Гудел ветер, глухо шумели деревья.
В дверях появилась девушка и почему-то сердитым голосом сказала:
– Лидия Тимофеевна не придет, просила принести ей чаю и рюмку какого-нибудь вина.
– Крысавица, – сказал Безбедов, посмотрев вслед ей, когда она уносила чай. – Крысиная мордочка.
Турчанинов вздрагивал, морщился и торопливо пил горячий чай, подливая в стакан вино. Самгин, хозяйничая за столом, чувствовал себя невидимым среди этих людей. Он видел пред собою только Марину; она играла чайной ложкой, взвешивая ее на ладонях, перекладывая с одной на другую, – глаза ее были задумчиво прищурены.
Ложка упала, Самгин наклонился поднять ее и увидал под столом ноги Марины, голые до колен. Безбедов подошел к роялю, открыл футляр гитары и объявил:
– Пусто. Впрочем, я не умею играть на гитаре.
– Пойду, взгляну, что с ней, – сказала Марина, вставая. Безбедов спросил:
– С гитарой?
Турчанинов взглянул на него удивленно и снова начал пить чай с вином, а Безбедов, шагая по скрипучему паркету, неистовым голосом, всхрапывая, стал декламировать:
Я – тот самый хан Намык,
Что здесь властвовать привык!
Все, от мала до велика,
Знают грозного Намыка!
Остановился, помолчал и признался:
– Забыл, как дальше.
Самгин вдруг понял, что Безбедов пьян, и это заставило его насторожиться. Глядя в потолок, Безбедов медленно припоминал:
Я прекрасно окружен,
У меня… сто сорок жен!
Но – на днях мне ясно стало,
Что и этого мне мало.
– Очень забавно, – сказал Турчанинов, вопросительно глядя на Самгина. Самгин усмехнулся, а Безбедов подошел к столу и, стоя за спиной Самгина, продолжал сипеть:
Чуть где подданный заплакал,
Я его – сажаю – на кол,
И, как видите, народ
Припеваючи живет!
– Опять забыл, – сказал он, схватясь за спинку стула Самгина; Турчанинов повторил, что стихи забавны, и крепко потер лоб, оглядываясь вокруг, а Безбедов, тряхнув стул, спросил:
– А вам – нравятся?
– Остроумно, – сказал Самгин.
Безбедов снова пошел по комнате, кашляя и говоря:
– Сочинил – Савва Мамонтов, миллионер, железные дороги строил, художников подкармливал, оперетки писал. Есть такие французы? Нет таких французов. Не может быть, – добавил он сердито. – Это только у нас бывает. У нас, брат Всеволод, каждый рядится… несоответственно своему званию. И – силам. Все ходят в чужих шляпах. И не потому, что чужая – красивее, а… черт знает почему! Вдруг – революционер, а – почему? – Он подошел к столу, взял бутылку и, наливая вино, пробормотал:
– Выпьемте, Самгин, за…
Комната вдруг налилась синим светом, коротко и сухо грохнул гром, – Безбедов сел на стул, махнув рукою:
– Н-ну, поехали…
Минуту все трое молчали, потом Турчанинов встал, отошел в угол к дивану и оттуда сказал:
– Вы замечательно говорите…
– Я? Я – по-дурацки говорю. Потому что ничего не держится в душе… как в безвоздушном пространстве. Говорю все, что в голову придет, сам перед собой играю шута горохового, – раздраженно всхрапывал Безбедов; волосы его, высохнув, торчали дыбом, – он выпил вино, забыв чокнуться с Климом, и, держа в руке пустой стакан, сказал, глядя в него: – И боюсь, что на меня, вот – сейчас, откуда-то какой-то страх зверем бросится.
– Это – нервы, это – от грозы, – успокоительно объяснил Турчанинов, лежа на диване.
Безбедов наклонился к Самгину, спрашивая:
– Вы – что думаете?
Самгин был раздражен речами Безбедова и, видя, что он все сильнее пьянеет, опасался скандала, но, не в силах сдержать своего раздражения, сухо ответил:
– Один мой знакомый пел такие куплеты:
Да – для пустой души
Необходим груз веры…
Намыкался Намык – довольно,
На смерть идет он добровольно, –
хрипло проговорил Безбедов, покачивая стул.
Вошла Марина, уже причесанная, сложив косу на голове чалмой, – от этого она стала выше ростом.
