Он был доволен собою и вместе с этим чувствовал себя сконфуженно.
«Вот – пришлось принять косвенное участие в экспроприации, – думал он, мысленно усмехаясь. – Но – Иноков! Несомненно, это он послал Вараксина за мной… И эта… деятельность – по характеру Инокова как нельзя более».
Как всякий человек, которому удалось избежать опасности, Самгин чувствовал себя возвышенно и дома, рассказывая Безбедову о налете, вводил в рассказ комические черточки, говорил о недостоверности показаний очевидцев и сам с большим интересом слушал свой рассказ.
– Анархисты, – безучастно бормотал Безбедов, скручивая салфетку, а Самгин поучал его:
– Сомнительная достоверность свидетельских показаний давно подмечена юридической практикой, и, в сущности, она лучше всего обнажает субъективизм наших суждений о всех явлениях жизни…
– А, ну их к черту, свидетелей, – сердито сказал Безбедов. – У меня подлец Блинов загнал две пары скобарей, – лучшие летуны. Предлагаю выкуп – не берет…
На другой день утром Самгин читал в местной газете: «Есть основания полагать, что налет был случаен, не подготовлен, что это просто грабеж». Газета монархистов утверждала, что это – «акт политической разнузданности», и обе говорили, что показания очевидцев о количестве нападавших резко противоречивы: одни говорят – нападали двое, другие видели только одного, а есть свидетель, который утверждает, что извозчик – участвовал в грабеже. Арестовано, кроме извозчика, двое: артельщик, которого ограбили, и столяр – один из очевидцев нападения. Эти заметки газет не вызвали у Самгина никаких особенных мыслей. Об экспроприациях газеты сообщали все чаще, и Самгин хорошо помнил слова Марины: «действуют мародеры». Вообще эпизод этот потерял для Самгина свою остроту и скоро почти совершенно исчез из его памяти, вытесненный другим эпизодом.
Как-то вечером Самгин сидел за чайным столом, перелистывая книжку журнала. Резко хлопнула дверь в прихожей, вошел, тяжело шагая, Безбедов, грузно сел к столу и сипло закашлялся; круглое, пухлое лицо его противно шевелилось, точно под кожей растаял и переливался жир, – глаза ослепленно мигали, руки тряслись, он ими точно паутину снимал со лба и щек.
Самгин молча смотрел на него через очки и – ждал.
– Н-ну, вот, – заговорил Безбедов, опустив руки, упираясь ладонями в колена и покачиваясь. – Придется вам защищать меня на суде. По обвинению в покушении на убийство, в нанесении увечья… вообще – черт знает в чем! Дайте выпить чего-нибудь…
Самгин не торопясь пошел в спальню, взял графин воды, небрежно поставил его пред Безбедовым; все это он делал, подчеркивая свое равнодушие, и равнодушно спросил:
– Что случилось?
– Влепил заряд в морду Блинову, вот что! – сказал Безбедов и, взяв со стола графин, поставил его на колено себе, мотая головой, говоря со свистом: – Издевался надо мной, подлец! «Брось, говорит, – ничего не смыслишь в голубях». Я – Мензбира читал! А он, идиот, учит:
«Ты, говорит, не из любви голубей завел, а из зависти, для конкуренции со мной, а конкурировать тебе надобно с ленью твоей, не со мной…»
Говорил он, точно бредил, всхрапывая, высвистывая слова, держал графин за горлышко и, встряхивая его коленом, прислушивался, как булькает вода.
Жутко было слышать его тяжелые вздохи и слова, которыми он захлебывался. Правой рукой он мял щеку, красные пальцы дергали волосы, лицо его вспухало, опадало, голубенькие зрачки точно растаяли в молоке белков. Он был жалок, противен, но – гораздо более – страшен.
Самгин не скоро получил возможность узнать: что же и как произошло?
Безбедов не отвечал на его вопросы, заставив Клима пережить в несколько минут смену разнообразных чувствований: сначала приятно было видеть Безбедова испуганным и жалким, потом показалось, что этот человек сокрушен не тем, что стрелял, а тем, что не убил, и тут Самгин подумал, что в этом состоянии Безбедов способен и еще на какую-нибудь безумную выходку. Чувствуя себя в опасности, он строго, деловито начал успокаивать его.
