Время шло с поразительной быстротой. Обнаруживая свою невещественность, оно бесследно исчезало в потоках горячих речей, в дыме слов, не оставляя по себе ни пепла, ни золы. Клим Иванович Самгин много видел, много слышал и пребывал самим собою как бы взвешенный в воздухе над широким течением событий. Факты проходили пред ним и сквозь него, задевали, оскорбляли, иногда – устрашали. Но – все проходило, а он непоколебимо оставался зрителем жизни. Он замечал, что чувство уважения к своей стойкости, сознание независимости все более крепнет в нем. Он не мог бы назвать себя человеком равнодушным, ибо все, что непосредственно касалось его личности, очень волновало его. Так, например, повторилось нечто пережитое им лет за десять до этого года.
По дороге на фронт около Пскова соскочил с расшатанных рельс товарный поезд, в составе его были три вагона сахара, гречневой крупы и подарков солдатам. Вагонов этих не оказалось среди разбитых, но не сохранилось и среди уцелевших от крушения. Климу Ивановичу Самгину предложили расследовать это чудо, потому что судебное следствие не отвечало на запросы Союза, который послал эти вагоны одному из полков ко дню столетнего юбилея его исторической жизни.
Следствие вел провинциальный чиновник, мудрец весьма оригинальной внешности, высокий, сутулый, с большой тяжелой головой, в клочьях седых волос, встрепанных, точно после драки, его высокий лоб, разлинованный морщинами, мрачно украшали густейшие серебряные брови, прикрывая глаза цвета ржавого железа, горбатый, ястребиный нос прятался в плотные и толстые, точно литые, усы, седой волос усов очень заметно пожелтел от дыма табака. Он похож был на военного в чине не ниже полковника.
– Евтихий Понормов, – отрекомендовался он, протянув Самгину руку как будто нехотя или нерешительно, а узнав, зачем приехал визитер, сказал: – Не могу вас порадовать: черт их знает куда исчезли эти проклятые вагоны.
Голос у него был грубый, бесцветный, неопределенного тона, и говорил он с сожалением, как будто считал своей обязанностью именно радовать людей и был огорчен тем, что в данном случае не способен исполнить обязанность эту.
– Установлено, что крестьяне села, возле коего потерпел крушение поезд, грабили вагоны, даже избили кондуктора, проломили череп ему, кочегару по морде попало, но ведь вагоны-то не могли они украсть. Закатили их куда-то, к черту лешему. Семь человек арестовано, из них – четыре бабы. Бабы, сударь мой, чрезвычайно обозлены событиями! Это, знаете, очень… Не радует, так сказать.
Самгин спросил: солдаты сопровождали поезд?
– А – как же? Одиннадцать человек. Солдат арестовал военный следователь, установив, что они способствовали грабежу. Знаете: бабы, дело – ночное и так далее. Н-да. Воровство, всех форм, весьма процветает. Воровство и мошенничество.
Самгин видел, что этот человек, согбенный трудом обличения воров и мошенников, давно устал и относится к делу своему с глубоким равнодушием.
– Могу я ознакомиться с протоколами допросов?
– Вообще это не принято, но – война и ваше официальное положение… Я думаю – можно. – Он заговорил более оживленно: – Кстати: вы где остановились? Нигде еще – н-да! Чемодан на вокзале? Ага.
И уже с оттенком торжества в голосе он сообщил:
– Остановиться здесь – негде. Город натискан беженцами, ранеными, отдыхающими от военных трудов, спекулянтами, шулерами и всяким мародерством и дерьмом. Но могу вас обрадовать: тут все обыватели, даже и зажиточные, зарабатывают, сдавая комнаты. Ценные, мелкие вещи прячут, сами выселяются в сараи, бани, садовые беседки. Моя квартирохозяйка тоже из эдаких. Можете остановиться у нее, но в комнате, уже занятой одним военным; подпоручик, ранен и – дурак. С обедом, чаем или кофе, с ужином она взимает по двадцать пять рублей – деньги дешевы.
Когда Самгин сказал, что он согласен, следователь как будто удивился:
– Хотя, в сущности, что вы будете делать здесь? Впрочем – это меня не касается. Позовем хозяйку.
