– Сворачивай!
Ямщик покорно свернул, уступив им дорогу, а какой-то бородатый человек, без фуражки, с ремешком на голове и бубном в руках, ударив в бубен кулаком, закричал Самгину:
– Эх ты, чиновник, всему горю виновник!
Но все-таки не верилось, что и такие люди могут примкнуть к революционерам. Иногда лошади бежали с утра до вечера и не могли выбежать с бугроватой ладони московской земли. Земля казалась доброй, матерински мягко лелеющей человека. Спокойное молчание полей внушительно противоречило всему, что Самгин читал, слышал, и гасило мысли о возможности каких-то социальных катастроф. Из поездок Самгин возвращался уравновешенным. Но, уезжая, он принимал от Любаши книжки, брошюрки и словесные поручения к сельским учителям и земским статистикам, одиноко затерянным в селах, среди темных мужиков, в маленьких городах, среди стойких людей; брал, уверенный, что бумажками невозможно поджечь эту сыроватую жизнь.
Как-то вечером, когда Самгины пили чай, явился господни Митрофанов с просьбою отсрочить ему платеж за квартиру.
– Надежда Анфимьевна никаких моих оправданий в расчет не принимает, и вот, обойдя ее, осмеливаюсь обратиться к вам, – сказал он.
Удовлетворив просьбу, Варвара предложила ему чаю, он благодарно и с достоинством сел ко столу, но через минуту встал и пошел по комнате, осматривая гравюры, держа руки в карманах брюк.
– Это – кто? – спросил он, указывая подбородком на портрет Шекспира, и затем сказал таким тоном, как будто Шекспир был личным его другом:
– Похож.
Посмотрев в кулак на Щедрина, он вздохнул:
– Внушительное лицо.
И, снова присаживаясь к столу, выговорил с новым вздохом:
– Да, – «были когда-то и мы рысаками».
Этим он весьма развеселил хозяев, и Варвара начала расспрашивать о его литературных вкусах. Ровным, бесцветным голосом Митрофанов сообщил, что он очень любит:
– Жульнические романы, как, примерно, «Рокамболь», «Фиакр номер 43» или «Граф Монте-Кристо». А из русских писателей весьма увлекает граф Сальяс, особенно забавен его роман «Граф Тятин-Балтийский», – вещь, как знаете, историческая. Хотя у меня к истории – равнодушие.
– Почему? – спросила Варвара, забавляясь.
– Да ведь что же, знаете, я не вчера живу, а – сегодня, и назначено мне завтра жить. У меня и без помощи книг от науки жизни череп гол…
Ему было лет сорок, на макушке его блестела солидная лысина, лысоваты были и виски. Лицо – широкое, с неясными глазами, и это – все, что можно было сказать о его лице. Самгин вспомнил Дьякона, каким он был до того, пока не подстриг бороду. Митрофанов тоже обладал примелькавшейся маской сотен, а спокойный, бедный интонациями голос его звучал, как отдаленный шумок многих голосов.
– Хваленые писатели, вроде, например, Толстого, – это для меня – прозаические, без фантазии, – говорил он. – Что из того, что какой-то Иван Ильич захворал да помер или госпожа Познышева мужу изменила? Обыкновенные случаи ничему не учат.
Варвара весело поблескивала глазами в сторону мужа, а он слушал гостя все более внимательно.
– Когда что-нибудь делается по нужде, так в этом радости не сыщешь. Покуда сапожник сапоги тачает – что же в нем интересного? А ежели он кого-нибудь убьет да спрячется…
Митрофанов поднялся со стула и сказал:
– Извиняюсь, заговорился. Очень вам благодарен за отсрочку.
– Заходите иногда посидеть, – пригласил Самгин.
Поблагодарив еще раз, Митрофанов ушел.
– До чего он глуп! – смеясь, воскликнула Варвара, Самгин промолчал.
Через несколько дней, тоже вечером, Митрофанов снова пришел и объяснил тоном старого знакомого:
– Вижу – скромный огонек у вас, спросил горничную: чужих – нет? Нет. Ну, я и осмелился.
В этот вечер Самгины узнали, что Митрофанов, Иван Петрович, сын купца, родился в городе Шуе, семь лет сидел в гимназии, кончил пять классов, а в шестом учиться не захотелось.
