивал:
– Ты читал «Общественное движение» Мартова, Потресова? Нет? Вышла первая часть второго тома. Ты – погляди – посмеешься!
Самгин вспоминал себя в Москве, когда он тоже был осведомителем и оракулом, было досадно, что эта позиция занята, занята легко, мимоходом, и не ценится захватчиком. И крайне тягостно было слышать возражения Дронова, которые он всегда делал быстро, даже пренебрежительно.
Однажды Ногайцев, вообще не терпевший противоречий, спорил по поводу земельной реформы Столыпина с длинным, семинарской выправки землемером Хотяинцевым. Ногайцев – красный, вспотевший – кричал:
– Зверски ошибочно рассуждаете! Или мужик будет богат, или – погибнем «яко обри, их же несть ни племени, ни рода».
Обнажив крупные неровные зубы, Хотяинцев предлагал могучим, но неприятно сухим басом:
– Поезжайте в деревню, увидите, как там мироеды дуван дуванят.
Самгин, заметив, что Тося смотрит на него вопросительно, докторально сказал:
– Однако – создано 579 девять тысяч новых земельных собственников, и, конечно, это лучшие из хозяев.
– Во-от! – подхватил Ногайцев. – Мы обязаны им великолепным урожаем прошлого года.
Тут и вмешался Дронов, перелистывая записную книжку; не глядя ни на кого, он сказал пронзительно:
– Ерунду плетешь, пан. На сей год число столыпинских помещиков сократилось до трехсот сорока двух тысяч! Сократилось потому, что сильные мужики скупают землю слабых и организуются действительно крупные помещики, это – раз! А во-вторых: начались боевые выступления бедноты против отрубников, хутора – жгут! Это надобно знать, почтенные. Зря кричите. Лучше – выпейте! Провидение божие не каждый день посылает нам бенедиктин.
В пронзительном голосе Ивана Самгин ясно слышал нечто озлобленное, мстительное. Непонятно было, на кого направлено озлобление, и оно тревожило Клима Самгина. Но все же его тянуло к Дронову. Там, в непрерывном вихре разнообразных систем фраз, слухов, анекдотов, он хотел занять свое место организатора мысли, оракула и провидца. Ему казалось, что в молодости он очень хорошо играл эту роль, и он всегда верил, что создан именно для такой игры. Он думал:
«Я слишком увлекся наблюдением и ослабил свою волю к действию. К чему, в общем и глубоком смысле, можно свести основное действие человека, творца истории? К самоутверждению, к обороне против созданных им идей, к свободе толкования смысла “фактов”».
Самгин, мысленно повторив последнюю фразу, решил записать ее в тетрадь, где он коллекционировал свои «афоризмы и максимы».
В квартиру Дронова, как на сцену, влекла его и Тося. За несколько недель он внимательно присмотрелся к ней и нашел, что единственно неприятное в ней – ее сходство с Мариной, быть может, только внешнее сходство, – такая же рослая, здоровая, стройная. Неумна, непоколебимо спокойна. По глупости откровенна, почти до неприличия. Если ее не спрашивать ни о чем, она может молчать целый час, но говорит охотно и порою с забавной наивностью. О себе рассказывает безжалостно, как о чужом человеке, а вообще о людях – бесстрастно, с легонькой улыбочкой в глазах, улыбка эта не смягчала ее лица. Клим Иванович Самгин стал думать, что это существо было бы нелишним и очень удобным в его квартире.
Она все обостряла его любопытство:
«Странная фигура. Глупа, но, кажется, не без хитрости».
И, сознавая, что влечение к этой женщине легко может расти, он настраивал свое отношение к ней иронически, полувраждебно.
Однажды, поздно вечером, он позвонил к Дронову. Дверь приоткрылась не так быстро, как всегда, и цепь, мешавшая вполне открыть ее, не была снята, а из щели раздался сердитый вопрос Таисьи:
– Кто это?
В прихожей надевал пальто человек с костлявым, аскетическим лицом, в черной бороде, пальто было узко ему. Согнувшись, он изгибался и покрякивал, тихонько чертыхаясь.
– Дайте помогу, – предложила Таисья.
– Спасибо. Готово, – ответил ей гость. – Вот черти… Прощайте.
Шляпу он надел так, будто не желал, чтоб Самгин видел его лицо.
– Я знаю этого человека, – сообщил Самгин.
– Да? – спросила Таисья.
– Его фамилия – Поярков.
Таисья, помолчав, спросила:
– За границей познакомились?
– В Москве. Давно.
Таисья молча кивнула головой.
– Иван знаком с ним?
– Нет, – строго сказала Таисья, глядя в лицо его. – Я тоже не знаю – кто это. Его прислал Женя. Плохо Женьке. Но Ивану тоже не надо знать, что вы видели здесь какого-то Пожарского? Да?
– Пояркова.
– Не надо это знать Ивану, понимаете?
