– Не стану. Уйдите.
Макаров уговаривал неохотно, глядя в окно, не замечая, что жидкость капает с ложки на плечо Диомидова. Тогда Диомидов приподнял голову и спросил, искривив опухшее лицо:
– За что вы меня мучаете?
– Надо выпить, – равнодушно сказал Макаров.
В глазах больного мелькнули синие искорки. Он проглотил микстуру и плюнул в стену.
Макаров постоял над ним с минуту, совершенно не похожий на себя, приподняв плечи, сгорбясь, похрустывая пальцами рук, потом, вздохнув, попросил Клима:
– Скажи Лидии, что ночью буду дежурить я…
Ушел. Диомидов лежал, закрыв глаза, но рот его открыт и лицо снова безмолвно кричало. Можно было подумать: он открыл рот нарочно, потому что знает: от этого лицо становится мертвым и жутким. На улице оглушительно трещали барабаны, мерный топот сотен солдатских ног сотрясал землю. Истерически лаяла испуганная собака. В комнате было неуютно, не прибрано и душно от запаха спирта. На постели Лидии лежит полуидиот.
«Может быть, он и здоровый лежал тут…»
Клим вздрогнул, представив тело Лидии в этих холодных, странно белых руках. Он встал и начал ходить по комнате, бесцеремонно топая; он затопал еще сильнее, увидав, что Диомидов повернул к нему свой синеватый нос и открыл глаза, говоря:
– Я не хочу, чтоб он дежурил, пусть Лидия… Я его не люблю…
Клим Самгин подошел к нему и, вытянув шею, грозя кулаком, тихонько сказал:
– Молчи, ты… блаженная вошь!..
Клим в первый раз в жизни испытывал охмеляющее наслаждение злости. Он любовался испуганным лицом Диомидова, его выпученными глазами и судорогой руки, которая тащила из-под головы подушку, в то время как голова притискивала подушку все сильнее.
– Молчи! Слышишь? – повторил он и ушел.
Лидия сидела в столовой на диване, держа в руках газету, но глядя через нее в пол.
– Что он?
– Бредит, – находчиво сказал Клим. – Боится кого-то, бредит о вшах, клопах…
Испугав хоть и плохонького, но все-таки человека, Самгин почувствовал себя сильным. Он сел рядом с Лидией и смело заговорил:
– Лида, голубушка, все это надо бросить, все это – выдумано, не нужно и погубит тебя.
– Ш-ш, – прошептала она, подняв руку, опасливо глядя на двери, а он, понизив голос, глядя в ее усталое лицо, продолжал:
– Уйди от больных, театральных, испорченных людей к простой жизни, к простой любви…
Говорил он долго и не совсем ясно понимая, что говорит. По глазам Лидии Клим видел, что она слушает его доверчиво и внимательно. Она даже, как бы невольно, кивала головой, на щеках ее вспыхивал и гас румянец, иногда она виновато опускала глаза, и все это усиливало его смелость.
– Да, да, – прошептала она. – Но – тише! Он казался мне таким… необыкновенным. Но вчера, в грязи… И я не знала, что он – трус. Он ведь трус. Мне его жалко, но… это – не то. Вдруг – не то. Мне очень стыдно. Я, конечно, виновата… я знаю!
Она нерешительно положила руку на плечо ему:
– Я все ошибаюсь. Вот и ты не такой, как я привыкла думать…
Клим попробовал обнять ее, но она, уклонясь, встала и, отшвырнув газету ногой, подошла к двери в комнату Варвары, прислушалась.
Со двора, в открытое окно, навязчиво лез унылый свист дудок шарманки. Влетел чей-то завистливый и насмешливый крик:
– Эх, и заработают же гробовщики сладкую денежку!
– Спит, должно быть, – тихо сказала Лидия, отходя от двери.
Клим деловито заговорил о том, что Диомидова необходимо отправить в больницу.
– А тебе, Лида, бросить бы школу. Ведь все равно ты не учишься. Лучше иди на курсы. Нам необходимы не актеры, а образованные люди. Ты видишь, в какой дикой стране мы живем.
И он указал рукою на окно, за которым шарманка лениво дудела новую песнь.
Лидия задумчиво молчала. Прощаясь с ней, Самгин сказал:
– Ты все-таки помни, что я тебя люблю. Это не налагает на тебя никаких обязательств, но это глубоко и серьезно.