Передвинув языком папиросу из правого угла рта в левый, он снял телефонную трубку:
– Да. Сейчас же.
Явилась хозяйка, маленькая, ловкая, рыжеволосая, в зеленом переднике, с кукольным румяным личиком и наивными глазами серого цвета.
– Полина Петровна Витовт, – сказал о ней следователь.
Она очень ласково улыбнулась и отвела Самгина в комнату с окнами на двор, загроможденный бочками. Клим Иванович плохо спал ночь, поезд из Петрограда шел медленно, с препятствиями, долго стоял на станциях, почти на каждой толпились солдаты, бабы, мохнатые старики, отвратительно визжали гармошки, завывали песни, – звучал дробный стук пляски, и в окна купе заглядывали бородатые рожи запасных солдат. Утомительно было даже вспомнить этот день, весь в грохоте и скрежете железа, в свисте, воплях песен, криках, ругательствах, в надсадном однообразном вое гармоник. Клим Иванович, сняв френч, прилег на кушетку и почти немедленно уснул и проснулся от странного ощущения – какая-то сила хочет поставить его вверх ногами. Самгин приподнял голову и в ногах у себя увидел другую; черная, она была вставлена между офицерских погон на очень толстые, широкие плечи. Легко было понять, что офицер, приподнимая и встряхивая кушетку, трудится с явным намерением сбросить с нее человека. Самгин быстро подобрал свои ноги, спустив их на пол, и поспешно осведомился:
– Что вы делаете? Что вам угодно?
– Книга, тут должна быть книга, – громко чмокнув, объяснил офицер, выпрямляясь. Голос у него был сиплый, простуженный или сорванный; фигура – коренастая, широкогрудая, на груди его ползал беленький крестик, над низеньким лбом щеткой стояли черные волосы.
– Подпоручик Валерий Николаев Петров, – сказал он, становясь против Самгина. Клим Иванович тоже назвал себя, протянул руку, но офицер взмахнул головой, добавил:
– Я не могу пожать вашу руку.
– Почему?
– Вы – сидите, я – стою. Допустимо ли, чтоб офицер стоял пред штатским с протянутой рукой?
– Я – близорук, да еще со сна, – миролюбиво объяснил Самгин, видя пред собой бритое, толстогубое лицо с монгольскими глазками и широким носом.
– Вам следовало объяснить мне это, – сказал офицер, спрятав руки свои за спину.
– Вот я и объясняю.
– Поздно. Вы дали мне право думать, что ваше поведение – это обычное поведение штатских либералов, социалистов и вообще этих, которые прячутся в Земском и Городском союзах, путаясь у нас в ногах…
Поднимая голос, он сипел и свистел все громче:
– Вы даже улыбнулись, подчеркнув этим неуважение к защитнику родины и чести армии, – неуважение, на которое я вправе ответить револьверной пулей.
«Этот – может», – подумал Самгин и, стараясь подавить тревожное чувство, миролюбиво выговорил:
– Да, армия в наши дни заслуживает…
Петров вкусно чмокнул.
– В наши дни? А в 6–7-м годах, уничтожая революционеров, – не заслуживала, нет?
– Разумеется, и тогда, – торопливо согласился Самгин.
– Рад слышать, – сказал поручик Петров. – Рад, – повторил он. – Иначе… Я – сторонник дуэлей. А – вы?
– Не приходилось решать этот вопрос, – осторожно ответил Самгин. – Но ведь, кажется, во время войны дуэли – запрещены?
– Да. А – почему? – настойчиво спросил поручик.
– О-очень понятно, – сказал Самгин, чувствуя, что у него вспотели виски. – Представьте, что штатский вызывает вас и вы… человек высокой ценности, становитесь под его пулю…
Поручик Петров ослепленно мигнул, чмокнул и, растянув толстые губы широкой улыбкой, протягивая Самгину руку с короткими пальцами, одобрительно, даже с радостью просипел:
– Браво! Вашу руку… Приятно встретить разумного человека… Мы – выпьем! Пива, да? Отличное пиво.
Он ткнул пальцем в стену, явилась толстая, белобрысая женщина.
