– Так – не ко мне же, а к доктору?
– К вам, – неумолимо сказал дворник, человек мрачный и не похожий на крестьянина. Самгин вышел в переднюю, там стоял, прислонясь к стене, кто-то в белой чалме на голове, в бесформенном костюме.
– Простите, Самгин, я – к вам. В больницу – не приняли.
Говорил он медленно, тяжко всхрапывая, и Самгин не сразу узнал в нем Инокова. Приказав дворнику позвать доктора, он повел Инокова в столовую.
– Вы ранены?
– Да. Избит. И ранен, – ответил Иноков, опускаясь на диван.
Пришел доктор в ночной рубахе, в туфлях на босую ногу, снял полотенца с головы Инокова, пощупал пульс, послушал сердце и ворчливо сказал Самгину:
– Н-да… обморок, гм? Позовите Елизавету. И – горничную! Горячей воды. Скорей!
Через час Самгин знал, что у Инокова прострелена рука, кости черепа целы, но в двух местах разорваны черепные покровы.
– И, должно быть, сломаны ребра… – сказал Любомудров, глядя в потолок.
Он ловко обрил волосы на черепе и бороду Инокова, обнажилось неузнаваемо распухшее лицо без глаз, только правый, выглядывая из синеватой щели, блестел лихорадочно и жутко. Лежал Иноков вытянувшись, точно умерший, хрипел и всхлипывающим голосом произносил непонятные слова; вторя его бреду, шаркал ветер о стены дома, ставни окон.
За столом, пред лампой, сидела Спивак в ночном капоте, редактируя написанный Климом листок «Чего хотят союзники?» Широкие рукава капота мешали ей, она забрасывала их на плечи, говоря вполголоса:
– Вы тут такие ужасы развели, как будто наша цель напугать и обывателей и рабочих…
«Надо уехать в Москву», – думал Самгин, вспоминая свой разговор с Фионой Трусовой, которая покупала этот проклятый дом под общежитие бедных гимназисток. Сильно ожиревшая, с лицом и шеей, налитыми любимым ею бургонским вином, она полупрезрительно и цинично говорила:
– А ты уступи, Клим Иванович! У меня вот в печенке – камни, в почках – песок, меня скоро черти возьмут в кухарки себе, так я у них похлопочу за тебя, ей-ей! А? Ну, куда тебе, козел в очках, деньги? Вот, гляди, я свои грешные капиталы семнадцать лет все на девушек трачу, скольких в люди вывела, а ты – что, а? Ты, поди-ка, и на бульвар ни одной не вывел, праведник! Ни одной девицы не совратил, чай?
Говоря, она играла браслетом, сняв его с руки, и в красных пальцах ее золото казалось мягким.
– Странно вы написали, – повторила Спивак, беспощадно действуя карандашом. – Точно эсер… сентиментально.
Самгин молчал, наблюдая за нею, за Сашей, бесшумно вытиравшей лужи окровавленной воды на полу, у дивана, где Иноков хрипел и булькал, захлебываясь бредовыми словами. Самгин думал о Трусовой, о Спивак, Варваре, о Никоновой, вообще – о женщинах.
«Странные существа. Макаров, вероятно, прав. Темные души…»
Спивак поразила его тотчас же, как только вошла. Избитый Иноков нисколько не взволновал ее, она отнеслась к нему, точно к незнакомому. А кончив помогать доктору, села к столу править листок и сказала спокойно, хотя – со вздохом:
– Вам, пожалуй, придется, писать еще «Чего хотел убитый большевик?» Корнев-то не выживет.
– Едва ли выживет, – проворчал доктор.