Клим Самгин шагал по улице бодро и не уступая дорогу встречным людям. Иногда его фуражку трогали куски трехцветной флагной материи. Всюду празднично шумели люди, счастливо привыкшие быстро забывать несчастия ближних своих. Самгин посматривал на их оживленные, ликующие лица, праздничные костюмы и утверждался в своем презрении к ним.
«В животном страхе Диомидова пред людями есть что-то правильное…»
В переулке, пустынном и узком, Клим подумал, что с Лидией и взглядами Прейса можно бы жить очень спокойно и просто.
Но через некоторое время Прейс рассказал Климу о стачке ткачей в Петербурге, рассказал с такой гордостью, как будто он сам организовал эту стачку, и с таким восторгом, как бы говорил о своем личном счастье.
– Вы слышали что-нибудь о «Союзе борьбы»? Так это его работа. Начинается новая эра, Самгин, вы увидите!
И, ласково заглядывая бархатными глазами в лицо, он спрашивал:
– А вы все еще изучаете длину путей к цели, да? Так поверьте, путь, которым идет рабочий класс, – всего короче. Труднее, но – короче. Насколько я понимаю вас, вы – не идеалист и ваш путь – этот, трудный, но прямой!
Самгину показалось, что Прейс, всегда говоривший по-русски правильно и чисто, на этот раз говорит с акцентом, а в радости его слышна вражда человека другой расы, обиженного человека, который мстительно хочет для России неприятностей и несчастий.
Всегда было так, что вслед за Прейсом попадался на глаза Маракуев. Эти двое шли сквозь жизнь как бы кругами, и, описывая восьмерки, каждый вращался в своем круге фраз, но в какой-то одной точке круга они сходились. Тут было нечто подозрительное и внушавшее догадку, что словесные столкновения Маракуева и Прейса имеют характер показательный, это – игра для поучения и соблазна других. А Поярков стал молчаливее, спорил меньше, реже играл на гитаре и весь как-то высох, вытянулся. Вероятно, это потому, что Маракуев заметно сближался с Варварой.
На похоронах отчима он вел ее между могил под руку и, наклоняя голову к плечу ее, шептал ей что-то, а она, оглядываясь, взмахивала головой, как голодная лошадь, и на лице ее застыла мрачная, угрожающая гримаса.
Дома у Варвары, за чайным столом, Маракуев садился рядом с ней, ел мармелад, любимый ею, похлопывал ладонью по растрепанной книжке Кравчинского-Степняка «Подпольная Россия» и молодцевато говорил:
– Нам нужны сотни героев, чтоб поднять народ в бой за свободу.
Самгин завидовал уменью Маракуева говорить с жаром, хотя ему казалось, что этот человек рассказывает прозой всегда одни и те же плохие стихи. Варвара слушает его молча, крепко сжав губы, зеленоватые глаза ее смотрят в медь самовара так, как будто в самоваре сидит некто и любуется ею.
Было очень неприятно наблюдать внимание Лидии к речам Маракуева. Поставив локти на стол, сжимая виски ладонями, она смотрела в круглое лицо студента читающим взглядом, точно в книгу. Клим опасался, что книга интересует ее более, чем следовало бы. Иногда Лидия, слушая рассказы о Софии Перовской, Вере Фигнер, даже раскрывала немножко рот; обнажалась полоска мелких зубов, придавая лицу ее выражение, которое Климу иногда казалось хищным, иногда – неумным.
«Воспитание героинь», – думал он и время от времени находил нужным вставлять в пламенную речь Маракуева охлаждающие фразы.
– Маккавеи погибают не побеждая, а мы должны победить…
Но это ничуть не охлаждало Маракуева, напротив, он вспыхивал еще более ярко.
– Да, победить! – кричал он. – Но – в какой борьбе? В борьбе за пятачок? За то, чтобы люди жили сытее, да?
Карающим жестом он указывал девицам на Клима и взрывался, как фейерверк.
– Он – из тех, которые думают, что миром правит только голод, что над нами властвует лишь закон борьбы за кусок хлеба и нет места любви. Материалистам непонятна красота бескорыстного подвига, им смешно святое безумство Дон-Кихота, смешна Прометеева дерзость, украшающая мир.