– Бир, – сказал Петров, показывая ей два пальца. – Цвей бир![26] Ничего не понимает, корова. Черт их знает, кому они нужны, эти мелкие народы? Их надобно выселить в Сибирь, вот что! Вообще – Сибирь заселить инородцами. А то, знаете, живут они на границе, все эти латыши, эстонцы, чухонцы, и тяготеют к немцам. И все – революционеры. Знаете, в пятом году, в Риге, унтер-офицерская школа отлично расчесала латышей, били их, как бешеных собак. Молодцы унтер-офицеры, отличные стрелки…
Кошмарное знакомство становилось все теснее и тяжелей. Поручик Петров сидел плечо в плечо с Климом Самгиным, хлопал его ладонью по колену, толкал его локтем, плечом, радовался чему-то, и Самгин убеждался, что рядом с ним – человек ненормальный, невменяемый. Его узенькие, монгольские глаза как-то неестественно прыгали в глазницах и сверкали, точно рыбья чешуя. Самгин вспомнил поручика Трифонова, тот был менее опасен, простодушнее этого.
«Тот был пьяница, неудачник, а этот – нервнобольной. Безумный. Герой».
Толстая женщина принесла пиво и вазочку соленых сухарей. Петров, гремя саблей, быстро снял портупею, мундир, остался в шелковой полосатой рубашке, засучил левый рукав и, показав бицепс, спросил Самгина:
– Утешительно? Пьем за армию! Ну, расскажите-ка, что там, в Петрограде? Что такое – Распутин и вообще все эти сплетни?
Но он не стал ждать рассказа, а, выдернув подол рубахи из брюк, обнажил левый бок и, щелкая пальцем по красному шраму, с гордостью объяснил:
– Штыком! Чтоб получить удар штыком, нужно подбежать вплоть ко врагу. Верно? Да, мы, на фронте, не щадим себя, а вы, в тылу… Вы – больше враги, чем немцы! – крикнул он, ударив дном стакана по столу, и матерно выругался, стоя пред Самгиным, размахивая короткими руками, точно пловец. – Вы, штатские, сделали тыл врагом армии. Да, вы это сделали. Что я защищаю? Тыл. Но, когда я веду людей в атаку, я помню, что могу получить пулю в затылок или штык в спину. Понимаете?
– Я слышал о случаях убийства офицеров солдатами, – начал Самгин, потому что поручик ждал ответа.
– Ага, слышали?
– Да, но я не верю в это…
– Наивно не верить. Вы, вероятно, притворяетесь, фальшивите. А представьте, что среди солдат, которых офицер ведет на врага, четверо были выпороты этим офицером в 907 году. И почти в любой роте возможны родственники мужиков или рабочих, выпоротых или расстрелянных в годы революции.
Мысль о таких коварных возможностях была совершенно новой для Клима Ивановича, и она ошеломила его.
«Люди вроде Кутузова, конечно, вспомнили бы о Немезиде», – тотчас сообразил он и затем сказал:
– Никогда не думал об этом.
– Не думали? А теперь что думаете?
Клим Иванович Самгин развел руками и вполне искренно выговорил:
– Это положение вдвое возвышает мужество и героизм офицерства. Защищать отечество…
– При условии – одна пуля в лоб, другая в затылок, – так? Да? Так?
– Да-а, – протяжно откликнулся Самгин в ответ на свистящий шепот.
Поручик Валерий Николаевич Петров заглянул в лицо его, положил руки на плечи ему и растроганно произнес:
– Дайте, я вас поцелую, голубчик!
Толстые губы его так плотно и длительно присосались, что Самгин почти задохнулся, – противное ощущение засасывания обострялось колющей болью, которую причиняли жесткие, подстриженные усы. Поручик выгонял мизинцем левой руки слезы из глаз, смеялся всхлипывающим смехом, чмокал и говорил:
– Спасибо, голубчик! Ситуация, черт ее возьми, а? И при этом мой полк принимал весьма деятельное участие в борьбе с революцией пятого года – понимаете?
В правой руке он держал стакан, рука дрожала, выплескивая пиво, Самгин прятал ноги под стул и слушал сипящее кипение слов:
– Но полковник еще в Тамбове советовал нам, офицерству, выявить в ротах наличие и количество поротых и прочих политически неблагонадежных, – выявить и, в первую голову, употреблять их для разведки и вообще – ясно? Это, знаете, настоящий отец-командир! Войну он кончит наверняка командиром дивизии.