– Кстати, тут отец помер, мать была человек больной и, опасаясь, что я испорчусь, женила меня двадцати лет, через четыре года – овдовел, потом – снова женился и овдовел через семь лет.
Он тряхнул головою, как бы пробуя согнуть короткую шею, но шея не согнулась. Тогда, опустив глаза, он прибавил со вздохом:
– Со второй женой в Орле жил, она орловская была. Там – чахоточных очень много. И – крапивы, все заборы крапивой обросли. Теперь у меня третья; конечно – не венчаны. Уехала в Томск, там у нее…
Прищурясь, он посмотрел в темный угол комнаты, казалось – он припоминает: кто там, в Томске, у его жены? Припомнил:
– Брат.
Среднего роста, он был не толст, но кости у него широкие и одет он во все толстое. Руки тяжелые, неловкие, они прятались в карманы, под стол, как бы стыдясь широты и волосатости кистей. Оказалось, что он изъездил всю Россию от Астрахани до Архангельска и от Иркутска до Одессы, бывал на Кавказе, в Финляндии.
– Любите путешествовать? – спросил Самгин.
– Нет, я… места искал.
– Но ведь вы – зажиточный человек?
Митрофанов удивился:
– Какой же я зажиточный, если не могу в срок за квартиру заплатить? Деньги у меня были, но со второю женой я все прожил; мы с ней в радости жили, а в радости ничего не жалко.
Самгин осведомился: какое место ищет он?
– По способностям, – ответил Митрофанов и не очень уверенно объяснил: – Наблюдать за чем-нибудь.
Подумав, он прибавил с улыбкой:
– Я, еще мальчишкой будучи, пожарным на каланче завидовал: стоит человек на высоте, и все ему видно.
Самгин понимал, что хотя в этом человеке тоже есть нечто чудаковатое, но оно не раздражает. Почему?
Варвара нашла уже, что Митрофанов не так забавен, каким показался в первый его визит; Клим сказал ей:
– У него дурная склонность полуграмотных людей к философствованию, но у него это ограничено здравым смыслом.
И вдруг Иван Петрович Митрофанов стал своим человеком у Самгиных. Как-то утром, идя в Кремль, Самгин увидал, что конец Никитской улицы туго забит толпою людей.
– Студентов загоняют в манеж, – объяснил ему спокойный человек с палкой в руке и с бульдогом на цепочке. Шагая в ногу с Климом, он прибавил:
– Обыкновеннейшая история.
Самгин вспомнил письмо, недавно полученное Любашей от Кутузова из ссылки.
«Напрасно, голубица моя, сокрушаетесь, – писал Кутузов, – не в ту сторону вы беспокоитесь».
Дальше он доказывал, что, конечно, Толстой – прав: студенческое движение – щель, сквозь которую большие дела не пролезут, как бы усердно ни пытались протиснуть их либералы. «Однако и юношеское буйство, и тихий ропот отцов, и умиротворяющая деятельность Зубатова, и многое другое – все это ручейки незначительные, но следует помнить, что маленькие речушки, вытекая из болот, создали Волгу, Днепр и другие весьма мощные реки. И то, что совершается в университетах, не совсем бесполезно для фабрик».
Припоминая это письмо, Самгин подошел к стене, построенной из широких спин полицейских солдат: плотно составленные плечо в плечо друг с другом, они действительно образовали необоримую стену; головы, крепко посаженные на красных шеях, были зубцами стены. На площади группа студентов отчаянно и нестройно кричала «Нагаечку» – песню, которую Самгин считал пошлой и унижающей студенчество. Но песня эта узнавалась только по ритму, слов не было слышно сквозь крики и свист. К поющей группе полицейские подталкивали, подгоняли с Моховой улицы еще и еще людей в зеленоватых пальто, группа быстро разрасталась. Самгин видел возбужденные лица с открытыми ртами, но возбуждение казалось ему не гневным, а веселым и озорниковатым. Падал снег, сухой, как рыбья чешуя.