Лирический тенор Маракуева раздражающе подвывал, произнося имена Фра-Дольчино, Яна Гуса, Мазаниелло.
– Герострата не забудьте, – сердито сказал Самгин.
Как нередко бывало с ним, он сказал это неожиданно для себя и – удивился, перестал слушать возмущенные крики противника.
«А что, если всем этим прославленным безумцам не чужд геростратизм? – задумался он. – Может быть, многие разрушают храмы только для того, чтоб на развалинах их утвердить свое имя? Конечно, есть и разрушающие храмы для того, чтоб – как Христос – в три дня создать его. Но – не создают».
Маракуев кричал:
– Вы бы послушали, как и что говорит рабочий, которого – помните? – мы встретили…
– Помню, – сказал Клим, – это, когда вы…
Покраснев до ушей, Маракуев подскочил на стуле:
– Да, именно! Когда я плакал, да! Вы, может быть, думаете, что я стыжусь этих слез? Вы плохо думаете.
– Что ж делать? – возразил Клим, пожимая плечами. – Я ведь и не пытаюсь щеголять моими мыслями…
Перекинувшись еще десятком камешков, замолчали, принужденные к этому миролюбивыми замечаниями девиц. Затем Маракуев и Варвара ушли куда-то, а Клим спросил Лидию:
– Что же, она хочет играть роль Перовской?
– Не злись, – сказала Лидия, задумчиво глядя в окно. – Маракуев – прав: чтоб жить – нужны герои. Это понимает даже Константин, недавно он сказал: «Ничто не кристаллизуется иначе, как на основе кристалла». Значит, даже соль нуждается в герое.
– Он все еще любит тебя, – сказал Клим, подходя к ней.
– Не понимаю – почему? Он такой… не для этого… Нет, не трогай меня, – сказала она, когда Клим попытался обнять ее. – Не трогай. Мне так жалко Константина, что иногда я ненавижу его за то, что он возбуждает только жалость.
Лидия отошла к зеркалу и, рассматривая лицо свое непонятным Климу взглядом, продолжала тихо:
– Любовь тоже требует героизма. А я – не могу быть героиней. Варвара – может. Для нее любовь – тоже театр. Кто-то, какой-то невидимый зритель спокойно любуется тем, как мучительно любят люди, как они хотят любить. Маракуев говорит, что зритель – это природа. Я – не понимаю… Маракуев тоже, кажется, ничего не понимает, кроме того, что любить – надо.
Клим уже не чувствовал желания коснуться ее тела, это очень беспокоило его.
Было еще не поздно, только что зашло солнце и не погасли красноватые отсветы на главах церквей. С севера надвигалась туча, был слышен гром, как будто по железным крышам домов мягкими лапами лениво ходил медведь.
– Знаешь, – слышал Клим, – я уже давно не верю в бога, но каждый раз, когда чувствую что-нибудь оскорбительное, вижу злое, – вспоминаю о нем. Странно? Право, не знаю: что со мной будет?
На эту тему Клим совершенно не умел говорить. Но он заговорил, как только мог убедительно:
– Время требует простой, мужественной работы, ради культурного обогащения страны…
И – остановился, видя, что девушка, закинув руки за голову, смотрит на него с улыбкой в темных глазах, – с улыбкой, которая снова смутила его, как давно уже не смущала.
– Почему ты так смотришь? – пробормотал он. Лидия ответила очень спокойно:
– Я думаю, что ты не веришь в то, что говоришь.
– Почему же?
Не ответив, она через минуту сказала:
– Будет дождь. И сильный.
Клим догадался, что нужно уйти, а через день, идя к ней, встретил на бульваре Варвару в белой юбке, розовой блузке, с красным пером на шляпе.
– Вы – к нам? – спросила она, и в глазах ее Клим подметил насмешливые искорки. – А я – в Сокольники. Хотите со мной? Лида? Но ведь она вчера уехала домой, разве вы не знаете?
– Уже? – спросил Самгин, искусно скрыв свое смущение и досаду. – Она хотела ехать завтра.
– Мне кажется, что она вовсе не хотела ехать, но ей надоел Диомидов своими записочками и жалобами.
Клим плохо слышал ее птичье щебетанье, заглушаемое треском колес и визгом вагонов трамвая на закруглениях рельс.