Он очень долго рассказывал о командире, о его жене, полковом адъютанте; приближался вечер, в открытое окно влетали, вместе с мухами, какие-то неопределенные звуки, где-то далеко оркестр играл «Кармен», а за грудой бочек на соседнем дворе сердитый человек учил солдат петь и яростно кричал:
– Болван! Слушай – такт! Ать, два, левой, левой! Делай – ать, два!
И визгливый тенорок выпевал:
Жизни тот один достоин,
Кыто н-на смерть всегда готов.
– Хор – делай!
Хор громко, но не ладно делал на мотив «Было дело под Полтавой»:
Православный русский воин,
Не считая, бьет врагов…
Так громчей, музыка,
Играй победу…
– Отставить, болваны!
– Я повел двести тридцать, осталось – шестьдесят два, – рассказывал поручик, притопывая ногой.
Самгин слушал его и пытался представить себе – скоро ли и чем кончится эта беседа.
– Сто восемьдесят шесть… семнадцать… – слышал он. – Войну мы ведем, младшее офицерье. Мы – впереди мужиков, которые ненавидят нас, дворянство, впереди рабочих, которых вы, интеллигенты, настраиваете против царя, дворян и бога…
Он пошатнулся, точно одна нога у него вдруг стала короче, крепко потер лоб, чмокнул, подумал.
– Я не персонально про вас, а – вообще о штатских, об интеллигентах. У меня двоюродная сестра была замужем за революционером. Студент-горняк, башковатый тип. В седьмом году сослали куда-то… к черту на кулички. Слушайте: что вы думаете о царе? Об этом жулике Распутине, о царице? Что – вся эта чепуха – правда?
– Отчасти, видимо, правда…
– Отчасти, – проворчал Петров. – А – как велика часть?
– Трудно сказать.
Поручик Петров сел на кушетку, взял саблю, вынул до половины клинок из ножен и вложил его, сталь смачно чмокнула, он повторил и, получив еще более звучный чмок, отшвырнул саблю, сказав:
– Скучно все-таки. В карты играете? Ага! Этот тип, следователь, тоже играет. И жена его… Идемте к ним, они нас обыграют.
Самгин не решился отказаться да и не имел причины, – ему тоже было скучно. В карты играли долго и скучно, сначала в преферанс, а затем в стуколку. За все время игры следователь сказал только одну фразу:
– В конце концов – нельзя понять: ты играешь, или тобой карты играют?
– Так же и обстоятельства, – добавил поручик.
Выиграв кучу почтовых марок и бумажных денег, рыженькая, смущенно улыбаясь, заявила:
– Больше – не могу.
– Тогда – давай еще пива, – сказал следователь. Она ушла, начали играть в девятку. Петров непрерывно глотал пиво, но не пьянел, а только урчал, мурлыкал:
Ж-жизни тот один достоин…
Кто всегда, да-да-да-да…
Ни туда и ни сюда, и никуда, –
И ерунда…
Играл он равнодушно, нелепо рискуя, много проигрывая. Сидели посредине комнаты, обставленной тяжелой жесткой мебелью под красное дерево, на книжном шкафе, возвышаясь, почти достигая потолка, торчала гипсовая голова ‹Мицкевича›, над широким ковровым диваном – гравюра: Ян Собесский под Веной. Одно из двух окон в сад было открыто, там едва заметно и беззвучно шевелились ветви липы, в комнату втекал ее аптечный запах, вползали неопределенные ‹шорохи?›, заплутавшиеся в ночной темноте. Самгин отказался играть в девятку, курил и, наблюдая за малоподвижным лицом поручика, пробовал представить его в момент атаки: впереди – немцы, сзади – мужики, а он между ними один. Думалось о поручике грустно.
«Один между двух смертей и – остается жив».
– Скажите, – спросил он, – идя в атаку, вы обнажаете шашку, как это изображают баталисты?
– Обнажаю, обнажаю, – пробормотал поручик, считая деньги. – Шашку и Сашку, и Машку, да, да! И не иду, а – бегу. И – кричу. И размахиваю шашкой. Главное: надобно размахивать, двигаться надо! Я, знаете, замечательные слова поймал в окопе, солдат солдату эдак зверски крикнул: «Что ты, дурак, шевелишься, как живой?»