«Да, темная душа», – повторил Самгин, глядя на голую почти до плеча руку женщины. Неутомимая в работе, она очень завидовала успехам эсеров среди ремесленников, приказчиков, мелких служащих, и в этой ее зависти Самгин видел что-то детское. Вот она говорит доктору, который, следя за карандашом ее, окружил себя густейшим облаком дыма:
– На угрозы губернатора разгонять «всяческие сборища применением оружия» – стиль у них! – кое-где уже расклеены литографированные стишки:
Если будет хуже – я
Подтяну вас туже,
Применю оружие
Даже против мужа,
Даже против Трешера,
Мужа Эвелины
и прочее в таком же пошленьком духе. А «Наш край» решено прикрыть…
– Все это – ненадолго, ненадолго, – сказал доктор, разгоняя дым рукой. – Ну-ко, давай, поставим компресс. Боюсь, как левый глаз у него? Вы, Самгин, идите спать, а часа через два-три смените ее…
Самгин ушел к себе, разделся, лег, думая, что и в Москве, судя по письмам жены, по газетам, тоже неспокойно. Забастовки, митинги, собрания, на улицах участились драки с полицией. Здесь он все-таки притерся к жизни. Спивак относится к нему бережно, хотя и суховато. Она вообще бережет людей и была против демонстрации, организованной Корневым и Вараксиным.
Дождь шуршал листвою все сильнее, настойчивей, но, не побеждая тишины, она чувствовалась за его однотонным шорохом. Самгин почувствовал, что впечатления последних месяцев отрывают его от себя с силою, которой он не может сопротивляться. Хорошо это или плохо? Иногда ему казалось, что – плохо. Гапон, бесспорно, несчастная жертва подчинения действительности, опьянения ею. А вот царь – вне действительности и, наверное, тоже несчастен…
Ему показалось, что он еще не успел уснуть, как доктор уже разбудил его.
– Пожалуйте-ко, сударь. Он там возбужден очень, разговаривает, так вы не поощряйте. Я дал ему успокоительное…
Уже светало; перламутровое, очень высокое небо украшали розоватые облака. Войдя в столовую, Самгин увидал на белой подушке освещенное огнем лампы нечеловечье, точно из камня грубо вырезанное лицо с узкой щелочкой глаза, оно было еще страшнее, чем ночью.
– Вот как… обработали меня, – хрипло сказал Иноков.
– Кто? – спросил Клим тоном исследователя загадочных явлений.
– Корвин, – ответил Иноков, точно не сразу вспомнив имя. – Он и, должно быть, певчие. Четверо. Помолчав, он добавил:
– Какой… испанец, дурак! Сколько времени?
– Седьмой час.
– Убить хотел, негодяй! Стреляет.
– Вам нельзя говорить, – вспомнил Самгин.
– Не буду.
Но, помолчав минуту, Иноков снова захрипел:
– Пожалуй, я его… понимаю! Когда меня выгнали из гимназии, мне очень хотелось убить Ржигу, – помните? – инспектор. Да. И после нередко хотелось… того или другого. Я – не злой, но бывают припадки ненависти к людям. Мучительно это…
Он устало замолчал, а Самгин сел боком к нему, чтоб не видеть эту половинку глаза, похожую на осколок самоцветного камня. Иноков снова начал бормотать что-то о Пуаре, рыбной ловле, потом сказал очень внятно и с силой:
– Ему тоже… не поздоровится!
Самгин провел с ним часа три, и все время Инокова как-то взрывало, помолчит минут пять и снова начинает захлебываться словами, храпеть, кашлять. В десять часов пришла Спивак.
– У меня сидит Лидия Тимофеевна, – сказала она. – Идите к ней.
Клим пошел не очень обрадованный новой встречей с Лидией, но довольный отдохнуть от Инокова.
– Она как будто не совсем здорова, – сказала Спивак вслед ему.
– Я не знала, что ты здесь, – встретила его Лидия. – Я зашла к Елизавете Львовне, и – вдруг она говорит! Я разлюбила дом, знаешь? Да, разлюбила!
В костюме сестры милосердия она показалась Самгину жалостно постаревшей. Серая, худая, она все встряхивала головой, забывая, должно быть, что буйная шапка ее волос связана чепчиком, отчего голова, на длинном теле ее, казалась уродливо большой. Торопливо рассказав, что она едет с двумя родственниками мужа в имение его матери вывозить оттуда какие-то ценные вещи, она воскликнула:
– Мне так хочется видеть дом, где родился Антон, где прошло его детство. Налить тебе кофе?
Но кофе она не налила, а, вместе со стулом подвинувшись к Самгину, наклонясь к нему, стала с ужасом в глазах рассказывать почему-то вполголоса и оглядываясь:
– Ты, конечно, знаешь: в деревнях очень беспокойно, возвратились солдаты из Маньчжурии и бунтуют, бунтуют! Это – между нами, Клим, но ведь они бежали, да, да! О, это был ужас! Дядя покойника мужа, – она трижды, быстро перекрестила грудь, – генерал, участник турецкой войны, георгиевский кавалер, – плакал! Плачет и все говорит: разве это возможно было бы при Скобелеве, Суворове?