– Вы, вероятно, тоже скоро уедете?
– Да, послезавтра.
– Зайдете проститься?
– Конечно, – сказал Клим и подумал: «Я бы с тобой, пестрая дура, навеки простился».
В самом деле, пора было ехать домой. Мать писала письма, необычно для нее длинные, осторожно похвалила деловитость и энергию Спивак, сообщала, что Варавка очень занят организацией газеты. И в конце письма еще раз пожаловалась:
«Увеличились и хлопоты по дому с той поры, как умерла Таня Куликова. Это случилось неожиданно и необъяснимо; так иногда, неизвестно почему, разбивается что-нибудь стеклянное, хотя его и не трогаешь. Исповедаться и причаститься она отказалась. В таких людей, как она, предрассудки врастают очень глубоко. Безбожие я считаю предрассудком».
Пред Климом встала бесцветная фигурка человека, который, ни на что не жалуясь, ничего не требуя, всю жизнь покорно служил людям, чужим ему. Было даже несколько грустно думать о Тане Куликовой, странном существе, которое, не философствуя, не раскрашивая себя словами, бескорыстно заботилось только о том, чтоб людям удобно жилось.
«Вот – христианская натура, – думал он. – Идеально христианская».
Но он тотчас же сообразил, что ему нельзя остановиться на этой эпитафии, ведь животные – собаки, например, – тоже беззаветно служат людям. Разумеется, люди, подобные Тане, полезнее людей, проповедующих в грязном подвале о глупости камня и дерева, нужнее полуумных Диомидовых, но…
Довести эту мысль до конца он не успел, потому что в коридоре раздались тяжелые шаги, возня и воркующий голос соседа по комнате. Сосед был плотный человек лет тридцати, всегда одетый в черное, черноглазый, синещекий, густые черные усы коротко подстрижены и подчеркнуты толстыми губами очень яркого цвета. Он себя называл «виртуозом на деревянных инструментах», но Самгин никогда не слышал, чтоб человек этот играл на кларнете, гобое или фаготе. Жил черный человек таинственной ночной жизнью; до полудня – спал, до вечера шлепал по столу картами и воркующим голосом, негромко пел всегда один и тот же романс:
Что он ходит за мной,
Всюду ищет меня?
Вечерами он уходил с толстой палкой в руке, надвинув котелок на глаза, и, встречая его в коридоре или на улице, Самгин думал, что такими должны быть агенты тайной полиции и шулера.
Теперь, взглянув в коридор сквозь щель неплотно прикрытой двери, Клим увидал, что черный человек затискивает в комнату свою, как подушку в чемодан, пышную, маленькую сестру квартирохозяйки, – затискивает и воркует в нос:
– Что ж вы от меня бегаете, а? Зачем же это бегаете вы от меня?
Клим Самгин протестующе прихлопнул дверь, усмехаясь, сел на кровать, и вдруг его озарила, согрела счастливая догадка:
– Чего же ты от меня бегаешь? – повторил он убеждающие слова «виртуоза на деревянных инструментах».
Через день он поехал домой с твердой уверенностью, что вел себя с Лидией глупо, как гимназист.
«Любовь требует жеста».
Несомненно, что Лидия убежала от него, только этим и можно объяснить ее внезапный отъезд.
«Иногда жизнь подсказывает догадки очень своевременно».
Мать, встретив его торопливыми ласками, тотчас же, вместе с нарядной Спивак, уехала, объяснив, что едет приглашать губернатора на молебен по случаю открытия школы.
В столовой за завтраком сидел Варавка, в синем с золотом китайском халате, в татарской лиловой тюбетейке, – сидел, играя бородой, озабоченно фыркал и говорил:
– Мы живем в треугольнике крайностей.
Против него твердо поместился, разложив локти по столу, пожилой, лысоватый человек, с большим лицом и очень сильными очками на мягком носу, одетый в серый пиджак, в цветной рубашке «фантазия», с черным шнурком вместо галстука. Он сосредоточенно кушал и молчал. Варавка, назвав длинную двойную фамилию, прибавил:
– Наш редактор.
И продолжал, как всегда, не затрудняясь в поисках слов:
– Стороны треугольника: бюрократизм, возрождающееся народничество и марксизм в его трактовке рабочего вопроса…
– Совершенно согласен, – сказал редактор, склонив голову; кисточки шнурка выскочили из-за жилета и повисли над тарелкой, редактор торопливо тупенькими красными пальцами заткнул их на место.