Поручик сипло захохотал, раскачиваясь на стуле:
– Хорошенькое бон мо?[27] То-то! Вот как действуют обстоятельства…
Вторя его смеху своим густо охающим, следователь объявил:
– По банку.
И сорвал банк.
Поручик Петров встал, потряс над столом руками, сказал:
– Все.
Затем, тихонько свистнув сквозь зубы, отошел к дивану, сел, зевнул и свалился на бок.
– Вот так – вторую неделю, – полушепотом сказал следователь, собирая карты. – Отдыхает после госпиталя. Ранен и контужен.
Петров храпел.
– Домовладелец здешний, сын советника губернского правления, уважаемого человека. Семью отправил на Волгу, дом выгодно сдал военному ведомству. Из войны жив не вылезет – порок сердца нажил.
В свистящем храпе поручика было что-то жуткое, эту жуть усиливал полушепот следователя.
– Это – Мицкевич, – говорил он. – Жена у меня полька.
Уже светало. Самгин пожелал ему доброй ночи, ушел в свою комнату, разделся и лег, устало думая о чрезмерно словоохотливых и скучных людях, о людях одиноких, героически исполняющих свой долг в тесном окружении врагов, о себе самом, о себе думалось жалобно, с обидой на людей, которые бесцеремонно и даже как бы мстительно перебрасывают тяжести своих впечатлений на плечи друг друга. Он, Клим Иванович Самгин, никогда не позволяет себе жалоб на жизнь, откровенностей, интимностей. Даже с Мариной Зотовой не позволял. Он уже дремал, когда вошел Петров, вообще зевнул, не стесняясь шуметь, разделся и, сидя в ночном белье, почесывал обеими руками волосатую грудь.
– Спите? – спросил он.
– Нет.
– А – между нами – жизнь-то, дорогой мой, – бессмысленна. Совершенно бессмысленна. Как бы мы ни либеральничали. Да-да-да. Покойной ночи.
– Спасибо, – тихонько откликнулся Самгин, крайне удивленный фразой поручика о жизни, – фраза эта не совпадала с профессией героя, его настроением, внешностью, своей неожиданностью она вызывала такое впечатление, как будто удар в медь колокола дал деревянный звук. Клим Иванович с некоторого времени, изредка, в часы усталости, неудач, разрешал себе упрекнуть жизнь в неясности ее смысла, но это было похоже на преувеличенные упреки, которые он допускал в ссорах с Варварой, чтоб обидеть ее. С той поры как Тагильский определил его роль и место в жизни как роль и место аристократа от демократии, он, Самгин, конечно, не мог уже серьезно думать, что его жизнь бессмысленна. А поручик думает так серьезно.
– Главное, голубчик мой, в том, что бога – нет! – бормотал поручик, закурив папиросу, тщательно, как бы удовлетворяя давнюю привычку, почесывая то грудь, то такие же мохнатые ноги. – Понимаете – нет бога. Не по Вольтеру или по этому… как его? Ну – черт с ним! Я говорю: бога нет не по логике, не вследствие каких-то доказательств, а – по-настоящему нет, по ощущению, физически, физиологически и – как там еще? Одним словом… В детстве у меня сложилось эдакое крепкое верование: в Нижнем Новгороде знаменитый монумент Минину – Пожарскому. Один – в Москве, другой, лучший, в Нижнем. Приехал я туда в кадетский корпус учиться, а памятника-то – нет! Был? И не было никогда… Вот так и бог.
Когда Самгин проснулся, разбуженный железным громом, поручика уже не было в комнате. Гремела артиллерия, проезжая рысью по булыжнику мостовой, с громом железа как будто спорил звон колоколов, настолько мощный, что казалось – он волнует воздух даже в комнате. За кофе следователь объяснил, что в городе назначен смотр артиллерии, прибывшей из Петрограда, а звонят, потому что – воскресенье, церкви зовут к поздней обедне.
– Жена ушла в костел, – ненужно сообщил он, а затем деловито рассказал, что пропавшие вагоны надобно искать не здесь, а ближе к фронту.