Заговорив громче, она впала в тон жалобный, лицо ее подергивали судороги, и ужас в темных глазах сгущался.
– Это – невероятно! – выкрикивала и шептала она. – Такое бешенство, такой стихийный страх не доехать до своих деревень! Я сама видела все это. Как будто забыли дорогу на родину или не помнят – где родина? Милый Клим, я видела, как рыжий солдат топтал каблуками детскую куклу, знаешь – такую тряпичную, дешевую. Топтал и бил прикладом винтовки, а из куклы сыпалось… это, как это?
– Опилки, – подсказал Самгин.
– Вот! Опилки. И я уверена, что, если б это был живой ребенок, он и – его!
Схватившись за голову, она растерянно вскочила и, бегая по комнате, выкрикнула:
– О, какой страшный, какой несчастный народ!
Ее жалобы, испуг, нервозность не трогали Самгина, удивляя его. Такой разбитой он не мог бы представить себе ее.
«Ей идет вдовство. Впрочем, она была бы и старой девой тоже совершенной», – подумал он, глядя, как Лидия, плутая по комнате, на ходу касается вещей так, точно пробует: горячи они или холодны? Несколько успокоясь, она говорила снова вполголоса:
– Все ждут: будет революция. Не могу понять – что же это будет? Наш полковой священник говорит, что революция – от бессилия жить, а бессилие – от безбожия. Он очень строгой жизни и постригается в монахи. Мир во власти дьявола, говорит он.
Самгин вспоминал, как она по ночам, удовлетворив его чувственность, начинала истязать его нелепейшими вопросами. Вспомнил ее письма.
«Неужели забыла она все это? Почему же я не могу забыть?» – с грустью, но и со злобой спрашивал он себя.
– Да! – знаешь, кого я встретила? Марину. Она тоже вдова, давно уже. Ах, Клим, какая она! Огромная, красивая и… торгует церковной утварью! Впрочем – это мелочь. Она – удивительна! Торговля – это ширма. Я не могу рассказать тебе о ней всего, – наш поезд идет в двенадцать тридцать две.
– Тебе не надо ли денег? – спросил Клим.
– Денег? Каких? Зачем? – очень удивилась она.
– Деньги отца, – напомнил Самгин.
– Нет, не надо. Они – в банке? Пусть лежат. Муж оставил мне все, что имел.
Она стояла пред ним так близко, что, протянув руки, Самгин мог бы обнять ее, именно об этом он и подумал.
– Я, кажется, постыдно богата, – говорила она, некрасиво улыбаясь, играя старинной цепочкой часов. – Если тебе нужны деньги, бери, пожалуйста!
Самгин, уже неприязненно, сказал, что денег ему не нужно.
– В январе ты получишь подробный отчет по ликвидации предприятий отца, – добавил он деловым тоном.
– Да, вот – отец, всю жизнь бешено работал и – ликвидация! Как все это… странно!
Она опустилась в кресло и с минуту молчала, разглядывая Самгина с неопределенной улыбкой на губах, а темные глаза ее не улыбались. Потом снова начала чадить словами, точно головня горьким дымом.
– Знаешь, эти маленькие японцы действительно – язычники, они стыдятся страдать. Я говорю о раненых, о пленных. И – они презирают нас. Мы проиграли нашу игру на Востоке, Клим, проиграли! Это – общее мнение. Нам совершенно необходимо снова воевать там, чтоб поднять престиж.
А еще через пять минут она горячо рассказала:
– В Москве я видела Алину – великолепна! У нее с Макаровым что-то похожее на роман; платонический, – говорит она. Мне жалко Макарова, он так много обещал и – такой пустоцвет! Эта грешница Алина… Зачем она ему?
«Кажется, она кончит ханжеством, – думал Самгин, хотя подозревал в словах ее фальшь. – Рассказать ей о Туробоеве?»
Решил не рассказывать, это затянуло бы свидание. Кстати пришла Спивак, очень нахмуренная.
– Инокову хуже? – спросил Клим.