Кушал он очень интересно и с великой осторожностью. Внимательно следил, чтоб куски холодного мяса и ветчины были равномерны, тщательно обрезывал ножом излишек их, пронзал вилкой оба куска и, прежде чем положить их в рот, на широкие, тупые зубы, поднимал вилку на уровень очков, испытующе осматривал двуцветные кусочки. Даже огурец он кушал с великой осторожностью, как рыбу, точно ожидая встретить в огурце кость. Жевал медленно; серые волосы на скулах его вставали дыбом, на подбородке шевелилась тугая, коротенькая борода, подстриженная аккуратно. Он вызывал впечатление крепкого, надежного человека, который привык и умеет делать все так же осторожно и уверенно, как он ест.
С багрового лица Варавки веселые медвежьи глазки благосклонно разглядывали высокий гладкий лоб, солидно сиявшую лысину, густые, серые и неподвижные брови. Климу казалось, что самое замечательное на обширном лице редактора – его нижняя, обиженно отвисшая губа лиловатого цвета. Эта странная губа придавала плюшевому лицу капризное выражение – с такой обиженной губой сидят среди взрослых дети, уверенные в том, что они наказаны несправедливо. Говорил редактор не спеша, очень внятно, немного заикаясь, пред гласными он как бы ставил апостроф:
– Зн’ачит: «Р’усск’ие в’едомости» б’ез их академизма и, как вы сказали, – с максимумом живого отношения к истинно культурным нуждам края?
– Вот, во-от! – сказал Варавка и понюхал воздух.
Где-то очень близко, точно из пушки выстрелили в деревянный дом, – грохнуло и оглушительно затрещало, редактор неодобрительно взглянул в окно и сообщил:
– Слишком дождливое лето.
Клим встал, закрыл окна, в стекла начал буйно хлестать ливень; в мокром шуме Клим слышал четкие слова:
– Фельетонист у нас будет опытный, это – Робинзон, известность. Нужен литературный критик, человек здорового ума. Необходима борьба с болезненными течениями в современной литературе. Вот такого сотрудника – не вижу.
Варавка подмигнул Климу и спросил:
– А? Клим?
Самгин молча пожал плечами, ему показалось, что губа редактора отвисла еще более обиженно.
Подали кофе. Сквозь гул грома и сердитый плеск дождя наверху раздались звуки рояля.
– Ну-ко, попробуй! – говорил Варавка.
– Подумаю, – тихо ответил Клим. Все уже было не интересно и не нужно – Варавка, редактор, дождь и гром. Некая сила, поднимая, влекла наверх. Когда он вышел в прихожую, зеркало показало ему побледневшее лицо, сухое и сердитое. Он снял очки, крепко растерев ладонями щеки, нашел, что лицо стало мягче, лиричнее.
Лидия сидела у рояля, играя «Песнь Сольвейг».
– О, приехал? – сказала она, протянув руку. Вся в белом, странно маленькая, она улыбалась. Самгин почувствовал, что рука ее неестественно горяча и дрожит, темные глаза смотрят ласково. Ворот блузы расстегнут и глубоко обнажает смуглую грудь.
– В грозу музыка особенно волнует, – говорила Лидия, не отнимая руки. Она говорила и еще что-то, но Клим не слышал. Он необыкновенно легко поднял ее со стула и обнял, спросив глухо и строго:
– Почему ты вдруг уехала?
Спросить он хотел что-то другое, но не нашел слов, он действовал, как в густой темноте. Лидия отшатнулась, он обнял ее крепче, стал целовать плечи, грудь.
– Не смей, – говорила она, отталкивая его руками, коленями. – Не смей же…
Она вырвалась; Клим, покачнувшись, сел к роялю, согнулся над клавиатурой, в нем ходили волны сотрясающей дрожи, он ждал, что упадет в обморок. Лидия была где-то далеко сзади его, он слышал ее возмущенный голос, стук руки по столу.
«Я ее безумно люблю, – убеждал он себя. – Безумно», – настаивал он, как бы споря с кем-то.
Потом он почувствовал ее легкую руку на голове своей, услышал тревожный вопрос:
– Что с тобой?