– Если вы хотите, чтоб я защищал вас, – вы должны последовательно рассказать…
Безбедов поставил графин на стол, помолчал, оглядываясь, и сказал:
– Ну… Встретились за городом. Он ходил новое ружье пробовать. Пошли вместе. Я спросил: почему не берет выкуп за голубей? Он меня учить начал и получил в ухо, – тут черт его подстрекнул замахнуться на меня ружьем, а я ружье вырвал, и мне бы – прикладом – треснуть…
Он замолчал, даже поднял руку, как бы желая закрыть себе рот, и этот судорожный наивный жест дал Самгину право утвердительно сказать:
– Вы знали, что ружье заряжено.
– Да. Он сказал, когда оно было в моих руках… когда я смотрел его, – угрюмо сознался Безбедов и схватился руками за растрепанную голову, хрипя:
– Тетка – вот что! Если он в суд подаст, тогда она… А он – подаст! Вы с ней миндальничаете…
– Не говорите глупостей, – предупредил Самгин и поставил профессиональный вопрос:
– Свидетели – были?
– Нет, – никого, – сказал Безбедов и так туго надул щеки, что у него налились кровью уши, шея, а затем, выдохнув сильную струю воздуха, спросил настойчиво и грубо:
– Вина нет у вас?
Встал и, покачиваясь, шаркая ногами, как старик, ушел. Раньше, чем он вернулся с бутылкой вина, Самгин уверил себя, что сейчас услышит о Марине нечто крайне важное для него. Безбедов стоя налил чайный стакан, отпил половину и безнадежно, с угрюмой злостью повторил:
– Подаст, идиот! Раньше – побоялся бы тетки, а теперь, когда все на стену лезут и каждый день людей вешают, – подаст…
Следовало не только успокоить его, но и расположить в свою пользу, а потом поставить несколько вопросов о Марине. Сообразив это, Самгин, тоном профессионала, заговорил о том, как можно построить защиту:
– Вы, очевидно, действовали в состоянии невменяемом, – закон определяет его состоянием запальчивости и раздражения. Такое состояние не является без причины, его вызывает оскорбление, или же оно – результат легкой, не совсем нормальной возбудимости, свойственной субъекту. Последний случай требует медицинской экспертизы. Свидетелей – нет. Показания потерпевшего? Выстрел был сделан из его ружья. Он мог быть сделан случайно, во время осмотра оружия, вы могли и не знать, что оно заряжено. Наконец, если вы твердо помните, что потерпевший действительно замахнулся ружьем, – вы могли вступить с ним в борьбу из-за ружья, и выстрел тоже объясняется как случайный. Не исключен и мотив самообороны. Вообще – защита имеет неплохой материал…
Деловую речь адвоката Безбедов выслушал, стоя вполоборота к нему, склонив голову на плечо и держа стакан с вином на высоте своего подбородка.
– Ловко, – одобрил он негромко и, видимо, очень обрадованный. – Очень ловко! – и, запрокинув голову, вылил вино в рот, крякнул.
– Но все-таки суда я не хочу, вы помогите мне уладить все это без шума. Я вот послал вашего Мишку разнюхать – как там? И если… не очень, – завтра сам пойду к Блинову, черт с ним! А вы – тетку утихомирьте, расскажите ей что-нибудь… эдакое, – бесцеремонно и напористо сказал он, подходя к Самгину, и даже легонько дотронулся до его плеча тяжелой, красной ладонью. Это несколько покоробило Клима, – усмехаясь, он сказал:
– А – сильно боитесь вы Марины Петровны!
– Боюсь, – сказал Безбедов, отступив на шаг, и, спрятав руки за спину, внимательно, сердито уставился в лицо Самгина белыми глазами, напомнив Москву, зеленый домик, Любашу, сцену нападения хулиганов. – Смешно? – спросил Безбедов.
– Не смешно, а – странно, – сказал Самгин, пожав плечами, поправляя очки.