Спивак ответила:
– Нет.
– Иноков! – вскричала Лидия. – Это – тот? Да? Он – здесь? Я его видела по дороге из Сибири, он был матросом на пароходе, на котором я ехала по Каме. Странный человек…
Затем она попросила Спивак показать ей сына, но Аркадий с нянькой ушел гулять. Тогда Лидия, взглянув на часы, сказала, что ей пора на вокзал.
Проводив ее, чувствуя себя больным от этой встречи, не желая идти домой, где пришлось бы снова сидеть около Инокова, – Самгин пошел в поле. Шел по тихим улицам и думал, что не скоро вернется в этот город, может быть – никогда. День был тихий, ясный, небо чисто вымыто ночным дождем, воздух живительно свеж, рыжеватый плюш дерна источал вкусный запах.
«Слишком много событий, – думал Самгин, отдыхая в тишине поля. – Это не может длиться бесконечно. Люди скоро устанут, пожелают отдыха, покоя».
Но ему отдохнуть не пришлось.
Проходя мимо лагерей, он увидал над гребнем ямы от солдатской палатки характерное лицо Ивана Дронова, расширенное неприятной, заигрывающей улыбкой. Голова Дронова обнажена, и встрепанные волосы почти одного цвета с жухлым дерном. На десяток шагов дальше от нее она была бы неразличима. Самгин прикоснулся рукою к шляпе и хотел пройти мимо, но Дронов закричал:
– Подожди минуту!
И – засмеялся, вылезая из ямы.
На нем незастегнутое пальто, в одной руке он держал шляпу, в другой – бутылку водки. Судя по мутным глазам, он сильно выпил, но его кривые ноги шагали твердо.
– Это – счастливо, – говорил он, идя рядом. – А я думал: с кем бы поболтать? О вас я не думал. Это – слишком высоко для меня. Но уж если вы – пусть будет так!
Он сунул бутылку в карман пиджака, надел шляпу, а пальто сбросил с плеч и перекинул через руку.
– Что вы хотите? В чем дело? – строго спросил Самгин, – мускулистая рука Дронова подхватила его руку и крепко прижала ее.
– Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе писал об этом не раз, ты – не ответил. Почему? Ну – ладно! Вот что, – плюнув под ноги себе, продолжал он. – Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло – не сезон. Человек, – он ударил себя кулаком в грудь, – человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я – не хочу! Может быть, я уже подлец, но – больше не хочу… Ясно?
– Не ожидал я, что ты пьешь… не знал, – сказал Самгин. Дронов вынул из кармана бутылку и помахал ею пред лицом его, – бутылка была полная, в ней не хватало, может быть, глотка. Дронов размахнулся и бросил ее далеко от себя, бутылка звонко взорвалась.
– Устроить тебя в Москве, – начал Самгин, несколько сконфуженно и наблюдая искоса за покрасневшей щекой спутника, за его остреньким, беспокойным глазом.
– Должен! Ты – революционер, живешь для будущего, защитник народа и прочее… Это – не отговорка. Ерунда! Ты вот в настоящем помоги человеку. Сейчас!
Шагая медленно, придерживая Самгина и увлекая его дальше в пустоту поля, Дронов заговорил визгливее, злей.
– Я здесь – все знаю, всех людей, всю их жизнь, все накожные муки. Я знаю больше всех социологов, критиков, мусорщиков. Меня судьба употребляет именно как мешок для сбора всякой дряни. Что ты вздрогнул, а? Что ты так смотришь? Презираешь? Ну, а ты – для чего? Ты – холостой патрон, галок пугать, вот что ты!
Самгин стал вслушиваться внимательней и пошел в ногу с Дроновым, а тот говорил едко и горячо.
– Твои статейки, рецензии – солома! А я – талантлив!
Он остановился, указывая рукою вдаль, налево, на вспухшее среди поля красное здание казармы артиллеристов и старые, екатерининские березы по краям шоссе в Москву.
– Казарма – чирей на земле, фурункул, – видишь? Дерево – фонтан, оно бьет из земли толстой струей и рассыпает в воздухе капли жидкого золота. Ты этого не видишь, я – вижу. Что?
– Дерево – фонтан, это не тобой выдумано, – машинально сказал Самгин, думая о другом. Он был крайне изумлен тем, что Дронов может говорить так, как говорит, до того изумлен, что слова Дронова не оскорбляли его. Вместе с изумлением он испытывал еще какое-то чувство; оно связывало его с этим человеком очень неприятно. Самгин оглянулся; поле было безлюдно, лишь далеко, по шоссе, бежала пара игрушечных лошадей, бесшумно катился почтовый возок. Синеватый осенний воздух был так прозрачен, что все в поле приняло отчетливость тончайшего рисунка искусным пером.
– Не мной? Докажи! – кричал Дронов, шершавая кожа на лице его покраснела, как скорлупа вареного рака, на небритом подбородке шевелились рыжеватые иголки, он махал рукою пред лицом своим, точно черпая горстью воздух и набивая его в рот. Самгин попробовал шутить.
– Ты напал на меня, точно разбойник…
Но Дронов не услышал шутки.
– Я – знаю, ты меня презираешь. За что? За то, что я недоучка? Врешь, я знаю самое настоящее – пакости мелких чертей, подлинную, неодолимую жизнь. И черт вас всех возьми со всеми вашими революциями, со всем этим маскарадом самомнения, ничего вы не знаете, не можете, не сделаете – вы, такие вот сухари с миндалем!..
Он сильно толкнул Самгина в бок и остановился, глядя в землю, как бы собираясь сесть. Пытаясь определить неприятнейшее чувство, которое все росло, сближало с Дроновым и уже почти пугало Самгина, он пробормотал:
– Ты, Иван, анархизирован твоей… профессией!
– Жизнью, а не профессией, – вскрикнул Дронов. – Людями, – прибавил он, снова шагая к лесу. – Тебе в тюрьму приносили обед из ресторана, а я кормился гадостью из арестантского котла. Мог и я из ресторана, но ел гадость, чтоб вам было стыдно. Не заметили? – усмехнулся он. – На прогулках тоже не замечали.
– За что ты был арестован? – спросил Самгин, чтоб отвлечь его другой темой.
– В связи с убийством полковника Васильева, – идиотство! – Дронов замолчал, точно задохнулся, и затем потише, вспоминающим тоном, продолжал, кривя лицо: – Полковник! Он меня весной арестовал, продержал в тюрьме одиннадцать дней, затем вызвал к себе, – извиняется: ошибка! – Остановясь, Дронов заглянул в лицо Клима и, дернув его вперед, пошел быстрее. – Ошибка? Нет, он хотел познакомиться со мной… не с личностью, нет, а – с моей осведомленностью, понимаешь? Он был глуп, но почувствовал, что я способен на подлость.
Самгин, отвернувшись в сторону, пробормотал:
– Они, кажется, всем предлагают… служить у них…
– Нет! – крикнул Дронов. – Честному человеку – не предложат! Тебе – предлагали? Ага! То-то! Нет, он знал, с кем говорит, когда говорил со мной, негодяй! Он почувствовал: человек обозлен, ну и… попробовал. Поторопился, дурак! Я, может быть, сам предложил бы…
– Перестань, – сказал Самгин и снова попробовал отвести Ивана в сторону от этой темы: – Это не ты застрелил его?
Спросил он, совершенно не веря возможности того, о чем спрашивал, и вдруг инстинктивно стал вытаскивать руку, крепко прижатую Дроновым, но вытащить не мог, Дронов, как бы не замечая его усилий, не освобождал руку.
– Разве я похож на террориста? Такой ничтожный – похож? – спросил он, хихикнув скверненько.
– Странный вопрос, – пробормотал Самгин, вспоминая, что местные эсеры не отозвались на убийство жандарма, а какой-то семинарист и двое рабочих, арестованные по этому делу, вскоре были освобождены.
– Нет, – говорил Дронов. – Я – не Балмашев, не Сазонов, даже и в Кочуры не гожусь. Я просто – Дронов, человек не исторический… бездомный человек: не прикрепленный ни к чему. Понимаешь? Никчемный, как говорится.
– Анархист, – снова сказал Самгин, чувствуя, как слова Ивана все более неприятно звучат.
– И, если сказать тебе, что я застрелил, ведь – не поверишь?
– Не поверю, – повторил Самгин, искоса заглядывая в его лицо.
Дронов, трясясь в припадке смеха, выпустив его руку и отсмеявшись, сказал:
– У моих знакомых сын, благонравный мальчишка, полгода деньги мелкие воровал, а они прислугу подозревали…
«Похоже на косвенное признание», – сообразил Самгин и спросил: – При каких обстоятельствах его убили?
Дронов круто повернул назад, к городу, и не сразу, трезво, даже нехотя рассказал:
– Говорят, вышел он от одной дамы, – у него тут роман был, – а откуда-то выскочил скромный герой – бац его в упор, а затем – бац в ногу или в морду лошади, которая ожидала его, вот и все! Говорят, – он был бабник, в Москве у него будто бы партийная любовница была.
– Кто может знать это? – пробормотал Самгин, убедясь, что действительно бывает ощущение укола в сердце…
– Полиция. Полицейские не любят жандармов, – говорил Дронов все так же неохотно и поплевывая в сторону. – А я с полицейскими в дружбе. Особенно с одним, такая протобестия!
Он снова начал о том, как тяжело ему в городе. Над полем, сжимая его, уже густел синий сумрак, город покрывали огненные облака, звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их, хотя они в этом не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. «Какой ты не русский, – печально говорит она, прижимаясь к нему. – Мечты нет у тебя, лирики нет, все рассуждаешь».
«Возможно, что она и была любовницей Васильева», – подумал он и спросил: – Ты, конечно, понимаешь, как важно было бы узнать, кто эта женщина?
– Какая? – удивился Дронов. – Ах, эта! Понимаю. Но ведь дело давнее.
Самгину было уже совершенно безразлично – убил или не убивал Дронов полковника, это случилось где-то в далеком прошлом.
– Не забудь! – говорил Дронов, прощаясь с ним на углу какого-то подозрительно тихого переулка. – Не торопись презирать меня, – говорил он, усмехаясь. – У меня, брат, к тебе есть эдакое чувство… близости, сродства, что ли…
«Опасный негодяй, – думал Самгин, со всею силою злости, на какую был способен. – Чувство сродства… ничтожество!»
«Но ведь это еще хуже, если ничтожество, хуже», – кричал темнолицый больной офицер.
«Нет, – до чего же анархизирует людей эта жизнь! Действительно нужна какая-то устрашающая сила, которая поставила бы всех людей на колени, как они стояли на Дворцовой площади пред этим ничтожным царем. Его бессилие губит страну, развращает людей, выдвигая вождями трусливых попов».
Никогда еще Самгин не чувствовал себя так озлобленным и настолько глубоко понимающим грязный ужас действительности. Дома Спивак сказала ему очень просто:
– Умер Корнев. Можете написать листок?
Он едва удержался, чтоб не сказать: «С наслаждением».
Но, когда он принес ей листок, она, прочитав, вздохнула:
– Нет, это не годится. Критическая часть, пожалуй, удалась, а все остальное – не то, что надо. Попробую сама.
Когда он уходил, она сказала:
– Говорят, Корвин тоже умер.
Это оказалось правдой: утром в «Губернских ведомостях» Самгин прочитал высокопарно написанный некролог «скончавшегося от многих ран, нанесенных безумцами в день, когда сей муж, верный богу и царю, славословил, во главе тысяч»…
«Тысячи – ложь».
Но и рассказ Инокова о том, что в него стрелял регент, очевидно, бред. Захотелось подробно расспросить Инокова: как это было? Он пошел в столовую, там, в сумраке, летали и гудели тяжелые, осенние мухи; сидела, сматывая бинты, толстая сестра милосердия.
– Тише, – зашипела она. Иноков, в углу на диване, не пошевелился. Доктор решительно запретил говорить с Иноковым:
– У него начинается что-то мозговое…
А когда Самгин начал рассказывать ему про отношения Инокова и Корвина, он отмахнулся рукой, проворчав:
– Знаю. Это – не мое дело. А вот союзники, вероятно, завтра снова устроят погромчик в связи с похоронами регента… Пойду убеждать Лизу, чтоб она с Аркадием сегодня же перебралась куда-нибудь из дома.
Возможность новой манифестации союзников настроила Самгина мрачно.