– Да, вероятно, и там не найдете, – равнодушно добавил он. – Пищевое довольствие воруют изумительно ловко, воруют спекулянты, интенданты, солдаты, вообще – все, кому это нравится.
Но все-таки он представил несколько соображений, из которых следовало, что вагоны загнали куда-нибудь в Литву. Самгину показалось, что у этого человека есть причины желать, чтоб он, Самгин, исчез. Но следователь подкрепил доводы в пользу поездки предложением дать письмо к брату его жены, ротмистру полевых жандармов.
– Он может сильно помочь вам.
Первая поездка по делам Союза вызвала у Самгина достаточно неприятное впечатление, но все же он считал долгом своим побывать ближе к фронту и, если возможно, посмотреть солдат в их деле, в бою.
И вот он сидит на груде старых шпал, в тени огромного дерева с мелкими листьями, светло-зелеными с лицевой стороны, оловянного цвета с изнанки. Эти странные, легкие листья совершенно неподвижны, хотя все вокруг охвачено движением: в мутноватом небе ослепительно и жарко тает солнце, освещая широкую кочковатую равнину. Ее с одной стороны ограничивает невысокая песчаная насыпь железной дороги, с другой – густое мелколесье, еще недавно оно примыкало вплоть к насыпи, от него осталось множество пней разной высоты, они торчат по всей равнине.
В сотне шагов от Самгина насыпь разрезана рекой, река перекрыта железной клеткой моста, из-под него быстро вытекает река, сверкая, точно ртуть, река не широкая, болотистая, один ее берег густо зарос камышом, осокой, на другом размыт песок, и на всем видимом протяжении берега моются, ходят и плавают в воде солдаты, моют лошадей, в трех местах – ловят рыбу бреднем, натирают груди, ноги, спины друг другу теплым, жирным илом реки. Солдат еще больше, чем пней и кочек, их так много, что кажется: если они лягут на землю, земля станет невидимой под ними. В одном месте на песке идет борьба, как в цирке, в другом покрывают крышу барака зелеными ветвями, вдали, почти на опушке леса, разбирают барак, построенный из круглых жердей. Палатки, забросанные ветвями деревьев, зелеными и жухлыми, осенних красок, таких ветвей много, они втоптаны в сырую землю, ими выложены дорожки между пней и кочек. Дымят трубы полковых кухонь, дымят костры. Самгин насчитал восемь костров, затем – одиннадцать и перестал считать, были еще и маленькие костры, на них кипятились чайники, около них сидели солдаты по двое, трое. Они в белых и сероватых рубахах, очень много совсем нагих чинит белье. Заметно было, что многие солдаты бродят одиноко, как бы избегая общения. Дым, тяжело и медленно поднимаясь от земли, сливается с горячим, влажным воздухом, низко над людями висит серое облако, дым напитан запахами болота и человечьего навоза. Люди кричат, их невнятные крики образуют тоже как бы облако разнообразного шума, мерно прыгает солдатская маршевая песня, уныло тянется деревенская, металлически скрипят и повизгивают гармоники, стучат топоры, где-то учатся невидимые барабанщики, в трех десятках шагов от насыпи собралось толстое кольцо, в центре его двое пляшут, и хор отчаянно кричит старинную песню:
Деревенски мужики –
Хамы, свиньи, дураки.
Эх, – ка́лина, эх, – ма́лина.
Пальцы режут, зубы рвут.
В службу царскую нейдут.
Не хочут! Калина, ой – малина.
Дирижирует хором прапорщик Харламов. Самгин уже видел его, говорил с ним. Щеголеватый читатель контрреволюционной литературы и любитель остреньких неблагонадежных анекдотов очень похудел, вытянулся, оброс бородой неопределенной окраски, но не утратил своей склонности к шуточкам и клоунадам.
– Упражняюсь в патриотизме, – ответил он на вопрос: как чувствует себя?
– Воюете?
– В непосредственную близость с врагом не вступал. Сидим в длинной мокрой яме и сообщаемся посредством выстрелов из винтовок. Враг предпочитает пулеметы и более внушительные орудия истребления жизни. Он тоже не стремится на героический бой штыками и прикладами, кулаками.