– Я не знаю, – ответил он, снова охватив ее талию руками, и прижался щекою к бедру.
– О, боже мой, – тихо сказала Лидия, уже не пытаясь освободиться; напротив – она как будто плотнее подвинулась к нему, хотя это было невозможно.
– Что же будет, Лида? – спросил Клим.
Осторожно разжав его руки, она пошла прочь. Самгин пьяными глазами проводил ее сквозь туман. В комнате, где жила ее мать, она остановилась, опустив руки вдоль тела, наклонив голову, точно молясь. Дождь хлестал в окна все яростнее, были слышны захлебывающиеся звуки воды, стекавшей по водосточной трубе.
– Уйди, пожалуйста, – сказала Лидия. Самгин встал и пошел к ней, казалось, что она просит уйти не его.
– Я же прошу тебя – уйди!
То, что произошло после этих слов, было легко, просто и заняло удивительно мало времени, как будто несколько секунд. Стоя у окна, Самгин с изумлением вспоминал, как он поднял девушку на руки, а она, опрокидываясь спиной на постель, сжимала уши и виски его ладонями, говорила что-то и смотрела в глаза его ослепляющим взглядом.
Теперь вот она стоит пред зеркалом, поправляя костюм, прическу, руки ее дрожат, глаза в отражении зеркала широко раскрыты, неподвижны и налиты испугом. Она кусала губы, точно сдерживая боль или слезы.
– Милая, – прошептал Клим в зеркало, не находя в себе ни радости, ни гордости, не чувствуя, что Лидия стала ближе ему, и не понимая, как надобно вести себя, что следует говорить. Он видел, что ошибся, – Лидия смотрит на себя не с испугом, а вопросительно, с изумлением. Он подошел к ней, обнял.
– Пусти, – сказала она и начала оправлять измятые подушки. Тогда он снова встал у окна, глядя сквозь густую завесу дождя, как трясутся листья деревьев, а по железу крыши флигеля прыгают серые шарики.
«Я – настойчив, – хотел и достиг», – соображал он, чувствуя необходимость утешить себя чем-нибудь.
– Ты – иди, – сказала Лидия, глядя на постель все тем же озабоченным и спрашивающим взглядом. Самгин ушел, молча поцеловав ее руку.
Все произошло не так, как он воображал. Он чувствовал себя обманутым.
«Но – чего я ждал? – спросил он. – Только того, что это будет не похоже на испытанное с Маргаритой и Нехаевой?»
И – утешил себя:
«Может быть, и будет…»
Но – ненадолго утешил, в следующую минуту явилась обидная мысль:
«Она мне точно милостыню подала…»
И в десятый раз он вспомнил:
«Да – был ли мальчик-то? Может – мальчика-то и не было?»
Придя к себе, он запер дверь, лег и пролежал до вечернего чая, а когда вышел в столовую, там, как часовой, ходила Спивак, тонкая и стройная после родов, с пополневшей грудью. Она поздоровалась с ласковым равнодушием старой знакомой, нашла, что Клим сильно похудел, и продолжала говорить Вере Петровне, сидевшей у самовара:
– Семнадцать девиц и девять мальчиков, а нам необходимы тридцать учеников…
С плеч ее по руке до кисти струилась легкая ткань жемчужного цвета, кожа рук, просвечивая сквозь нее, казалась масляной. Она была несравнимо красивее Лидии, и это раздражало Клима. Раздражал докторальный и деловой тон ее, книжная речь и то, что она, будучи моложе Веры Петровны лет на пятнадцать, говорила с нею, как старшая.
Когда мать спросила Клима, предлагал ли ему Варавка взять в газете отдел критики и библиографии, она заговорила, не ожидая, что скажет Клим:
– Помните? Это и моя идея. У вас все данные для такой роли: критическое умонастроение, сдерживаемое осторожностью суждений, и хороший вкус.
Она сказала это ласково и серьезно, но в построении ее фразы Климу почудилась усмешка.
– Да, да, – согласилась мать, кивая головой и облизывая кончиком языка поблекшие губы, а Клим, рассматривая помолодевшее лицо Спивак, думал:
«Что ей нужно от меня? Почему это мать так подружилась с нею?»