В годы своего студенчества он мудро и удачно избегал участия в уличных демонстрациях, но раза два издали видел, как полиция разгоняла, арестовывала демонстрантов, и вынес впечатление, что это делалось грубо, отвратительно. Сейчас ему казалось, что полицейские действуют вовсе не грубо и не злобно, а механически, как делается дело бесплодное и надоевшее. Было что-то очень глупое в том, как черные солдаты, конные и пешие, сбивают, стискивают зеленоватые единицы в большое, плотное тело, теперь уже истерически и грозно ревущее, стискивают и медленно катят, толкают этот огромный, темно-зеленый ком в широко открытую пасть манежа. Зрители, в толпе которых стоял Самгин, раньше молчаливые, теперь тоже начали ворчать.
– «Лес рубят, молодой, зеленый, стройный лес», – процитировал мрачным голосом кто-то за спиною Самгина, – он не выносил эти стихи Галиной, находя их фальшивыми и пошленькими. Он видел, что возбуждение студентов все растет, а насмешливое отношение зрителей к полиции становится сердитым.
Недалеко от него стоял, сунув руки в карманы, человек высокого роста, бритый, судя по костюму и по закоптевшему лицу – рабочий-металлист. Он смотрел между голов двух полицейских и жевал губами погасшую папиросу. Казалось, что чем более грубо и свирепо полиция толкает студентов, тем длиннее становится нос и острее все лицо этого человека. Посмотрев на него несколько раз, Самгин вспомнил отрывок из статьи Ленина в «Искре»: «Студент шел на помощь рабочему, – рабочий должен идти на помощь студенту. И не достоин звания социалиста тот рабочий, который способен равнодушно смотреть на то, как правительство посылает полицию и войска против учащейся молодежи».
«Ну, что же? – подумал Самгин. – Вот он смотрит не равнодушно, а с любопытством».
Его толкали в бока, в спину, и чей-то резкий голос кричал через его плечо:
– Господа – протестуйте! Вы видите – уже бьют! Ведь это – наши дети… надежда страны, господа!
Самгин видел, как под напором зрителей пошатывается стена городовых, он уже хотел выбраться из толпы, идти назад, но в этот момент его потащило вперед, и он очутился на площади, лицом к лицу с полицейским офицером, офицер был толстый, скреплен ремнями, как чемодан, а лицом очень похож на редактора газеты «Наш край».
– Пожалуйте, – сказал он Самгину, указывая рукою в перчатке на манеж.
– Мне в судебную палату, спешное дело, – объяснил Клим, но офицер, взмахнув рукою, повторил крикливо:
– Пожалуйте, я вам говорю!
В следующую минуту Клим оказался в толпе студентов, которую полиция подгоняла от университета к манежу, и курносый, розовощекий мальчик, без фуражки на встрепанных волосах, закричал, указывая на него:
– Коллеги! Среди нас – агент охраны.
Но тотчас же его схватил за руку плечистый студент с рыжими усами на широком лице.
– Вы, Клим Иванович, как попали? – удивленно спросил он. – Вам не место в этой игре. Нуте-ко…
Он стал расталкивать товарищей локтями и плечами, удивительно легко, точно ветер траву, пошатывая людей. Вытолкнув Самгина из гущи толпы, он сказал:
– До свидания! Не узнали меня?
Клим не успел ответить; тщедушный человечек в сером пальто, в шапке, надвинутой на глаза, схватившись руками за портфель его, тонко взвизгнул:
– Держите его!
– Почему? – спросил студент.
– Не ваше дело! Не ваше…
– Почему? – повторил студент, взял человека за ворот и встряхнул так, что с того слетела шапка, обнаружив испуганную мордочку. Самгина кто-то схватил сзади за локти, но тотчас же, крякнув, выпустил, затем его сильно дернули за полы пальто, он пошатнулся, едва устоял на ногах; пронзительно свистел полицейский свисток, студент бросил человека на землю, свирепо крикнув:
– Эй, вы, чин! – и, размахнувшись, звучно ударил кого-то по лицу, а Самгин не своим голосом закричал:
– Что вы делаете? Вы понимаете – что вы делаете?
У него дрожали ноги, голос звучал где-то высоко в горле, размахивая портфелем, он говорил, не слыша своих слов, а кругом десятки голосов кричали:
– Браво! Долой полицию! Долой…
В глазах Самгина все качалось, подпрыгивало, мелькали руки, лица, одна из них сорвала с него шляпу, другая выхватила портфель, и тут Клим увидал Митрофанова, который, оттолкнув полицейского, сказал спокойно:
– Куда лезешь? Не узнал?
Поставив Клима впереди себя, он растолкал его телом студентов, а на свободном месте взял за руку и повел за собою. Тут Самгина ударили чем-то по голове. Он смутно помнил, что было затем, и очнулся, когда Митрофанов с полицейским усаживали его в сани извозчика.
– Пошел, – сказал Митрофанов, шлепнув извозчика портфелем по плечу, сунул портфель под мышку Самгина и проворчал: – Охота вам связываться…
На Театральной площади, сказав извозчику адрес и не останавливая его, Митрофанов выпрыгнул из саней. Самгин поехал дальше, чувствуя себя физически больным и как бы внутренне ослепшим, не способным видеть свои мысли. Голова тупо болела.
Дома он расслабленно свалился на диван. Варвара куда-то ушла, в комнатах было напряженно тихо, а в голове гудели десятки голосов. Самгин пытался вспомнить слова своей речи, но память не подсказывала их. Однако он помнил, что кричал не своим голосом и не свои слова.
«Припадок истерии, – упрекнул он себя. – Как все это случилось?» – думал он, закрыв глаза, и невольно вспомнил странное поведение свое в момент, когда разрушалась стена казармы.
– Точно мальчишка, первокурсник.
Трудно было разобраться в беспорядочном течении вялых мыслей, а они слагались в обидное сознание какой-то измены самому себе.
«Стадное чувство. Магнетизм толпы», – оправдывался он, но это не утешало. И все более тревожил вопрос: что он говорил?
Но, когда пришла Варвара и, взглянув на него, обеспокоенно спросила: что с ним? – он, взяв ее за руку, усадил на диван и стал рассказывать в тоне шутливом, как бы не о себе. Он даже привел несколько фраз своей речи, обычных фраз, какие говорятся на студенческих митингах, но тотчас же смутился, замолчал.
– Тебя сильно ударили? – спросила Варвара ласково и с удивлением.
– Нет.
Он стал осторожно рассказывать дальше, желая сказать только то, что помнил; он не хотел сочинять, но как-то само собою выходило, что им была сказана резкая речь.
– Меня – как говорится – взорвало, и я накричал, равномерно и на полицию и на студентов, – объяснял он.
Рассказ его очень взволновал и удивил Варвару, прижимаясь к нему, она восклицала:
– И это – ты? Такой сдержанный?
Он встал, прошелся по комнате, остановясь у зеркала, пригладил волосы и, вздохнув, сказал:
– В конце концов – все-таки плохо знаешь себя.
Тут Варвара спросила каким-то странным тоном:
– Но – почему же тебя не арестовали?
– Меня и хотели арестовать, но началась драка, студенты затолкали меня в публику…
Только в эту минуту он вспомнил о Митрофанове и рассказал о нем. Обмахивая лицо платком, Варвара быстро вышла из комнаты, а он снова задумался:
«Как это случилось, что я потерял власть над собою?»
Тревожила мысль о возможном разноречии между тем, что рассказал Варваре он и что скажет постоялец. И, конечно, сыщики заметили его, так что эта история, наверное, будет иметь продолжение.
Вошла Варвара, говоря:
– Пальто выпачкано известкой, карман оторван, ох, Клим, родной мой…
Она прижала голову к его груди, вздрагивая, а Самгин подумал:
«Что же это она пальто осматривала, – не верит мне?»
Но это не обидело его, он сам себе не верил и не узнавал себя. Нежность и тревожное удивление Варвары несколько успокоили его, а затем явился, как раз к обеду, Митрофанов. Вошел он робко, с неопределенной, но как будто виноватой улыбочкой, спрятав руки за спиною.
«Что он расскажет?» – беспокойно подумал Самгин, видя его смущение.
Варвара, встретив Митрофанова словами благодарности, усадила его к столу, налила водки и, выпив за его здоровье, стала расспрашивать; Иван Петрович покашливал, крякал, усердно пил, жевал, а Самгин, видя, что он смущается все больше, нетерпеливо спросил:
– Как это вам удалось меня вытащить из рук полиции?
Мигая, постоялец взглянул на него и не торопясь, как бы опасаясь выговорить какое-то лишнее слово, рассказал:
– А… видите ли, они – раненых не любят, то есть – боятся, это – не выгодно им. Вот я и сказал: стой, это – раненый. Околоточный – знакомый, частенько на биллиарде играем…
– Он спросил – кто я?
– Нет. Да и спросил бы, так не узнал, – ответил Митрофанов, усмехаясь.
– Да вы ешьте, Иван Петрович, – уговаривала Варвара. – Ах, какой вы милый человек!
Митрофанов взглянул на нее, на Самгина и, как бы догадавшись о чем-то приятном ему, вдруг оживился, стал сам собою и продолжал уже веселым тоном:
– Я стоял у книжной лавки Карцева, вдруг – вижу: Клима Иваныча толкают. И, знаете, раззадорился, как, бывало, мальчишкой: не тронь наших!
Это очень развеселило Самгиных, и вот с этого дня Иван Петрович стал для них домашним человеком, прижился, точно кот. Он обладал редкой способностью не мешать людям и хорошо чувствовал минуту, когда его присутствие становилось лишним. Если к Самгиным приходили гости, Митрофанов немедленно исчезал, даже Любаша изгоняла его.
– Я, извините, ученых барышень боюсь, – сказал он.
Варвару он все более забавлял, рассказывая ей смешное о провинциальной жизни, обычаях, обрядах, поверьях, пожарах, убийствах и романах. Смешное он подмечал неплохо, но рассказывал о нем добродушно и даже как бы с сожалением. Рассказывал о ловле трески в Белом море, о сборе кедровых орехов в Сибири, о добыче самоцветов на Урале, – Варвара находила, что он рассказывает талантливо.
Самгин слушал его все более внимательно и серьезно, чувствуя в Митрофанове нечто крепкое и успокаивающее. Возвращаясь из поездок, он передавал ему свои впечатления и с удовольствием выслушивал образную речь:
– Конечно, мужик у нас поставлен неправильно, – раздумчиво, но уверенно говорил Митрофанов. – Каждому человеку хочется быть хозяином, а не квартирантом. Вот я, например, оклею комнату новыми обоями за свой счет, а вы, как домохозяева, скажете мне: прошу очистить комнату. Вот какое скучное положение у мужика, от этого он и ленив к жизни своей. А поставьте его на собственную землю, он вам маком расцветет.
И, спрятав руки в карманы, продолжал:
– Вообще – это бесполезное занятие в чужом огороде капусту садить. В Орле жил под надзором полиции один политический человек, уже солидного возраста и большой умственной доброты. Только – доброта не средство против скуки. Город – скучный, пыльный, ничего орлиного не содержит, а свинства – сколько угодно! И вот он, добряк, решил заняться украшением окружающих людей. Между прочим, жена моя – вторая – немножко пострадала от него – из гимназии вытурили…
Варвара неприлично и до слез хохотала, Самгин, опасаясь, что квартирант обидится, посматривал на нее укоризненно. Но Митрофанов не обижался, ему, видимо, нравилось смешить молодую женщину, он вытаскивал из кармана руку и с улыбкой в бесцветных глазах разглаживал пальцем редковолосые усы.
– Н-да, так вот этот щедрословный человек внушал, конечно, «сейте разумное, доброе» и прочее такое, да вдруг, знаете, женился на вдове одного адвоката, домовладелице, и тут, я вам скажу, в два года такой скучный стал, как будто и родился и всю жизнь прожил в Орле.
Самгин все более определенно чувствовал, что Иван Петрович служит как бы корректором его впечатлений. Как-то ночью, возвратясь из театра и раздеваясь, Варвара сказала:
– А ведь Митрофанов был бы хорошим комиком, он – талантливый.
– Преувеличиваешь, – возразил Самгин, совершенно не желая видеть постояльца талантливым. – Он просто – типично русский здравомыслящий человек, каких миллионы.
А окончательно приобрел Митрофанов в глазах Клима цвет и форму пасхальною ночью.
После Ходынки и случая у манежа Самгин особенно избегал скопления людей, даже публика в фойе театров была неприятна ему; он инстинктивно держался ближе к дверям, а на улицах, видя толпу зрителей вокруг какого-то несчастия или скандала, брезгливо обходил людей стороной.
Он очень неохотно уступил настойчивой просьбе Варвары пойти в Кремль, а когда они вошли за стену Кремля и толпа, сейчас же всосав его в свою черную гущу, лишила воли, начала подталкивать, передвигать куда-то, – Самгин настроился мрачно, враждебно всему. Он вздохнул свободнее, когда его и Варвару оттеснили к нелепому памятнику царя, где было сравнительно просторно.
Холодная тьма сжала людей в единое, чудовищное целое, оно волнообразно покачивалось, прогибая землю своей тяжестью. Желтые, жирные потоки света из окон храма вторгались во тьму над толпой, раздирали тьму, и по краям разрывов она светилась синевато, как лед. Свет падал на непокрытые головы, было много лысых черепов, похожих на картофель, орехи и горошины, все они были меньше естественного, дневного объема и чем дальше, тем заметнее уменьшались, а еще дальше люди сливались в безглавое и бесформенное черное. Черными кентаврами возвышались над толпой конные полицейские; близко к одному из них стоял высокий, тучный человек в шубе с меховым воротником, а из воротника торчала голова лошади, кланяясь, оскалив зубы, сверкая удилами. Грозно, как огромный, уродливый палец с медным ногтем, вонзалась в темноту колокольня Ивана Великого, основание ее плотно окружала темная масса, волнуясь, как мертвая зыбь, и казалось, что колокольня тоже покачивается.
Клим Самгин подумал: упади она, и погибнут сотни людей из Охотного ряда, из Китай-города, с Ордынки и Арбата, замоскворецкие люди из пьес Островского. Еще большие сотни, в ужасе пред смертью, изувечат, передавят друг друга. Или какой-нибудь иной ужас взорвет это крепко спрессованное тело, и тогда оно, разрушенное, разрушит все вокруг, все здания, храмы, стены Кремля.
Толпа вздыхала, ворчала, напоминая тот горячий шумок, который слышал Самгин в селе, когда там поднимали колокол, здесь люди, всей силою своей, тоже как будто пытались поднять невидимую во тьме тяжесть и, покачиваясь, терлись друг о друга. Казалось, что вся сила людей, тяготея к желтой, теплой полосе света, хочет втиснуться в двери собора, откуда, едва слышен, тоже плывет подавленный гул. Но все-таки было тихо, как-то особенно холодно тихо. И становилось все тише, точно погружаясь в ненарушимое молчание холодной ночи и не оттаявшей земли. Лица ближайших людей Самгин видел угрюмыми, напряженно и нетерпеливо ожидающими рассвета и тепла. Варвара, стоя бок о бок с ним, вздрагивала, нерешительно шевелила правой рукой, прижатой ко груди, ее застывшее лицо Самгин находил деланно благочестивым и молчал, желая услышать жалобу на холод и на людей, толкавших Варвару.
Из толпы вывернулся Митрофанов, зажав шапку под мышкой, держа в руке серебряные часы, встал рядом и сказал вполголоса, заикаясь:
– Сейчас ударят. Сейчас!
Приоткрыв рот, он вскинул голову, уставился выпученными глазами в небо, как мальчишка, очарованно наблюдающий полет охотницких голубей.
И вдруг с черного неба опрокинули огромную чашу густейшего медного звука, нелепо лопнуло что-то, как будто выстрел пушки, тишина взорвалась, во тьму влился свет, и стало видно улыбки радости, сияющие глаза, весь Кремль вспыхнул яркими огнями, торжественно и бурно поплыл над Москвой колокольный звон, а над толпой птицами затрепетали, крестясь, тысячи рук, на паперть собора вышло золотое духовенство, человек с горящей разноцветно головой осенил людей огненным крестом, и тысячеустый голос густо, потрясающе и убежденно – трижды сказал:
– Воистину воскресе!
– Христос воскресе, – не сказал, а рявкнул Митрофанов, обняв Клима, целуя его; он сразу опьянел и плакал, радостно всхлипывая:
– Вот как мы, а? Ах, господи…
Он обнял и Варвару, целуя, встряхивая ее, он бормотал:
– И не веришь, а – поверишь: воистину воскрес, а?
Слезы текли по лицу его так обильно, как будто вся кожа лица вспотела слезами, а Варвара, сконфуженно отталкивая его, умоляюще глядя на Клима, укоризненно позвала:
– Клим?
Голос ее прозвучал жалобой и упреком; все вокруг так сказочно чудесно изменилось; Самгин был взволнован волнением постояльца, смущенно улыбаясь и все еще боясь показаться смешным себе, он обнял жену:
– Христос воскресе, Варя.
Она крепко прижалась к нему, а он смотрел через плечо ее на Митрофанова, в его мокрое лицо, в счастливые глаза и слушал умиленный голос:
– Момент! Нигде в мире не могут так, как мы, а? За всех! Клим Иваныч, хорошо ведь, что есть эдакое, – за всех! И – надо всеми, одинаковое для нищих, для царей. Милый, а? Вот как мы…
Толпа быстро распадалась на отдельных, вполне ясных людей, это – очень обыкновенные люди, только празднично повеселевшие, они обнажали головы друг пред другом, обнимались, целовались и возглашали несчетное число раз:
– Христос…
– Воистину…
Как будто они впервые услыхали эту весть, и Самгин не мог не подумать, что раньше радость о Христе принималась им как смешное лицемерие, а вот сейчас он почему-то не чувствует ничего смешного и лицемерного, а даже и сам небывало растроган, обрадован. Оглядываясь, он видел, что все страшное, подавляющее исчезло. Всюду ослепительно сверкали огни иллюминаций, внушительно гудел колокол Ивана Великого, и радостный звон всех церквей города не мог заглушить его торжественный голос. Всюду над Москвой, в небе, всё еще густо-черном, вспыхнули и трепетали зарева, можно было думать, что сотни медных голосов наполняют воздух светом, а церкви поднялись из хаоса домов золотыми кораблями сказки.
Митрофанов, идя боком, кружась, бесцеремонно, но все-таки вежливо расталкивал людей, очищая дорогу Варваре, и все говорил что-то значительное.
– Мы, – повторял он, – мы…
Праздничный шум людей мешал Климу понимать его. Самгиных пригласил разговляться патрон, но Клим вдруг решил:
– Знаешь, Варя, пойдем-ка домой! Иван Петрович с нами – хорошо?
– О, я так рада, – сказала она.
– А я – необыкновенно взволнован, – сознался Самгин нерешительно и смущенно. – Я завтра извинюсь пред патроном.
– Покорно благодарю, – говорил Митрофанов. – Я к вам – с радостью.
Он отирал лицо платком и, размахивая им, задевал людей, – Варвара ласково заметила ему это.
– Ничего, сегодня – не обижаются, – сказал он.
Христосовались с Анфимьевной, которая, надев широчайшее шелковое платье, стала похожа на часовню, с поваром, уже пьяным и нарядным, точно комик оперетки, с горничной в розовом платье и множестве лент, ленты напомнили Самгину свадебную лошадь в деревне. Но, отмечая все эти мелочи, он улыбался добродушно, потирая руки, снимал и надевал очки, сознавая, что ведет себя необычно. Возникали смешные желания, конфузившие его, хотелось похлопать Митрофанова по плечу, запеть «Христос воскресе», сказать Варваре ласковые и веселые слова. Варвара была вся в светлом, как невеста, и была она красиво, задумчиво тиха; это тоже волновало Самгина. Он стоял у стола, убранного цветами, смотрел на улыбающуюся мордочку поросенка, покручивал бородку и слушал, как за его спиною Митрофанов говорит:
– Господин Долганов – есть такой! – доказывал мне, что Христа не было, выдумка – Христос. А – хотя бы? Мне-то что? И выдумка, а – все-таки есть, живет! Живет, Варвара Кирилловна, в каждом из нас кусочек есть, вот в чем суть! Мы, голубушка, плохи, да не так уж страшно…
– Сядемте, – предложил Клим, любуясь оживлением постояльца, внимательно присматриваясь к нему и находя, что Митрофанов одновременно похож на регистратора в окружном суде, на кассира в магазине «Мюр и Мерилиз», одного из метр-д-отелей в ресторане «Прага», на университетского педеля и еще на многих обыкновеннейших людей. Он был одет в черную, неоднократно утюженную визитку, в белый пикейный жилет, воротник его туго накрахмаленной рубашки замшился и подстрижен ножницами. Глотая рюмку за рюмкой «зубровку», он ораторствовал:
– Мы все от Христа пошли, и это для всех – один путь. И все хотим благоденственного и мирного жития, чего и Христос хотел, да!
– Один поэт, – сказал Клим, – то есть он не поэт, а Дьякон…
– Дьякон, да! – согласился или подтвердил Митрофанов. – Ну-с?
– Он сказал Христу:
Мы тебя и ненавидя – любим,
Мы тебе и ненавистью служим.
– Как это? – спросил Митрофанов, держа рюмку в руке на уровне рта, а когда Клим повторил, он, поставив на стол невыпитую рюмку, нахмурился, вдумываясь и мигая.
– Может быть, это – и верно, но – как-то… дерзко, – задумчиво сказала Варвара.
– Дьякон, говорите? – спросил Митрофанов. – Что же он – пьяница? Эдакие слова в пьяном виде говорят, – объяснил он, выпил водки, попросил: – Довольно, Варвара Кирилловна, не наливайте больше, напьюсь.
И снова заговорил:
– Ненависть – я не признаю. Ненавидеть – нечего, некого. Озлиться можно на часок, другой, а ненавидеть – да за что же? Кого? Все идет по закону естества. И – в гору идет. Мой отец бил мою мать палкой, а я вот… ни на одну женщину не замахивался даже… хотя, может, следовало бы и ударить.
– А если это не в гору идет, под гору? – тихо спросила Варвара и заставила Самгина пошутить:
– Ты хочешь, чтоб я тебя бил?
– Невозможно представить, – воскликнул Митрофанов, смеясь, затем, дважды качнув головою направо и налево, встал. – Я, знаете, несколько, того… пьян! А пьяный я – не хорош!
Он снова, но уже громко, рассмеялся и сказал, тоже очень громко:
– Пьяный я – плакать начинаю, ей-богу! Плачу и плачу, и черт знает о чем плачу, честное слово! Ну, спасибо вам за привет и ласку…
– Славный человек, – вздохнула Варвара, когда постоялец ушел.
Уже светало; в сером небе появились голубоватые ямы, а на дне одной из них горела звезда.
– Человек от людей, – сказал Клим, подходя к жене. – Вот именно: от людей, да! Но я тоже немножко опьянел.
Он обнял Варвару, подняв ее со стула, поцеловал, но она, прильнув к нему, тихонько попросила:
– Нет, ты меня не трогай, пожалуйста.
И, освободясь из его рук, схватилась за виски несколько театральным жестом.
– Голова болит?
– Нет, но… Как непонятно все, Клим, милый, – шептала она, закрыв глаза. – Как непонятно прекрасное… Ведь было потрясающе прекрасно, да? А потом он… потом мы ели поросенка, говоря о Христе…
– Девочка моя, что ты? – спросил Самгин, ласково, но уже с легкой досадой.
– Да, глупо… я знаю! Но – обидно, видишь ли. Нет, не обидно?
Она смотрела в лицо его вопросительно, жалобно, и Клим почувствовал, что она готова заплакать.
– Ты переволновалась, вот что…
– Да, я пойду, лягу, – сказала она, быстро уходя в свою комнату. Дважды щелкнул замок двери.
«Устала. Капризничает, – решил Клим, довольный, что она ушла, не успев испортить его настроения. – Она как будто молодеет, становится более наивной, чем была».
Подойдя к столу, он выпил рюмку портвейна и, спрятав руки за спину, посмотрел в окно, на небо, на белую звезду, уже едва заметную в голубом, на огонь фонаря у ворот дома. В памяти неотвязно звучало:
«Христос воскресе из мертвых…»
Клим Самгин оглянулся и тихонько пропел:
– «Смертию смерть попра».
– Или – поправ? – серьезно вполголоса спросил он кого-то, затем повторил тихо, тенорком:
– «Смертию смерть поправ».
Он снова оглянулся, прислушался, в доме и на улице было тихо.
– Это, разумеется, смешно, что я пою. Но я – нетрезв, вот в чем дело, – объяснял он кому-то. – Пою, потому что немножко пьян.
Ему хотелось петь громко, торжественно, как поют в церкви. И чтоб из своей комнаты вышла Варвара, одетая в светлое, точно к венцу.