Безбедов уклончиво покатал из стороны в сторону голубенькие зрачки свои, лицо его перекосилось, оплыло вниз; видно было, что он хочет сказать что-то, но – не решается. Самгин попробовал помочь ему:
– Человек она, кажется, очень властный…
– Человек? – бессмысленно повторил Безбедов. – Да, это – верно… Ну, спасибо! – неожиданно сказал он и пошел к двери, а Самгин, провожая его сердитым взглядом, подумал:
«Определенно преступный тип. Марину он не только боится, но, кажется, ненавидит. Почему?»
А на другой день Безбедов вызвал у Самгина странное подозрение: всю эту историю с выстрелом он рассказал как будто только для того, чтоб вызвать интерес к себе; размеры своего подвига он значительно преувеличил, – выстрелил он не в лицо голубятника, а в живот, и ни одна дробинка не пробила толстое пальто. Спокойно поглаживая бритый подбородок и щеки, он сказал:
– Помирились; дал ему две пары скобарей и двадцать целковых, – черт с ним!
Самгину даже показалось, что и это – ложь да и не было выстрела, все выдумано. Но он не захотел сказать Безбедову, что не верит ему, а только иронически заметил:
– Побрились.
– Слушаюсь старших, – ответил Безбедов, и по пузырю лица его пробежали морщинки, сделав на несколько секунд толстое, надутое лицо старчески дряблым. Нелепый случай этот, укрепив антипатию Самгина к Безбедову, не поколебал убеждения, что Валентин боится тетки, и еще более усилил интерес, – чем, кроме страсти к накоплению денег, живет она? Эту страсть она не прикрывала ничем.
Дня через два она встретила Самгина в магазине словами, в которых он не уловил ни сожаления, ни злобы:
– Сожгли Отрадное-то! Подожгли, несмотря на солдат. Захария немножко побили, едва ноги унес. Вся левая сторона дома сгорела и контора, сарай, конюшни. Ладно, что хлеб успела я продать.
Говорила она неестественно, обнажая зубы, покачивая правой рукой так, точно собиралась ударить Самгина.
– Лидии дом не нравился, она хотела перестраивать его. Я – ничего не теряю, деньги по закладной получила. Но все-таки надобно Лидию успокоить, ты сходи к ней, – как она там? Я – была, но не застала ее, – она с выборами в Думу возится, в этом своем «Союзе русского народа»… Действуй!
Самгин пошел и дорогой подумал, что он утверждает в правах наследства не Турчанинова, молодого, наивного иностранца, а вдову купца первой гильдии Марину Петровну Зотову.
«Хищница, – думал он. – Становится все более откровенной, даже циничной».
Но возмущался он ее жестокой страстью холодно – от ума, убежденный, что эта страсть еще не определяет всю Марину. Да и неудобно ему было упрощать ее, – он чувствовал, что, упрощая Зотову, низводит себя до покорного слуги ее грубых целей. Но ее ум не может быть ограниченным только этими целями. Она копит деньги, наверное, не ради только денег, а – для чего-то. Для чего же? Он не мог бы объяснить, как сложилось и окрепло в нем это убеждение, но убеждение сложилось крепко. В конце концов он обязан пред самим собою знать: чему же он служит?
Лидия приняла его в кабинете, за столом. В дымчатых очках, в китайском желтом халате, вышитом черными драконами, в неизбежной сетке на курчавых волосах, она резала ножницами газету. Смуглое лицо ее показалось вытянутым и злым.
– Ах, знаю, знаю! – сказала она, махнув рукою. – Сгорел старый, гнилой дом, ну – что ж? За это накажут. Мне уже позвонили, что там арестован какой-то солдат и дочь кухарки, – вероятно, эта – остроносая, дерзкая.
И, хлопнув обеими руками по вороху газет на столе, она продолжала быстро, тревожно, с истерическими выкриками:
– Но – что будет делать Россия, которая разваливается, что – скажи? Царь ко всему равнодушен, пишут мне, а другой человек, близкий к высоким сферам, сообщает; царь ненавидит то, что сам же дал, – эту Думу, конституцию и все. Говорят о диктатуре, ты подумай! О диктатуре при самодержавии! Разве это бывало? – Наклонив голову, она смотрела на Самгина исподлобья, очки ее съехали почти на кончик носа, и казалось, что на лице ее две пары разноцветных глаз. – По всем сведениям, в Думу снова и в массе пройдут левые. Этим мы будем обязаны авантюристу Столыпину, который затевает разрушить общину, выделить из деревни сильных мужиков на хутора…
Самгин сказал:
– Ты, кажется, сочувствовала этой реформе?