Самгин молча кивнул головой, сообразив:
«Очевидно – нелегальный. Что он может делать теперь, здесь, в Петербурге? И вообще в России?»
Привычная упрощенность отношения Самгина к женщинам вызвала такую сцену: он вернулся с Тосей из магазина, где покупали посуду; день был жаркий, полулежа на диване, Тося, закрыв глаза, расстегнула верхние пуговицы блузки. Клим Иванович подсел к ней и пустил руку свою под блузку. Тося спросила:
– Что это вас интересует там?
Спросила она так убийственно спокойно и смешно, что Самгин невольно отнял руку и немножко засмеялся, – это он позволял себе очень редко, – засмеялся и сказал:
– Мне кажется, у вас есть комический талант.
– Если есть, так – не там, – ответила она.
Самгин встал, отошел от нее, спросил:
– Вы не пробовали играть на сцене?
– Приглашали. Мой муж декорации писал, у нас актеры стаями бывали, ну и я – постоянно в театре, за кулисами. Не нравятся мне актеры, все – герои. И в трезвом виде, и пьяные. По-моему, даже дети видят себя вернее, чем люди этого ремесла, а уж лучше детей никто не умеет мечтать о себе.
Самгин послушал, подумал, затем сказал:
– А наверное, вы очень горячая женщина.
– Охладили уже. Любила одного, а живу – с третьим. Вот вы сказали – «Любовь и голод правят миром», нет, голод и любовью правит. Всякие романы есть, а о нищих романа не написано…
– Это очень метко, – признал Самгин.
Он заметил, что после его шаловливой попытки отношение Тоси к нему не изменилось: она все так же спокойно, не суетясь, заботилась о благоустройстве его квартиры.
Клим Иванович Самгин понимал, что столь заботливое отношение к нему внушено Таисье Дроновым, и находил ее заботы естественными.
«И любит гнезда вить», – вспомнил он слова Ивана о Таисье.
Она нашла ему прислугу, коренастую, рябую, остроглазую бабу, очень ловкую, чистоплотную, но несколько излишне и запоздало веселую; волосы на висках ее были седые.
Осенью Клим Иванович простудился: поднялась температура, болела голова, надоедал кашель, истязала тихонькая скука, и от скуки он спросил:
– Сколько вам лет, Агафья?
– Лета мои будто небольшие: тридцать четыре, – охотно ответила она.
– Рано завели седые волосы.
Она усмехнулась и, облизав губы кончиком языка, не сказала ничего, но, видимо, ждала еще каких-то вопросов. Самгин вспомнил случайно прочитанное в словаре Брокгауза: «Агафья, имя святой, действительное существование которой сомнительно».
– Вы давно знаете Дронову?
– Давненько, лет семь-восемь, еще когда Таисья Романовна с живописцем жила. В одном доме жили. Они – на чердаке, а я с отцом в подвале.
Она стояла, опираясь плечом на косяк двери, сложив руки на груди, измеряя хозяина широко открытыми глазами.
Самгин лежал на диване, ему очень хотелось подробно расспросить Агафью о Таисье, но он подумал, что это надобно делать осторожно, и стал расспрашивать Агафью о ее жизни. Она сказала, что ее отец держал пивную, и, вспомнив, что ей нужно что-то делать в кухне, – быстро ушла, а Самгин почувствовал в ее бегстве нечто подозрительное.
При первой же встрече он поблагодарил Таисью:
– Славную прислугу нашли вы для меня.
– Ганька – очень хорошая, – подтвердила Таисья.
И на вопрос – кто она? – Таисья очень оживленно рассказала: отец Агафьи был матросом военного флота, боцманом в «добровольном», затем открыл пивную и начал заниматься контрабандой. Торговал сигарами. Он вел себя так, что матросы считали его эсером. Кто-то донес на него, жандармы сделали обыск, нашли сигары, и оказалось, что у него большие тысячи в банке лежат. Арестовали старика.
Самгин отметил, что она рассказывает все веселее и с тем удовольствием, которое всегда звучит в рассказах людей о пороках и глупости знакомых.
– Я его помню: толстый, без шеи, голова прямо из плеч растет, лицо красное, как разрезанный арбуз, и точно татуировано, в черных пятнышках, он был обожжен, что-то взорвалось, сожгло ему брови. Усатый, зубастый, глаза – точно у кота, ручищи длинные, обезьяньи, и такой огромный живот, что руки некуда девать. Он все держал их за спиной. Наглый, грубый… Агафья с отцом не жила, он выдал ее замуж за старшего дворника, почти старика, но иногда муж заставлял ее торговать пивом в пивнухе тестя. Жила она очень несчастно, а я – голодно, и она немножко подкармливала меня с мужем моим, она – добрая! Она бегала к нам, на чердак. У нас бывало очень весело, молодые художники, студенты, Женя Юрин. Иногда мы с ней всю ночь до утра рассуждали: почему так скверно все? Но уже кое-что понимали.