Подумав над этим, он направился к Трусовой, уступил ей в цене дома и, принимая из пухлых рук ее задаток, пачку измятых бумажек, подумал, не без печали:
«Так кончилось «завоевание Плассана» Тимофеем Варавкой».
Возвратясь домой, он увидал у ворот полицейского, на крыльце дома – другого; оказалось, что полиция желала арестовать Инокова, но доктор воспротивился этому; сейчас приедут полицейский врач и судебный следователь для проверки показаний доктора и допроса Инокова, буде он окажется в силах дать показание по обвинению его «в нанесении тяжких увечий, последствием коих была смерть».
– Врут, сукины дети! – бунтовал доктор Любомудров, стоя пред зеркалом и завязывая галстук с такой энергией, точно пытался перервать горло себе.
– А я, к сожалению, должен сегодня же ехать в Москву, – сказал Самгин.
– Ну, и поезжайте, – разрешил доктор. – А Лиза поехала к губернатору. Упряма, как… коза. Как верблюд… да!
Самгин пошел укладываться.
И вот он – дома. Жена, клюнув его горячим носом в щеку, осыпала дождем обиженных слов.
– Почему не телеграфировал? Так делают только ревнивые мужья в водевилях. Ты вел себя эти месяца так, точно мы развелись, на письма не отвечал – как это понять? Такое безумное время, я – одна…
От ее невыносимо пестрого халата, от распущенных по спине волос исходил запах каких-то новых, очень крепких духов.
«Стареет и уже не надеется на себя», – подумал Самгин, а она, разглядывая его, воскликнула тихо и с грустью, кажется, искренней:
– Как у тебя поседели виски!
– И ты не помолодела.
– Я – не одета, – объяснила она.
Потом пили кофе. В голове Самгина еще гудел железный шум поезда, холодный треск пролеток извозчиков, многообразный шум огромного города, в глазах мелькали ртутные капли дождя. Он разглядывал желтоватое лицо чужой женщины, мутно-зеленые глаза ее и думал:
«Должно быть, провела бурную ночь».
Думал и, чувствуя, как в нем возникает злоба, говорил:
– Да, неизбежно восстание. Надо, чтоб люди испугались той вражды, которая назрела в них, чтоб она обнажилась до конца и – ужаснула.
Говорил он минут десять непрерывно и, замолчав, почувствовал себя физически истощенным, как после длительной рвоты.
– Боже мой, какие у тебя нервы! – тихо сказала Варвара. – Но – как замечательно ты говоришь…
«Я говорил, точно с Никоновой», – подумал он.
– Совершенно изумительно! Я убеждена, что твоя карьера в суде. Ты был бы знаменитым прокурором. – Улыбаясь, она добавила: – Ты говорил так… мстительно, как будто это я виновата в том, что будет революция. Здесь бог знает что творится, – продолжала она, вздохнув. – Все спрашивают друг друга: когда и чем кончится все это? Масса анекдотов, невероятных слухов. Приехала Сомова, она точно в бреду, как, впрочем, многие. Она с Гогиной собирает деньги на вооружение рабочих, представь! Так и говорят: на вооружение. Хотя все покупают револьверы. Явился Митрофанов, он – снова без места, такой несчастный, виноватый. И уж не говорит, только все крякает.
После полудня к Варваре стали забегать незнакомые Самгину разносчики потрясающих новостей. Они именно вбегали и не садились на стулья, а бросались, падали на них, не щадя ни себя, ни мебели.
– Вы слышали? Вы знаете? – И сообщали о забастовках, о погроме помещичьих усадьб, столкновениях с полицией. Варвара рассказала Самгину, что кружок дам организует помощь детям забастовщиков, вдовам и сиротам убитых.
– Тут, знаешь, убивали, – сказала она очень оживленно. В зеленоватом шерстяном платье, с волосами, начесанными на уши, с напудренным носом, она не стала привлекательнее, но оживление все-таки прикрашивало ее. Самгин видел, что это она понимает и ей нравится быть в центре чего-то. Но он хорошо чувствовал за радостью жены и ее гостей – страх.
Пришел длинный и длинноволосый молодой человек с шишкой на лбу, с красным, пышным галстуком на тонкой шее; галстук, закрывая подбородок, сокращал, а пряди темных, прямых волос уродливо суживали это странно-желтое лицо, на котором широкий нос казался чужим. Глаза у него были небольшие, кругленькие, говоря, он сладостно мигал и улыбался снисходительно.
– Брагин, – назвал он себя Климу, пощупав руку его очень холодными пальцами, осторожно, плотно сел на стул и пророчески посоветовал:
– Скажите: слава богу, мы пришли к началу конца!
Закинув голову и как бы читая написанное на потолке, он, басовито и непререкаемо, сообщил:
– Рабочими руководит некто Марат, его настоящее имя – Лев Никифоров, он беглый с каторги, личность невероятной энергии, характер диктатора; на щеке и на шее у него большое родимое пятно. Вчера, на одном конспиративном собрании, я слышал его – говорит великолепно.
– А правда, что все они подкуплены японцами? – не очень решительно спросила толстая дама в золотых очках.
– Слухи о подкупе японцев – выдумка монархистов, – строго ответил Брагин. – Кстати: мне точно известно, что, если б не эти забастовки и не стремление Витте на пост президента республики, – Куропаткин разбил бы японцев наголову. Наголову, – внушительно повторил он и затем рассказал еще целый ряд новостей, не менее интересных.
– Удивительно осведомлен, – шепнула Варвара Самгину.
Самгин видел, что Брагин напыщенно глуп да и все в доме, начиная с Варвары, глупо.
«Как, вероятно, в сотнях домов», – подумал он.
Вечером стало еще глупее – в гостиную ввалился человек табачного цвета, большой, краснолицый, сияющий:
– Максим Р-ряхин, – сказал он о себе.
Он был широкоплечий, малоголовый, с коротким туловищем на длинных, тонких ногах, с животом, как самовар. Его круглое, тугое лицо украшали светленькие, тщательно подстриженные усы, глубоко посаженные синенькие и веселые глазки, толстый нос и большие, лиловые губы. Все в нем не согласовалось, спорило, и особенно назойливо лез в глаза его маленький, узколобый череп, скудно покрытый светлыми волосами, вытянутый к затылку. Ступни его ног, в рыжих суконных ботинках на пуговицах, заставили Самгина вспомнить огромные, устойчивые ступни Витте, уже прозванного графом Сахалинским. Растягивая звук «о», Ряхин говорил:
– Я – оптимист. В России это самое лучшее – быть оптимистом, этому нас учит вся история. Не надо нервничать, как евреи. Ну, пусть немножко пошумят, поозорничают. Потом их будут пороть. Помните, как Оболенский в Харькове, в Полтаве порол?
В три приема проглотив стакан чая, он рассказал, гладя колени свои ладонями рук, слишком коротких в сравнении с его туловищем:
– В Полтавской губернии приходят мужики громить имение. Человек пятьсот. Не свои – чужие; свои живут, как у Христа за пазухой. Ну вот, пришли, шумят, конечно. Выходит к ним старик и говорит: «Цыцте!» – это по-русски значит: тише! – «Цыцте, Сергий Михайлович – сплять!» – то есть – спят. Ну-с, мужики замолчали, потоптались и ушли! Факт, – закончил он квакающим звуком успокоительный рассказ свой.
«Какой осел», – думал Самгин, покручивая бородку, наблюдая рассказчика. Видя, что жена тает в улыбках, восхищаясь как будто рассказчиком, а не анекдотом, он внезапно ощутил желание стукнуть Ряхина кулаком по лбу и резко спросил:
– Вы – что же? – не верите сообщениям прессы о крестьянских погромах?
– Политика! – ответил Ряхин, подмигнув веселым глазком. – Необходимо припугнуть реакционеров. Если правительство хочет, чтоб ему помогли, – надобно дать нам более широкие права. И оно – даст! – ответил Ряхин, внимательно очищая грушу, и начал рассказывать новый успокоительный анекдот.
Поняв, что человек этот ставит целью себе «вносить успокоение в общество», Самгин ушел в кабинет, но не успел еще решить, что ему делать с собою, – явилась жена.
– Он тебе не понравился? – ласково спросила она, гладя плечо Клима. – А я очень ценю его жизнерадостность. Он – очень богат, член правления бумажной фабрики и нужен мне. Сейчас я должна ехать с ним на одно собрание.
Поцеловав Клима, она добавила:
– Не умный, но – замечательный! Ананасные дыни у себя выращивает.