– Всеволод Павлович, – вам готова комната, Валентин – проводи! В антресоли. Тебе, Клим Иванович, здесь постелют.
К Турчанинову она обратилась любезно, Безбедову – строго приказала, Самгин в ее обращении к нему уловил особенно ласковые ноты.
– Лидия, кажется, простудилась, – говорила она, хмурясь, глядя, как твердо шагает Безбедов. – Ночь-то какая жуткая! Спать еще рано бы, но – что же делать? Завтра мне придется немало погулять, осматривая имение. Приятного сна…
Самгин встал, проводил ее до двери, послушал, как она поднимается наверх по невидимой ему лестнице, воротился в зал и, стоя у двери на террасу, забарабанил пальцами по стеклу.
Вершины деревьев покачивал ветер; густейшая темнота над ними куда-то плыла, вот ее проколола крупная звезда, – ветер погасил звезду. В комнате было тихо, но казалось, что тишина покачивается, так же, как тьма за окном. За спиною Самгина осторожно топали босые ноги, шуршало белье, кто-то сильными ударами взбивал подушки, позванивала посуда. Самгин смотрел, как сквозь темноту на террасе падают светлые капли дождя, и вспоминал роман Мопассана «Наше сердце», – сцену, когда мадам де Бюрн великодушно пришла ночью в комнату Мариоля. Вспомнил и любимую поговорку маляра у Чехова:
«Все может быть…» Думать чужими словами очень удобно, за них не отвечаешь, если они окажутся неверными.
«Мадам де Бюрн – женщина без темперамента и – все-таки… Она берегла свое тело, как слишком дорогое платье. Это – глупо. Марина – менее мещанка. В сущности, она даже едва ли мещанка. Стяжательница? Да, конечно. Однако это не главное ее…»
Чувствуя приятное головокружение, Самгин прижался лбом к стеклу.
«Я выпил лишнее. Она пьет больше меня… Это – фразы из учебника грамматики».
Затем он подумал, что вокруг уже слишком тихо для человека. Следовало бы, чтоб стучал маятник часов, действовал червяк-древоточец, чувствовалась бы «жизни мышья беготня». Напрягая слух, он уловил шорох листвы деревьев в парке и вспомнил, что кто-то из литераторов приписал этот шорох движению земли в пространстве.
«Глупо. Но вспоминать – не значит выдумывать. Книга – реальность, ею можно убить муху, ее можно швырнуть в голову автора. Она способна опьянять, как вино и женщина».
Устав стоять, он обернулся, – в комнате было темно; в углу у дивана горела маленькая лампа-ночник, постель на одном диване была пуста, а на белой подушке другой постели торчала черная борода Захария. Самгин почувствовал себя обиженным, – неужели для него не нашлось отдельной комнаты? Схватив ручку шпингалета, он шумно открыл дверь на террасу, – там, в темноте, кто-то пошевелился, крякнув.
– Кто это?
Ответил – не сразу – знакомый голос кучера:
– Краулим.
Медленно выпрямился кто-то – очень высокий.
– Я да Вася, – добавил кучер. – Вон он какой, Вася-то!
Самгин зажег спичку, – из темноты ему улыбнулось добродушное, широкое, безбородое лицо. Постояв, подышав сырым прохладным воздухом, Самгин оставил дверь открытой, подошел к постели, – заметив попутно, что Захарий не спит, – разделся, лег и, погасив ночник, подумал:
«Пожалуй, еще и этот заговорит».
Но Захарий молчал, не шевелился, как будто его не было. Самгин подумал:
«Не смеет заговорить. И точно подслушивает».
Подождав еще минуты две, три, Самгин спросил вполголоса:
– Давно служите у Зотовой?
– Восьмой год, – тихонько ответил Захарий.
– А раньше чем занимались?
Захарий откликнулся не сразу, и это было невежливо.
– Монах я, в монастыре жил. Девять лет. Оттуда меня и взял супруг Марины Петровны…
«Взял. Как вещь», – отметил Самгин; полежал еще минуту и, закуривая, увидал, при свете спички, что Захарий сидит, окутав плечи одеялом. – Не хочется спать?
– Сплю я плохо, – шепотом и нерешительно сказал Захарий. – У меня сердце заходит, когда лежу, останавливается. Будто падаешь куда. Так я больше сижу по ночам.
– Трудно в монастыре?
Захарий приглушенно покашлял в одеяло, прежде чем сказать:
– Которые верят, что от мира можно спастись… ну, тем – ничего, легко! Которые не размышляют. И мне сначала легко было, а после – тоже…
– После чего?
– Насмотрелся. Монахи – тоже люди. Заблуждаются. Иные – плоть преодолеть не могут, иные – от честолюбия страдают. Ну, и от размышления…
Было очень странно слушать полушепот невидимого человека; говорил он медленно, точно нащупывая слова в темноте и ставя их одно к другому неправильно. Самгин спросил:
– Вы – что же, – по своей воле пошли в монахи?
– Мне тюремный священник посоветовал. Я, будучи арестантом, прислуживал ему в тюремной церкви, понравился, он и говорит: «Если – оправдают, иди в монахи». Оправдали. Он и схлопотал. Игумен – дядя родной ему. Пьяный человек, а – справедливый. Светские книги любил читать – Шехерезады сказки, «Приключения Жиль Блаза», «Декамерон». Я у него семнадцать месяцев келейником был.
Самгин отметил: дворник Марины, казак, похож на беглого каторжника, а этот, приказчик, сидел в тюрьме, – отметил и мысленно усмехнулся:
«Тайны сгущаются».
– Вам, конечно, любопытно, за что меня в тюрьму? – слышал он задумчивый неторопливый шепоток. – А видите, я – сирота, с одиннадцати лет жил у крестного отца на кожевенном заводе. Сначала – мальчиком при доме, потом – в конторе сидел, писал; потом – рассердился крестный на меня, разжаловал в рабочие, три года с лишком кожи квасил я. А он был женат на второй, так она его мышьяком понемножку травила, у нее любовник был, землемер. Помер крестный, дочь его, Евгенья, дело подняла в суде, тут и я тоже оказался виноват, будто бы знал, а – не донес. Евгенья – красавица была и страшно умная, выследила, что я землемеру от ее мачехи записки передавал. И от него к ней. Ну, вот. Всех троих нас поарестовали, восемь месяцев и сидел я в тюрьме. Землемера – оправдали и меня тоже, а Василису Александровну приговорили к церковному покаянию: согласились, что она ошиблась. Было мне в ту пору семнадцать лет.
«Тебе и сейчас не больше», – подумал Самгин, приготовясь спросить его о Марине. Но Захарий сам спросил:
– Извините, Клим Иванович, читали вы книгу «Плач Едуарда Юнга о жизни, смерти и бессмертии»?
– Не читал.
– Ах, очень жаль, – вздохнул Захарий.
– Меня? – спросил Самгин.
– Нет, я о себе. Сокрушительных размышлений книжка, – снова и тяжелее вздохнул Захарий. – С ума сводит. Там говорится, что время есть бог и творит для нас или противу нас чудеса. Кто есть бог, этого я уж не понимаю и, должно быть, никогда не пойму, а вот – как же это, время – бог и, может быть, чудеса-то творит против нас? Выходит, что бог – против нас, – зачем же?
«Бред какой», – подумал Самгин, видя лицо Захария, как маленькое, бесформенное и мутное пятно в темноте, и представляя, что лицо это должно быть искажено страхом. Именно – страхом, – Самгин чувствовал, что иначе не может быть. А в темноте шевелились, падали бредовые слова:
– Там же сказано, что строение человека скрывает в себе семя смерти и жизнь питает убийцу свою, – зачем же это, если понимать, что жизнь сотворена бессмертным духом?
«Это он, кажется, против Марины», – сообразил Самгин.
– Смерть уязвляет, дабы исцелить, а некоторый человек был бы доволен бессмертием и на земле. Тут, Клим Иванович, выходит, что жизнь как будто чья-то ошибка и несовершенна поэтому, а создал ее совершенный дух, как же тогда от совершенного-то несовершенное?
Швырнув далеко от себя окурок папиросы, проследив, как сквозь темноту пролетел красный огонек и, ударясь о пол, рассыпался искрами, Самгин сказал:
– Вы об этом Марину Петровну спросите.
– Спрашивал. Ей известны все человеческие размышления, а книгу «Плач» она отметает, даже высмеивает, именует ее болтовней даже. А сам я думать могу, но размышлять не умею. Вы, пожалуйста, не говорите ей, что я спрашивал про «Плач».
– Хорошо, – обещал Самгин. – Она… очень умная?
Захарий тихонько охнул.
– Ох!
И, захлебываясь быстрым шепотом, сказал:
– Необыкновенной мудрости. Ослепляет душу. Несокрушимого бесстрашия…
Он вдруг оборвал речь, беспокойно завозился, захлопал подушкой и, пробормотав: «Извините, мешаю вам уснуть», – замолчал. Самгин подумал, что он, должно быть, закутался одеялом с головою. Тишина стала плотней, и долго не слышно было ни звука, – потом в парке кто-то тяжко зашлепал по луже. Самгин, прислушиваясь, вспомнил проповедника Якова, человека о трех пальцах, – «камень – дурак, дерево – дурак». Вспомнил Диомидова. Дьякона, «взыскующих града». Сектантов – миллионы, социалистов – тысячи. Возможно, что Марина – права, интеллигенция не знает подлинной духовной жизни народа. Она ищет в народе только отражения своих материалистических верований. Марина, конечно, не может быть сектанткой…
Где-то очень далеко, волком, заливисто выл пес, с голода или со страха. Такая ночь едва ли возможна в культурных государствах Европы, – ночь, когда человек, находясь в сорока верстах от города, чувствует себя в центре пустыни.
Заснул он на рассвете, – разбудили его Захарий и Ольга, накрывая стол для завтрака. Захарий был такой же, как всегда, тихий, почтительный, и белое лицо его, как всегда, неподвижно, точно маска. Остроносая, бойкая Ольга говорила с ним небрежно и даже грубовато.
Первой явилась к завтраку Марина в измятом, плохо выглаженном платье, в тяжелой короне волос, заплетенных в косу; ласково кивнув головою Самгину, она спросила:
– Мыши не съели тебя? Ужас, сколько мышей!
А Захарию строго сказала:
– Разворовали тут все.
– Вася! – ответил он, виновато разводя руками. – Он все раздает, что у него ни спроси. Третьего дня позволил лыко драть с молодых лип, – а вовсе и не время лыки-то драть, но ведь мужики – не взирают…
– Хорош охранитель, – усмехнулась Марина. – Вот, Клим Иванович, познакомься с Васей, – тут есть великан такой. Мужики считают его полуумным. Подкидыш, вероятно – барская шалость, может быть, родственник парижанину-то.
Пришла Лидия, тоже измятая, с кислым лицом, с капризно надутыми губами; ее Марина встретила еще более ласково, и это, видимо, искренно тронуло Лидию; обняв Марину за плечи, целуя голову ее, она сказала:
– С тобою всегда, везде хорошо!
– Вот какие мы, – откликнулась Марина, усаживая ее рядом с собою и говоря: – А я уже обошла дом, парк; ничего, – дом в порядке, парк зарос всякой дрянью, но – хорошо!
Тонкая, смуглолицая Лидия, в сером костюме, в шапке черных, курчавых волос, рядом с Мариной казалась не русской больше, чем всегда. В парке щебетали птицы, ворковал витютень, звучал вдали чей-то мягкий басок, а Лидия говорила жестяные слова:
– Он – очень наивный. Наука вовсе не отрицает, что все видимое создано из невидимого. Как остроумно сказал де Местр, Жозеф: «Из всех пороков человека молодость – самый приятный».
Вошел Безбедов, весь в белом – точно санитар, в сандалиях на босых ногах; он сел в конце стола, так, чтоб Марина не видела его из-за самовара. Но она все видела.
– Тебе, Валентин, надобно брить физиономию, на ней что-то растет, – и безжалостно добавила: – Плесень какая-то.
И, улыбаясь навстречу Турчанинову, она осыпала его любезностями. Он ответил, что спал прекрасно и что все вообще восхитительно, но притворялся он плохо, было видно, что говорит неправду. Самгин молча пил чай и, наблюдая за Мариной, отмечал ее ловкую гибкость в отношении к людям, хотя был недоволен ею. Интересовало его мрачное настроение Безбедова.
«В нем тоже есть что-то преступное», – неожиданно подумал он.
Завтракали утомительно долго, потом отправились осматривать усадьбу.
Марина и Лидия шли впереди, их сопровождал Безбедов, и это напомнило Самгину репродукцию с английской картины: из ворот средневекового, нормандского замка величественно выходит его владелица с тонконогой, борзой собакой и толстым шутом.
Утро было пестрое, над влажной землей гулял теплый ветер, встряхивая деревья, с востока плыли мелкие облака, серые, точно овчина; в просветах бледно-голубого неба мигало и таяло предосеннее солнце; желтый лист падал с берез; сухо шелестела хвоя сосен, и было скучнее, чем вчера.
Турчанинов остался в доме, но минут через пять догнал Самгина и пошел рядом с ним, помахивая тросточкой, оглядываясь и жалобно говоря:
– Нет, как хотите, но я бы не мог жить здесь! – Он тыкал тросточкой вниз на оголенные поля в черных полосах уже вспаханной земли, на избы по берегам мутной реки, запутанной в кустарнике.
– Я часа два сидел у окна, там, наверху, – у меня такое впечатление, что все это неудачно начато и никогда не будет кончено, не примет соответствующей формы.
Самгин искренно спросил:
– Скучно?
– Более чем скучно! Есть что-то безнадежное в этой пустынности. Совершенно непонятны жалобы крестьян на недостаток земли; никогда во Франции, в Германии не видел я столько пустых пространств.
Помолчав, он предложил Самгину папиросу, долго и неумело закуривал на ветру, а закурив – сказал, вздыхая:
– Мой сосед храпел… потрясающе! Он – болен?
– Кажется – да.
– Странный тип! Такой… дикий. И мрачно озлоблен. Злость тоже должна быть веселой. Французы умеют злиться весело. Простите, что я так говорю обо всем… я очень впечатлителен. Но – его тетушка великолепна! Какая фигура, походка! И эти золотые глаза! Валькирия, Брунгильда…
Тетушка, остановясь, позвала его, он быстро побежал вперед, а Самгин, чувствуя себя лишним, свернул на боковую дорожку аллеи, – дорожка тянулась между молодых сосен куда-то вверх. Шел Самгин медленно, смотрел под ноги себе и думал о том, какие странные люди окружают Марину: этот кучер, Захарий, Безбедов…
– Гуляешь?
Самгин вздрогнул, – между сосен стоял очень высокий, широкоплечий парень без шапки, с длинными волосами дьякона, – его круглое безбородое лицо Самгин видел ночью. Теперь это лицо широко улыбалось, добродушно блестели красивые, темные глаза, вздрагивали ноздри крупного носа, дрожали пухлые губы: сейчас вот засмеется.
«Вася», – сообразил Самгин.
– Ничего, – гуляй, – сказал Вася приятным мягким баском. На его широких плечах – коричневый армяк, подпоясан веревкой, шея обмотана синим шарфом, на ногах – рыжие солдатские сапоги; он опирался обеими руками на толстую суковатую палку и, глядя сверху вниз на Самгина, говорил:
– Я тебя – знаю, видел ночью. Ты – ничего, ходи, не бойся!
– Вы – сторож? – спросил Самгин.
– Я-то? Ожидающий я буду.
– Они все ушли туда, вниз, – показал ему Самгин.
– Я – знаю. Я все вижу: кто, куда.
Теперь Вася улыбался гордо, и от этой улыбки лицо его стало грубее, напряглось, глаза вспыхнули ярче.
– Живу тут, наверху. Хижина есть. Холодно будет – в кухню сойду. Иди, гуляй. Песни пой.
Эх, опустился белый голубь
На святой Ердань-реку… –
запел он и, сунув палку под мышку, потряс свободной рукой ствол молодой сосны. – Костерчик разведи, только – чтобы огонь не убежал. Погорит сушняк – пепел будет, дунет ветер – нету пеплу! Все – дух. Везде. Ходи в духе…
Он мотнул головой и пошел прочь, в сторону, а Самгин, напомнив себе: «Слабоумный», – воротился назад к дому, чувствуя в этой встрече что-то нереальное и снова подумав, что Марину окружают странные люди. Внизу, у конторы, его встретили вчерашние мужики, но и лысый и мужик с чугунными ногами были одеты в добротные пиджаки, оба – в сапогах.
Лысый, сняв новый коричневый картуз, вежливо пожелал Самгину:
– Доброго здоровьица!
И спросил:
– Наследник – это вы будете?
Из окна высунулось бледное лицо Захария, он отчаянно закричал:
– Да нет же! Я же вам сказал…
Солдат, выплюнув соломинку, которую он жевал, покрыл его крик своим:
– Ты сказал, а мы – не поверили! И – спрячь морду!
Захарий скрылся. Мужики, молча выслушав объяснения Самгина, пошептались, потом лысый, вздохнув, сказал:
– Так. Ну, вам поверить можно, а то здесь… – Он безнадежно махнул рукой.
Солдат, вынув из кармана кисет, встряхнул его, спрятал и обратился к Самгину:
– Дадите, что ли, папироску? – А получив папиросу, сказал, строго разглядывая фигуру Клима:
– Вот бы вас, господ, года на три в мужики сдавать, как нашего брата в солдаты сдают. Выучились где вам полагается, и – поди в деревню, поработай там в батраках у крестьян, испытай ихнюю жизнь до точки.
– Нескладно говоришь, – вмешался лысый, – даже вовсе глупость! В деревне лишнего народу и без господ девать некуда, а вот хозяевам – свободы в деревне – нету! В этом и беда…
– Глядите – идут! – сказал седобородый мужик тихонько; солдат взглянул вниз из-под ладони и, тоже тихонько, свистнул, затем пробормотал, нахмурясь:
– Зотова здесь, эге!
Мужики повернулись к Самгину затылками, – он зашел за угол конторы, сел там на скамью и подумал, что мужики тоже нереальны, неуловимы: вчера показались актерами, а сегодня – совершенно не похожи на людей, которые способны жечь усадьбы, портить скот. Только солдат, видимо, очень озлоблен. Вообще это – чужие люди, и с ними очень неловко, тяжело. За углом раздался сиплый голос Безбедова:
– А – вам какого еще черта надо? Сказали вам – не продается, ну?
Не желая встречи с Безбедовым, Самгин пошел в парк, а через несколько минут, подходя к террасе дома, услыхал недоумевающие слова Турчанинова:
– Бунтуют и – покупают землю! Значит – у них есть деньги? Почему же они бунтуют?
– Едем! – крикнула Марина, выходя на террасу.
Самгин сел в коляску рядом с Турчаниновым; Безбедов, угрюмо сопя, стоял пред Лидией, – она говорила ему:
– Вы распорядитесь, чтоб солдат поместили удобно. До свидания! Едемте, Павел.
Кучер, благообразный, усатый старик, похожий на переодетого генерала, пошевелил вожжами, – крупные лошади стали осторожно спускать коляску по размытой дождем дороге; у выезда из аллеи обогнали мужиков, – они шли гуськом друг за другом, и никто из них не снял шапки, а солдат, приостановясь, развертывая кисет, проводил коляску сердитым взглядом исподлобья. Марина, прищурясь, покусывая губы, оглядывалась по сторонам, измеряя поля; правая бровь ее была поднята выше левой, казалось, что и глаза смотрят различно.
Самгин с непонятной ему обидой и печально подумал, что бесспорный ум ее – весь в словах и покорно подчинен азартному ее стремлению к наживе. Турчанинов, катая ладонями по коленям тросточку, говорил дамам:
– В Париже особенно чувствуется, что мужчина обречен женщине…
А Лидия поучительно внушала ему, что в культе мадонны слишком явны элементы языческие, католичество чувственно, эстетично…
– В нем нет спасительного страха пред высшей силой…
Самгин вспомнил слова Безбедова о страхе и решил, что нужно переменить квартиру, – соседство с этим человеком совершенно невыносимо.
Ударив перчаткой по колену его, Марина сказала:
– Какое усталое и сердитое лицо у тебя. Тебе бы пожить в Отрадном недели две, отдохнуть…
– В беседах с мужиками о политике, об отрубах, – хмуро добавил Самгин. Она усмехнулась:
– Зачем же? Не хочешь беседовать – не беседуй, храни свою мудрость для себя. Обиделись мужики-то! Лида очень предусмотрительно поступает, выписывая солдат.
– Это – твой совет, – напомнила Лидия, но Зотова отреклась:
– Ну, что ты, у тебя – свой ум, не дитя!
Лошади бежали быстро, но путь до города показался Самгину утомительно длинным.
На другой же день он взялся за дело утверждения Турчанинова в правах наследства; ему помогали в этом какие-то тайные силы, – он кончил дело очень быстро и хорошо заработал на нем. Раньше почти равнодушный к деньгам, теперь он принял эти бумажки с чувством удовлетворения, – они обещали ему независимость, укрепляли его желание поехать за границу. Он даже настроился спокойнее, крепче. Безбедов не так уж раздражал его, и намерение переменить квартиру исчезло. Но тут в жизнь его бурно вторглись один за другим два эпизода.
Сереньким днем он шел из окружного суда; ветер бестолково и сердито кружил по улице, точно он искал места – где спрятаться, дул в лицо, в ухо, в затылок, обрывал последние листья с деревьев, гонял их по улице вместе с холодной пылью, прятал под ворота. Эта бессмысленная игра вызывала неприятные сравнения, и Самгин, наклонив голову, шел быстро.
Обыватели уже вставили в окна зимние рамы, и, как всегда, это делало тишину в городе плотнее, безответней. Самгин свернул в коротенький переулок, соединявший две улицы, – в лицо ему брызнул дождь, мелкий, точно пыль, заставив остановиться, надвинуть шляпу, поднять воротник пальто. Тотчас же за углом пронзительно крикнули:
– Караул…
Там слышен был железный шум пролетки; высунулась из-за угла, мотаясь, голова лошади, танцевали ее передние ноги; каркающий крик повторился еще два раза, выбежал человек в сером пальто, в фуражке, нахлобученной на бородатое лицо, – в одной его руке блестело что-то металлическое, в другой болтался небольшой ковровый саквояж; человек этот невероятно быстро очутился около Самгина, толкнул его и прыгнул с панели в дверь полуподвального помещения с новенькой вывеской над нею:
«Починка швейных машин и велосипедов».
«Иноков, – сообразил Самгин, когда из-под козырька фуражки на него сверкнули очень знакомые глаза. – Это Иноков. С револьвером. Экспроприация».
За углом – шумели, и хотя шум был не силен, от него кружилась голова. Дождь сыпался гуще, и голова лошади, высунувшись из-за угла, понуро качалась.
Самгин решал вопрос: идти вперед или воротиться назад? Но тут из двери мастерской для починки швейных машин вышел не торопясь высокий, лысоватый человек с угрюмым лицом, в синей грязноватой рубахе, в переднике; правую руку он держал в кармане, левой плотно притворил дверь и запер ее, точно выстрелив ключом. Самгин узнал и его, – этот приходил к нему с девицей Муравьевой.
– Не узнаете? – негромко, но очень настойчиво спросил человек, придерживая Самгина за рукав пальто, когда тот шагнул вперед. – А помните студента Маракуева? Дунаева? Я – Вараксин.
– Ах, да, как же, – пробормотал Самгин, следя за правой рукою Вараксина, а тот спросил его:
– Вы – что? Нездоровится?
– Там что-то случилось, – сказал Самгин, указывая вперед, – Вараксин спокойно произнес:
– Пойдем, взглянем.
Он пошел сзади Самгина, тяжело шаркая подошвами по кирпичу панели, а Самгин шагал мягкими ногами, тоскливо уверенный, что Вараксин может вообразить черт знает что и застрелит его.
Взглянув на Вараксина через плечо, он сказал:
– Неузнаваемо изменились вы…
– А вы – не очень, – услышал он равнодушный голос.
За углом, на тумбе, сидел, вздрагивая всем телом, качаясь и тихонько всхлипывая, маленький, толстый старичок с рыжеватой бородкой, в пальто, измазанном грязью; старичка с боков поддерживали двое: постовой полицейский и человек в котелке, сдвинутом на затылок; лицо этого человека было надуто, глаза изумленно вытаращены, он прилаживал мокрую, измятую фуражку на голову старика и шипел, взвизгивал:
– С-сорок две тысячи, их ты! Среди белого дня! На людной улице-е!
Уже собралось десятка полтора зрителей – мужчин и женщин; из ворот и дверей домов выскакивали и осторожно подходили любопытные обыватели. На подножке пролетки сидел молодой, белобрысый извозчик и жалобно, высоким голосом, говорил, запинаясь:
– Он, значит, схватил лошадь под уздцы и заворачивает в проулок…
– Ну, и врешь! – крикнул из толпы человек с креслом на голове.
– Ей-богу – не вру! Я его кнутом хотел, а он револьвер показывает…
Кто-то одобрительно заметил:
– Ловко время выбрали, обеденный час!
Публика шумно спрашивала:
– Сколько их было? Куда побежали?
А рядом с Климом кто-то вполголоса догадывался:
– Похоже, что извозчик притворяется.
Дождь сыпался все гуще, пространство сокращалось, люди шумели скупее, им вторило плачевное хлюпанье воды в трубах водостоков, и весь шум одолевал бойкий торопливый рассказ человека с креслом на голове; половина лица его, приплюснутая тяжестью, была невидима, виден был только нос и подбородок, на котором вздрагивала черная, курчавая бороденка.
– Я – вон где шел, а они, двое, – навстречу, один в картузе, другой – в шляпе, оба – в пальтах. Ну, один бросился в пролетку, вырвал чемоданчик…
– Саквояж, старик сказал…
– Это – все равно! Вырвал и побежал в проулок, другой – лошадь схватил, а извозчик спрыгнул и бежать.
– Я? От лошади?..
– Вот те и – я! Струсил, дубина…
– В проулок убежал, говоришь? – вдруг и очень громко спросил Вараксин. – А вот я в проулке стоял, и вот господин этот шел проулком сюда, а мы оба никого не видали, – как же это? Зря ты, дядя, болтаешь. Вон – артельщик говорит – саквояж, а ты – чемодан! Мебель твою дождик портит…
Начал Вараксин внушительно, кончил – насмешливо. Лицо у него было костлявое, истощенное, темные глаза смотрели из-под мохнатых бровей сурово. Его выслушали внимательно, и пожилая женщина тотчас же сказала:
– Вот эдак-то болтают да невиноватых и оговаривают.
Самгин стоял у стены, смотрел, слушал и несколько раз порывался уйти, но Вараксин мешал ему, становясь перед ним то боком, то спиною, – и раза два угрюмо взглянул в лицо его. А когда Самгин сделал более решительное движение, он громко сказал:
– Вы, господин, не уходите, – вы свидетель, – и стал спокойно выспрашивать извозчика: – Сколько ж их было?
– Двое. Один – шуровал около старика, а другой – он лошадь схватил.
Самгин чувствовал себя неопределенно: он должен бы возмутиться насилием Вараксина, но – не возмущался. Прошлое снова грубо коснулось его своей цепкой, опасной рукою, но и это не волновало.
Вараксин, вынув руку из кармана, скрестил обе руки на груди, – из-под передника его высунулся козырек фуражки.
Самгин привычно отметил, что зрители делятся на три группы: одни возмущены и напуганы, другие чем-то довольны, злорадствуют, большинство осторожно молчит и уже многие поспешно отходят прочь, – приехала полиция: маленький пристав, остроносый, с черными усами на желтом нездоровом лице, двое околоточных и штатский – толстый, в круглых очках, в котелке; скакали четверо конных полицейских, ехали еще два экипажа, и пристав уже покрикивал, расталкивая зрителей:
– Кто очевидец? Этот? Задержите.
А штатский торопливо спрашивал человека с креслом:
– В проулок? Как одет?
Было очень неприятно видеть, что Вараксин снова, не спеша, сунул руки в карманы.
– А вот люди никого не видали в проулке, – сказал кто-то.
– Какие люди?
– Я, – сказал Вараксин, встряхивая мокрыми волосами. – И вот этот господин.
И, показав на Самгина правой рукой, левой он провел по бороде – седоватой, обрызганной дождем.
«Как спокойно он ведет себя», – подумал Клим и, когда пристав вместе со штатским стали спрашивать его, тоже спокойно сказал, что видел голову лошади за углом, видел мастерового, который запирал дверь мастерской, а больше никого в переулке не было. Пристав отдал ему честь, а штатский спросил имя, фамилию Вараксина.
– Николай Еремеев, – громко ответил Вараксин и, вынув из-за передника фуражку, не торопясь натянул ее на мокрую голову.
– Расходитесь, расходитесь, – покрикивал околоточный. Самгин взглянул в суровое лицо Вараксина и не сдержал улыбки, – ему показалось, что из глубоких глазниц слесаря ответно блеснула одобрительная улыбка.
«Мог застрелить, – думал Самгин, быстро шагая к дому под мелким, но редким и ленивым дождем. – Это не спасло бы его, но… мог!»