Говоря в таком глумливом и пошловатом тоне, он все время щурился, покусывал губы. Но иногда между плоских фраз его фельетонной речи неуместно, не в лад с ними, звучали фразы иного тона.
– Моя роль сводится к наблюдению за людями, чтоб они строго исполняли свои обязанности: не говорили глупостей, стреляли – когда следует, не дезертировали.
– А – дезертируют?
– Представьте – весьма охотно и зная, что за это расстреливают.
Он первый сказал Самгину, что дальше к фронту его не пустят.
– Происходит перегруппировка частей, для того чтоб выровнять фронт, вы, конечно, понимаете, что это значит. Участок фронта, где сидел мой полк, отодвигается ближе к тылу.
Широким взмахом руки он показал на равнину, где копошились солдаты.
– Это – тыл. Здесь – отдыхают. Батальон, в котором я служу, направлен сюда именно для отдыха, но похоже, что и нам вместе с другими отдыхающими тоже надо будет попятиться дальше в болота.
Самгин спросил: почему выбрано такое сырое, скучное место?
– Это – неизвестно мне. Как видите – по ту сторону насыпи сухо, песчаная почва, был хвойный лес, а за остатками леса – лазареты «Красного Креста» и всякое его хозяйство. На реке можно было видеть куски розоватой марли, тампоны и вообще некоторые интимности хирургов, но солдаты опротестовали столь оригинальное засорение реки, воду которой они пьют.
Помолчав несколько секунд, Харламов спросил:
– Вы не знаете некоего Антона Тагильского?
– Встречал.
– Он тоже имеет какое-то отношение к Земгору? Не знаете? Присвоенной формы не носит, имеет какое-то отношение к вопросам продовольствия и вообще что-то вроде негласного инспектора. Все знает, все считает.
– Он любит цифры, – сообщил Самгин.
– Вот – именно! Чрезвычайно интересный и умный человек. Офицерство – не терпит его и даже поговаривает, что он будто бы имеет отношение к департаменту полиции. Не похоже, судя по его беседам с солдатами.
– А разве такие беседы допускаются?
– Какие? – наивно спросил Харламов, но Клим Иванович понял, что наивность искусственна.
– Беседы со штатскими?
– Смотря по тому – о чем? – усмехаясь, сказал Харламов. – Например: о социализме – не велят беседовать. О царе – тоже.
– Ах, вот что! Он – об этом?
– Нет, – серьезно и быстро возразил Харламов. – Я не сказал, что именно об этих вопросах. Он – о различных мелочах жизни, интересных солдатам.
– А офицера относятся к нему отрицательно? – спросил Самгин.
– Да. Как вообще к штатским.
– Однако не каждого подозревают в шпионстве, – сухо сказал Самгин и – помимо желания – так же сухо добавил: – Я знал его, когда он был товарищем прокурора.
– Вот как! – вполголоса произнес Харламов.
Через два часа после этой беседы Самгин видел, как Тагильского убили. Самгин пил чай в бараке – столовой офицеров. В длинном этом сарае их было человек десять, двое сосредоточенно играли в шахматы у окна, один писал письмо и, улыбаясь, поглядывал в потолок, еще двое в углу просматривали иллюстрированные журналы и газеты, за столом пил кофе толстый старик с орденами на шее и на груди, около него сидели остальные, и один из них, черноусенький, с кошечьим лицом, что-то вполголоса рассказывал, заставляя старика усмехаться. Он только что кончил беседовать с ротмистром Рущиц-Стрыйским, человеком такого богатырского объема, что невозможно было вообразить коня, верхом на котором мог бы ездить этот огромный, тяжелый человек. Череп его оброс густейшей массой седых курчавых волос, круглое, румяное лицо украшали овечьи глаза, красный нос и плотные, толстые, черные усы, красиво прошитые серебряной нитью. Выслушав Самгина, он сказал густейшим подземным голосом, добродушно и любезно:
– Бросьте, батенька! Это – дохлое дело. Еще раньше дня на три, ну, может быть… А теперь мы немножко танцуем назад, составы кормежных поездов гонят куда только возможно гнать, все перепуталось, и мы сами ничего не можем найти. Боеприпасы убирать надобно, вот что. Кое-что, пожалуй, надобно будет предать огню.