В окно хлынул розоватый поток солнечного света, Спивак закрыла глаза, откинула голову и замолчала, улыбаясь. Стало слышно, что Лидия играет. Клим тоже молчал, глядя в окно на дымно-красные облака. Все было неясно, кроме одного: необходимо жениться на Лидии.
– Кажется, я – поторопился, – вдруг сказал он себе, почувствовав, что в его решении жениться есть что-то вынужденное. Он едва не сказал:
«Я – ошибся».
Он мог бы сказать это, ибо уже не находил в себе того влечения к Лидии, которое так долго и хотя не сильно, однако настойчиво волновало его.
Лидия не пришла пить чай, не явилась и ужинать. В течение двух дней Самгин сидел дома, напряженно ожидая, что вот, в следующую минуту, Лидия придет к нему или позовет его к себе. Решимости самому пойти к ней у него не было, и был предлог не ходить: Лидия объявила, что она нездорова, обед и чай подавали для нее наверх.
– Это нездоровье, вероятно, обычный припадок мизантропии, – сказала мать, вздохнув.
– Странные характеры наблюдаю я у современной молодежи, – продолжала она, посыпая клубнику сахаром. – Мы жили проще, веселее. Те из нас, кто шел в революцию, шли со стихами, а не с цифрами…
– Ну, матушка, цифры не хуже стихов, – проворчал Варавка. – Стишками болото не осушишь…
Хлебнув вина, он прищурился, пополоскал рот, проглотил вино и, подумав, сказал:
– А молодежь действительно… кисловата! У музыкантов, во флигеле, бывает этот знакомый твой, Клим… как его?
– Иноков.
– Вот. Странный парень. Никогда не видал человека, который в такой мере чувствовал бы себя чужим всему и всем. Иностранец.
И пытливо, с остренькой улыбочкой в глазах посмотрев на Клима, он спросил:
– А ты себя иностранцем не чувствуешь?
– В государстве, где возможны Ходынки… – начал Клим сердито, потому что и мать и Варавка надоели ему.
В эту минуту и явилась Лидия, в странном, золотистого цвета халатике, который напомнил Климу одеяния женщин на картинах Габриэля Росетти. Она была настроена несвойственно ей оживленно, подшучивая над своим нездоровьем, приласкалась к отцу, очень охотно рассказала Вере Петровне, что халатик прислан ей Алиной из Парижа. Оживление ее показалось Климу подозрительным и усилило состояние напряженности, в котором он прожил эти два дня, он стал ждать, что Лидия скажет или сделает что-нибудь необыкновенное, может быть – скандальное. Но, как всегда, она почти не обращала внимания на него и лишь, уходя к себе наверх, шепнула:
– Не запирай дверь.
Унизительно было Климу сознаться, что этот шепот испугал его, но испугался он так, что у него задрожали ноги, он даже покачнулся, точно от удара. Он был уверен, что ночью между ним и Лидией произойдет что-то драматическое, убийственное для него. С этой уверенностью он и ушел к себе, как приговоренный на пытку.
Лидия заставила ждать ее долго, почти до рассвета. Вначале ночь была светлая, но душная, в раскрытые окна из сада вливались потоки влажных запахов земли, трав, цветов. Потом луна исчезла, но воздух стал еще более влажен, окрасился в темно-синюю муть. Клим Самгин, полуодетый, сидел у окна, прислушиваясь к тишине, вздрагивая от непонятных звуков ночи. Несколько раз он с надеждой говорил себе:
«Не придет. Раздумала».
Но Лидия пришла. Когда бесшумно открылась дверь и на пороге встала белая фигура, он поднялся, двинулся встречу ей и услышал сердитый шепот:
– Закрой окно, закрой!
Комната наполнилась непроницаемой тьмой, и Лидия исчезла в ней. Самгин, протянув руки, поискал ее, не нашел и зажег спичку.
– Не надо! Не смей! Не надо огня, – услышал он.
Он успел разглядеть, что Лидия сидит на постели, торопливо выпутываясь из своего халата, изломанно мелькают ее руки; он подошел к ней, опустился на колени.
– Скорей. Скорей, – шептала она.
Невидимая в темноте, она вела себя безумно и бесстыдно. Кусала плечи его, стонала и требовала, задыхаясь:
– Я хочу испытать… испытать…
Она будила его чувственность, как опытная женщина, жаднее, чем деловитая и механически ловкая Маргарита, яростнее, чем голодная, бессильная Нехаева. Иногда он чувствовал, что сейчас потеряет сознание и, может быть, у него остановится сердце. Был момент, когда ему казалось, что она плачет, ее неестественно горячее тело несколько минут вздрагивало как бы от сдержанных и беззвучных рыданий. Но он не был уверен, что это так и есть, хотя после этого она перестала настойчиво шептать в уши его:
– Испытать… испытать.
Он не помнил, когда она ушла, уснул, точно убитый, и весь следующий день прожил, как во сне, веря и не веря в то, что было. Он понимал лишь одно: в эту ночь им пережито необыкновенное, неизведанное, но – не то, чего он ждал, и не так, как представлялось ему. Через несколько таких же бурных ночей он убедился в этом.
В объятиях его Лидия ни на минуту не забывалась. Она не сказала ему ни одного из тех милых слов радости, которыми так богата была Нехаева. Хотя Маргарита наслаждалась ласками грубо, но и в ней было что-то певучее, благодарное. Лидия любила, закрыв глаза, неутолимо, но безрадостно и нахмурясь. Сердитая складка разрезала ее высокий лоб, она уклонялась от поцелуев, крепко сжимая губы, отворачивая лицо в сторону. И, когда она взмахивала длинными ресницами, Клим видел в темных глазах ее обжигающий, неприятный блеск. Все это уже не смущало его, не охлаждало сладострастия, а с каждым свиданием только больше разжигало. Но все более смущали и мешали ему назойливые расспросы Лидии. Сначала ее вопросы только забавляли своей наивностью, Клим посмеивался, вспоминая грубую пряность средневековых новелл. Постепенно эта наивность принимала характер цинизма, и Клим стал чувствовать за словами девушки упрямое стремление догадаться о чем-то ему неведомом и не интересном. Ему хотелось думать, что неприличное любопытство Лидии вычитано ею из французских книг, что она скоро устанет, замолчит. Но Лидия не уставала, требовательно глядя в глаза его, выспрашивала горячим шепотом:
– Что ты чувствуешь? Ты не можешь жить, не желая чувствовать этого, не можешь, да?
Он посоветовал:
– Любить надо безмолвно.
– Чтобы не лгать? – спросила она.
– Молчание – не ложь.
– Тогда оно – трусость, – сказала Лидия и начала снова допрашивать:
– Когда тебе хорошо – это помогает тебе понять меня как-то особенно? Что-нибудь изменилось во мне для тебя?
– Конечно, – ответил Клим и пожалел об этом, потому что она спросила:
– Как же? Что?
На эти вопросы он не умел ответить и с досадой, чувствуя, что это неуменье умаляет его в глазах девушки, думал: «Может быть, она для того и спрашивает, чтобы принизить его до себя?»
– Брось, пожалуйста! – сказал он уже не ласково. – Это – неуместные вопросы. И – детские.
– Так – что ж? Мы с тобою бывшие дети.
Клим стал замечать в ней нечто похожее на бесплодные мудрствования, которыми он сам однажды болел. Порою она, вдруг впадая в полуобморочное состояние, неподвижно и молча лежала минуту, две, пять. В эти минуты он отдыхал и укреплялся в мысли, что Лидия – ненормальна, что ее безумства служат только предисловием к разговорам. Ласкала она исступленно, казалось даже, что она порою насилует, истязает себя. Но после этих припадков Клим видел, что глаза ее смотрят на него недружелюбно или вопросительно, и все чаще он подмечал в ее зрачках злые искры. Тогда, чтоб погасить эти искры, Клим Самгин тоже несколько насильно и сознательно начинал снова ласкать ее. А порою у него возникало желание сделать ей больно, отомстить за эти злые искры. Было неловко вспоминать, что когда-то она казалась ему бесплотной, невесомой. Он стал думать, что именно с этой девушкой хотелось ему создать какие-то особенные отношения глубокой, сердечной дружбы, что именно она и только она поможет ему найти себя, остановиться на чем-то прочном. Да, не любви ее, странной и жуткой, искал он, а – дружбы. И вот он теперь обманут. В ответ на попытки заинтересовать ее своими чувствованиями, мыслями он встречает молчание, а иногда усмешку, которая, обижая, гасила его речи в самом начале.