– Нет, – резко сказала она. – То есть – да, сочувствовала, когда не видела ее революционного смысла. Выселить зажиточных из деревни – это значит обессилить деревню и оставить хуторян такими же беззащитными, как помещиков. – Откинулась на спинку кресла и, сняв очки, укоризненно покачала головою, глядя на Самгина темными глазами в кружках воспаленных век.
– Впрочем – я напрасно говорю, я знаю: ты равнодушен ко всему, что не разрушение. Марина сказала о тебе: «Невольный зритель…»
– Вот как? – спросил Самгин, неприятно удивленный. – А – что это значит?
– Это – ужасно, Клим! – воскликнула она, оправляя сетку на голове, и черные драконы с рукавов халата всползли на плечи ее, на щеки. – Подумай: погибает твоя страна, и мы все должны спасать ее, чтобы спасти себя. Столыпин – честолюбец и глуп. Я видела этого человека, – нет, он – не вождь! И вот, глупый человек учит царя! Царя…
Самгин слышал ее крики, но эта женщина, в широком, фантастическом балахоне, уже не существовала для него в комнате, и голос ее доходил издали, точно она говорила по телефону. Он соображал:
«Вот как говорит Марина про меня…»
Он слышал: террористы убили в Петербурге полковника Мина, укротителя Московского восстания, в Интерлакене стреляли в какого-то немца, приняв его за министра Дурново, военно-полевой суд не сокращает количества революционных выступлений анархистов, – женщина в желтом неутомимо и назойливо кричала, – но все, о чем кричала она, произошло в прошлом, при другом Самгине. Тот, вероятно, отнесся бы ко всем этим фактам иначе, а вот этот окончательно не мог думать ни о чем, кроме себя и Марины.
«Невольный зритель? Это – верно, я сам говорил себе это».
Лишь на минуту он вспомнил царя, оловянно серую фигурку маленького человечка, с голубыми глазами и безразлично ласковой улыбкой.
«Равнодушен и ненавидит… Несоединимо. Вернее – презирает. А я – ненавижу или презираю?»
Он невольно усмехнулся и вызвал у Лидии взрыв негодования.
– Неужели тебя все это только смешит? Но – подумай! Стоять выше всех в стране, выше всех! – кричала она, испуганно расширив больные глаза. – Двуглавый орел, ведь это – священный символ нечеловеческой власти…
Самгин не заметил, когда и почему она снова заговорила о царе.
– Мы все – двуглавые, – сказал он, вставая. – Зотова, ты, я…
– Что ты хочешь сказать? – спросила Лидия и тоже встала.
Вслушиваясь в свои слова, он проговорил, надеясь обидеть Лидию:
– Царь, вероятно, устал от этой возни и презирает всех…
– Он? Помазанник божий и – презрение к людям? – возмущенно вскричала Лидия. – Опомнись! Так может думать только атеист, анархист! Впрочем – ты таков и есть по натуре.
Она безнадежно покачала головой, затем, когда Самгин пожимал ее руку, спросила:
– Здесь у всех ужасно потные руки, – ты заметил?
«Дура. Бесплодная смоковница, – равнодушно думал Самгин, как бы делая надписи. – Насколько Марина умнее, интереснее ее…»
И, поставив рядом с Мариной голубовато-серую фигурку царя, усмехнулся.
Город беспокоился, готовясь к выборам в Думу, по улицам ходили и ездили озабоченные, нахмуренные люди, на заборах пестрели партийные воззвания, члены «Союза русского народа» срывали их, заклеивали своими.
Все это текло мимо Самгина, но было неловко, неудобно стоять в стороне, и раза два-три он посетил митинги местных политиков. Все, что слышал он, все речи ораторов были знакомы ему; он отметил, что левые говорят громко, но слова их стали тусклыми, и чувствовалось, что говорят ораторы слишком напряженно, как бы из последних сил. Он признал, что самое дельное было сказано в городской думе, на собрании кадетской партии, членом ее местного комитета – бывшим поверенным по делам Марины.
Опираясь брюшком о край стола, покрытого зеленым сукном, играя тоненькой золотой цепочкой часов, а пальцами другой руки как бы соля воздух, желтолицый человечек звонко чеканил искусно округленные фразы; в синеватых белках его вспыхивали угольки черных зрачков, и издали казалось, что круглое лицо его обижено, озлоблено. Слушали его внимательно, молча, и молчание было такое почтительно скучное, каким бывает оно на торжественных заседаниях по поводу годовщины или десятилетия со дня смерти высокоуважаемых общественных деятелей.
Говорил оратор о том, что война поколебала международное значение России, заставила ее подписать невыгодные, даже постыдные условия мира и тяжелый для торговли хлебом договор с Германией. Революция нанесла огромные убытки хозяйству страны, но этой дорогой ценой она все-таки ограничила самодержавие. Спокойная работа Государственной думы должна постепенно расширять права, завоеванные народом, европеизировать и демократизировать Россию.
Он замолчал, поднял к губам стакан воды, но, сделав правой рукой такое движение, как будто хотел окунуть в воду палец, – поставил стакан на место и продолжал более напряженно, даже как бы сердито, но и безнадежно:
– Меньшевики, социалисты-реалисты, поняли, что революция сама по себе не способна творить, она только разрушает, уничтожает препятствия к назревшей социальной реформе. Они поняли, что культура невозможна вне сотрудничества классов. Социалисты-утописты с их мистической верой в силу рабочего класса – разбиты, сошли со сцены истории. Все понимают, что страна нуждается в спокойной, будничной работе в областях политики и культуры. В конце концов – всем необходимо отдохнуть от жестоких потрясений пережитой бури. Пред нами – грандиозная задача: поставить на ноги многомиллионное крестьянство. И – еще раз: эволюция невозможна без сотрудничества классов, – эта истина утверждается всей историей культурного развития Европы, и отрицать эту истину могут только люди, совершенно лишенные чувства ответственности пред историей…
Для того чтоб согласиться с этими мыслями, Самгину не нужно было особенно утруждать себя. Мысли эти давно сами собою пришли к нему и жили в нем, не требуя оформления словами. Самгина возмутил оратор, – он грубо обнажил и обесцветил эти мысли, «выработанные разумом истории».
Самгин почувствовал необходимость освежить и углубить доводы разума истории, подкрепить их от себя, материалом своего, личного опыта. Он пережил слишком много, и хотя его разум сильно устал «регистрировать факты», «системы фраз», но не утратил эту уже механическую, назойливую и бесплодную привычку. Бесплодность накопления опыта тяготила и смущала его. Он не хотел сознаться, что усвоил скептическое отношение Марины к разуму, но он уже чувствовал, что ее речи действуют на него убедительнее книг. И, наконец, бывали моменты, когда Самгин с неприятной ясностью сознавал, что хотя лицо «текущего момента» густо покрыто и покрывается пылью успокоительных слов, но лицо это вставало пред ним красным и свирепым, точно лицо дворника Марины.
Он вспомнил брата: недавно в одном из толстых журналов была напечатана весьма хвалебная рецензия о книге Дмитрия по этнографии Северного края.
«Мне тоже надо сделать выводы из моих наблюдений», – решил он и в свободное время начал перечитывать свои старые записки. Свободного времени было достаточно, хотя дела Марины постепенно расширялись, и почти всегда это были странно однообразные дела: умирали какие-то вдовы, старые девы, бездетные торговцы, отказывая Марине свое, иногда солидное, имущество.
– Дальние родственники супруга моего, – объясняла она.
Росла клиентура, к Самгину являлись из уездов и даже из соседней губернии почтительные бородатые купцы.
– Зотиха, Марина Петровна, указала нам, – говорили они, и чувствовалось, что для этих людей Марина – большой человек. Он объяснял это тем, что захолустные, полудикие люди ценят ее деловитый ум, ее знание жизни.
Зимними вечерами, в теплой тишине комнаты, он, покуривая, сидел за столом и не спеша заносил на бумагу пережитое и прочитанное – материал своей будущей книги. Сначала он озаглавил ее: «Русская жизнь и литература в их отношении к разуму», но этот титул показался ему слишком тяжелым, он заменил его другим:
«Искусство и интеллект»; потом, сообразив, что это слишком широкая тема, приписал к слову «искусство» – «русское» и, наконец, еще более ограничил тему: «Гоголь, Достоевский, Толстой в их отношении к разуму». После этого он стал перечитывать трех авторов с карандашом в руке, и это было очень приятно, очень успокаивало и как бы поднимало над текущей действительностью куда-то по косой линии.
Гоголь и Достоевский давали весьма обильное количество фактов, химически сродных основной черте характера Самгина, – он это хорошо чувствовал, и это тоже было приятно. Уродливость быта и капризная разнузданность психики объясняли Самгину его раздор с действительностью, а мучительные поиски героями Достоевского непоколебимой истины и внутренней свободы, снова приподнимая его, выводили в сторону из толпы обыкновенных людей, сближая его с беспокойными героями Достоевского.
Но нередко он бросал карандаш на стол, говоря себе:
«Я – не таков, как эти люди, более здоров, чем они, я отношусь к жизни спокойнее».
Однако действительность, законно непослушная теориям, которые пытались утихомирить ее, осаждаясь на ее поверхности густой пылью слов, – действительность продолжала толкать и тревожить его.
В конце зимы он поехал в Москву, выиграл в судебной палате процесс, довольный собою отправился обедать в гостиницу и, сидя там, вспомнил, что не прошло еще двух лет с того дня, когда он сидел в этом же зале с Лютовым и Алиной, слушая, как Шаляпин поет «Дубинушку». И еще раз показалось невероятным, что такое множество событий и впечатлений уложилось в отрезок времени – столь ничтожный.
«И в бездонном мешке времени кружится земной шар», – вспомнил он недавно прочитанную фразу и подумал, что к Достоевскому и Гоголю следует присоединить Леонида Андреева, Сологуба. А затем, просматривая карту кушаний, прислушиваясь к шуму голосов, подумал о том, что, вероятно, нигде не едят так радостно и шумно, как в Москве. Особенно бесцеремонно шумели за большим столом у стены, налево от него, – там сидело семеро, и один из них, высокий, тонкий, с маленькой головой, с реденькими усами на красном лице, тенористо и задорно врезывал в густой гул саркастические фразы:
– В Европе промышленники внушают министрам руководящие идеи, а у нас – наоборот: у нас необходимость организации фабрикантов указана министром Коковцовым в прошлом году-с!
За спиною Самгина, под пальмой, ворчливо разговаривали двое, и нетрезвый голос одного был знаком.
– Ерунда! Солдаты революции не делают.
– Тише!
– Расстреливать, как негров…
– Ты – сообрази: гвардия, преображенцы…
– Тем более: расстреливать! Что значит высылка в какое-то дурацкое село Медведь? Ун-ничтожать, как англичане сипаев…
– Это ты несерьезно говоришь.
– Я знаю больше тебя, – пьяным голосом вскричал свирепый человек, и Самгин тотчас вспомнил:
«Это – Тагильский. Неприятно, если узнает меня».
Он привстал, оглядываясь, нет ли где другого свободного столика?
Столика не нашлось, а малоголовый тенор, ударив ладонью по столу, отчеканил:
– Ни-ко-гда-с! Допущение рабочих устанавливать расценки приемлемо только при условии, что они берут на себя и ответственность за убытки предприятия-с!
Он встал и начал быстро пожимать руки сотрапезников, однообразно кивая каждому гладкой головкой, затем, высоко вскинув ее, заложив одну руку за спину, держа в другой часы и глядя на циферблат, широкими шагами длинных ног пошел к двери, как человек, совершенно уверенный, что люди поймут, куда он идет, и позаботятся уступить ему дорогу.
По газетам Самгин знал, что в Петербурге организовано «Общество заводчиков и фабрикантов» и что об этом же хлопочут и промышленники Москвы, – наверное, этот длинный – один из таких организаторов. Тагильский внятно бормотал:
– В Семеновском полку один гусь заговорил, что в Москве полк не тех бил, – понимаешь? Не тех! Солдаты тотчас выдали его…
Направо от Самгина сидели, солидно кушая, трое: широкоплечая дама с коротенькой шеей в жирных складках, отлично причесанный, с подкрученными усиками, студент в пенсне, очень похожий на переодетого парикмахера, и круглолицый барин с орденом на шее, с большими глазами в синеватых мешках; медленно и обиженно он рассказывал:
– Я сам был свидетелем, я ехал рядом с Бомпаром. И это были действительно рабочие. Ты понимаешь дерзость? Остановить карету посла Франции и кричать в лицо ему: «Зачем даете деньги нашему царю, чтоб он бил нас? У него своих хватит на это».
– Ужасно, – басом и спокойно сказала женщина, раскладывая по тарелкам пузатеньких рябчиков, и спросила: – А правда, что Лауница убили за то, что он хотел арестовать Витте?
– Но, мама, – заговорил студент, наморщив лоб, – установлено, что Лауница убили социалисты-революционеры.
Так же басовито и спокойно дама сказала:
– Я не спрашиваю – кто, я спрашиваю – за что? И я надеюсь, Борис, что ты не знаешь, что такое революционеры, социалисты и кому они служат. Возьми еще брусники, Матвей!
Человек с орденом взял брусники и, тяжко вздохнув, сообщил:
– Старик Суворин утверждает, что будто Горемыкин сказал ему: «Это не плохо, что усадьбы жгут, надо потрепать дворянство, пусть оно перестанет работать на революцию». Но, бог мой, когда же мы работали на революцию?
– Ужасно, – сказала дама, разливая вино. – И притом Горемыкин – педераст.
Студент усмехнулся, говоря:
– Ты, дядя, забыл о декабристах…
«Это – люди для комедии, – подумал Самгин. – Марина будет смеяться, когда я расскажу о них».
Его очень развлекла эта тройка. Он решил провести вечер в театре, – поезд отходил около полуночи. Но вдруг к нему наклонилось косоглазое лицо Лютова, – меньше всего Самгин хотел бы видеть этого человека. А Лютов уже трещал:
– Вот – непредвиденный случай! Глупо; как будто случай можно предвидеть! А ведь так говорят! Мне сказали, что ты прикреплен к Вологде на три года, – неверно?
Он был наряжен в необыкновенно пестрый костюм из толстой, пестрой, мохнатой материи, казался ниже ростом, но как будто еще более развинченным.
– Хотя – и в Вологде пьют. Ты еще не запил? Интересно, каким ты пером оброс?
Говорил он вполголоса, но все-таки было неприятно, что он говорит в таком тоне при белобрысом, остроглазом официанте. Вот он толкает его пальцами в плечо:
– Кабинетик можно, Вася?
– Слушаю. Закусочку?
– Неизбежно.
– А дальше?
– Сам сообрази, ангел.
«Показывает старомодный московский демократизм», – отметил Самгин, наблюдая из-под очков за публикой, – кое-кто посматривал на Лютова иронически. Однако Самгин чувствовал, что Лютов искренно рад видеть его. В коридоре, по дороге в кабинет, Самгин осведомился: где Алина?
– Алина? – ненужно переспросил Лютов. – Алина пребывает во французской столице Лютеции и пишет мне оттуда длинные, свирепые письма, – французы ей не нравятся. С нею Костя Макаров поехал, Дуняша собирается…
Втолкнув Самгина в дверь кабинета, он усадил его на диван, сел в кресло против него, наклонился и предложил:
– Ну, рассказывай, – как?
Его вывихнутые глаза стали как будто спокойнее, не так стремились спрятаться, как раньше. На опухшем лице резко выступил узор красных жилок, – признак нездоровой печени.
– Потолстел, – сказал он, осматривая Самгина. – Ну, а что же ты думаешь, а?
– О чем? – спросил Самгин.
– Например – о попах? Почему мужики натолкали в парламент столько попов? Хорошие хозяева? Прикинулись эсерами? Или – еще что?
Говоря, он точно обжигался словами, то выдувая, то всасывая их.
«Начинаются фокусы», – отметил Самгин, а Лютов торопливо говорил:
– Мужик попа не любит, не верит ему, поп – тот же мироед, и – вдруг?
– Мне кажется, что попов не так уж много в Думе. А вообще я плохо понимаю – что тебя волнует? – спросил Самгин.
Лютов, прищурясь, посмотрел на него, щелкнул пальцами.
– Не верю, – понимаешь! Над попом стоит епископ, над епископом – синод, затем является патриарх, эдакий, знаешь, Исидор, униат. Церковь наша организуется по-римски, по-католически, возьмет мужика за горло, как в Испании, в Италии, – а?
– Странная фантазия, – сказал Самгин, пожимая плечами.
– Фантазия? – вопросительно повторил Лютов и – согласился: – Ну – ладно, допустим! Ну, а если так: поп – чистейшая русская кровь, в этом смысле духовенство чище дворянства – верно? Ты не представляешь, что поп может выдумать что-то очень русское, неожиданное?
– Инквизицию, что ли? – с досадой спросил Самгин. Лютов серьезно сказал:
– Инквизиция – это само собой, но кроме того нечто сугубо мрачное – от лица всероссийского мужика?
– От мужика ты… мы ничего не услышим, кроме: отдайте мне землю, – ответил Самгин, неохотно и ворчливо.
Сморщив пятнистое лицо, покачиваясь, дергая головою, Лютов стал похож на человека, который, сидя в кабинете дантиста, мучается зубной болью.
– Так, – сказал он. – Очень просто. А я, брат, все чего-то необыкновенного жду…
«Не устал еще от необыкновенного?» – хотел спросить Самгин, но вошел белобрысый официант и с ним – другой, подросток, – внесли закуски на подносах; Лютов спросил:
– Что, Вася, не признают хозяева союз ваш?
– Не желают, – ответил Вася, усмехаясь.
– Что же думаете делать?
Официант скрутил салфетку жгутом, ударил ею по ладони и сказал, вздохнув:
– Не знаю. Забастовка – не поможет, наголодались все, устали. Питерские рабочие препятствуют вывозу товаров из фабричных складов, а нам – что? Посуду перебить? Пожалуйте кушать, – добавил он и вышел.
Самгин снова определил поведение Лютова как демократизм показной.
Официант не понравился ему, – говорил он пренебрежительно, светленькие усики его щетинились неприятно, а короткая верхняя губа, приподнимаясь, обнажала мелкие, острые зубы.
– Неглупый парень, – сказал Лютов, кивнув головой вслед Василию и наливая водку в рюмки. – «Коммунистический манифест» вызубрил и вообще – читает! Ты, конечно, знаешь, в каких сотнях тысяч разошлась сия брошюрка? Это – отрыгнется! Выпьем…
Самгин спросил, чокаясь:
– Ты рад, что – отрыгнется?
– Ловко спрошено! – вскричал Лютов с восхищением. – Безразлично, как о чужом деле! Все еще играешь равнодушного, баррикадных дел мастер? Со мной не следовало бы играть в конспирацию.
Самгин проглотил большую рюмку холодной померанцевой водки и, закусывая семгой, недоверчиво покосился на Лютова, – тот подвязывал салфетку на шею и говорил, обжигаясь словами:
– Я – купец, но у меня не гривенники на месте глаз. Я, брат, в своем классе – белая ворона, и я тебе прямо скажу: не чувствуя внутренней связи со своей средой, я иногда жалею… даже болею этим… Вот оно что! Бывает, что думаешь: лучше быть повешенным, чем взвешенным в пустоте. Но – причаститься своей среде – не могу, может быть, потому, что сил нет, недостаточно зоологичен. Вот на днях Четвериков говорил, что в рабочих союзах прячутся террористы, анархисты и всякие чудовища и что хозяева должны принять все меры к роспуску союзов. Разумеется, он – хозяин и дело обязывает его бороться против рабочих, но – видел бы ты, какая отвратительная рожа была у него, когда он говорил это! И вообще, брат, они так настроены, что если возьмут власть в свои руки…