Именно в эту минуту явился Тагильский. Войдя в открытую дверь, он захлопнул ее за собою с такой силой, что тонкие стенки барака за спиною Самгина вздрогнули, в рамах заныли, задребезжали стекла, но дверь с такой же силой распахнулась, и вслед за Тагильским вошел высокий рыжий офицер со стеком в правой руке.
– Извольте ответить, – кричал он высоким голосом, топая ногами так, что даже сквозь шум в столовой, гулкой, точно бочка, был слышен звон его шпор.
– Прошу оставить меня в покое, – тоже крикнул Тагильский, садясь к столу, раздвигая руками посуду. Самгин заметил, что руки у него дрожат. Толстый офицер с седой бородкой на опухшем лице, с орденами на шее и на груди, строго сказал:
– Прошу не шуметь! В чем дело?
У рыжего офицера лицо было серое, с каким-то синеватым мертвенным оттенком, его искажали судорожные гримасы, он, как будто от боли, пытался закрыть глаза, но глаза выкатывались.
– Вчера этот господин убеждал нас, что сибирские маслоделы продают масло японцам, заведомо зная, что оно пойдет в Германию, – говорил он, похлестывая стеком по сапогу. – Сегодня он обвинил меня и капитана Загуляева в том, что мы осудили невинных…
– Да, – крикнул Тагильский, подскочив на стуле. – Вы расстреляли сумасшедших, а не дезертиров.
– Молчать! – свирепо крикнул толстый офицер. – Кто вам дал право…
– Таких дезертиров здесь – десятки, вон они ходят! Это – больные. Они – обезумели. Они не знают, куда…
Остались сидеть только шахматисты, все остальное офицерство, человек шесть, постепенно подходило к столу, становясь по другую сторону его против Тагильского, рядом с толстяком. Самгин заметил, что все они смотрят на Тагильского хмуро, сердито, лишь один равнодушно ковыряет зубочисткой в зубах. Рыжий офицер стоял рядом с Тагильским, на полкорпуса возвышаясь над ним… Он что-то сказал – Тагильский ответил громко:
– Да. Я – юрист и отдаю себе отчет в том, что говорю. Именно так: убийство психически невменяемых…
Офицер взмахнул стеком, но Тагильский подскочил и, взвизгнув: «Не сметь!» – с большой силой толкнул его, офицер пошатнулся, стек хлопнул по столу, старик, вскочив, закричал, задыхаясь:
– Ротмистр Рущиц…
В эту секунду хлопнул выстрел. Самгин четко видел, как вздрогнуло и потеряло цвет лицо Тагильского, видел, как он грузно опустился на стул и вместе со стулом упал на пол, и в тишине, созданной выстрелом, заскрипела, сломалась ножка стула. Затем толстый негромко проговорил:
– Эх, капитан Вельяминов, всегда вы…
Рыжий офицер положил на стол револьвер, расстегнул портупею, снял саблю и ее положил на стол, вполголоса сказав Рущицу:
– К вашим услугам, ротмистр…
– Как это вы не удержали! – негромко, но сердито спросил толстый.
– Виноват, – сказал Рущиц, тоже понизив голос, отчего он стал еще более гулким. Последнее, что осталось в памяти Самгина, – тело Тагильского в измятом костюме, с головой под столом, его желтое лицо с прихмуренными бровями…
Самгину казалось, что, если он попробует подняться со стула, так тоже упадет.
«Я не первый раз вижу, как убивают», – напомнил он себе, но это не помогло, и, согнувшись над столом, он глотал остывший, противный чай, слушая пониженные голоса.
– Разве к штатским применим военно-полевой суд?
– Что это вы, друг мой? А как судили революционеров в шестом, седьмом…
– Ах, да! Я забыл.
– Главное – огласка…
– Солдаты…
Самгин не заметил, как рядом с ним очутились двое офицеров и один из них сказал:
– Мы все, во главе с генералом, просим вас не разглашать этот печальный случай.
– Да. Я – понимаю.
Они заговорили в два голоса:
– По крайней мере – здесь.
– А особенно – среди нижних чинов.
– Я не общаюсь с солдатами, – сказал Самгин.
– Можно объяснить самоубийством, – ласково предложил один из офицеров, а другой спросил: