– Выдуманная утопистами, примиряющими непримиримое, любовь к человеку, так же, как измышленная стыдливыми романтиками фантастическая любовь к женщине, одинаково смешны там, где…
Он слышал, что Варвара встала с дивана, был уверен, что она отошла к столу, и, ожидая, когда она позовет обедать, продолжал говорить до поры, пока Анфимьевна не спросила веселым голосом:
– Да вы с кем говорите?
Самгин обернулся: Варвары в комнате не было. Он подошел к столу, сел, подождал, хмурясь, нетерпеливо постукивая вилкой.
«Что она капризничает?»
Подойдя к двери ее комнаты, он сказал:
– Обед подан.
– Я – не хочу, – откликнулась Варвара.
– Тебе нездоровится?
– Немножко.
Пообедав, он ушел в свою комнату, лег, взял книжку стихов Брюсова, поэта, которого он вслух порицал за его антисоциальность, но втайне любовался холодной остротой его стиха. Почитал, подремал, затем пошел посмотреть, что делает Варвара; оказалось, что она вышла из дома.
«Глупо», – решил он, глядя, как ветер осыпает стекла окон мелким бисером дождевых капель. В доме было холодно, он попросил Анфимьевну затопить печь в его комнате, сел к столу и углубился в неприятную ему книгу Сергеевича о «Земских соборах», неприятную тем, что в ней автор отрицал самобытность государственного строя Московского государства. Шумел ветер, трещали дрова в печи, доказательства юриста-историка представлялись не особенно вескими, было очень уютно, но вдруг потревожила мысль, что, может быть, скоро нужно будет проститься с этим уютом, переехать снова в меблированные комнаты. Самгин встал, поставил стул перед печкой и, сняв очки, раскачивая их на пальце, пощипывая бородку, задумался.
«Пожалуй, я слишком холоден и педантичен с нею. А ведь она легче Лидии».
Огонь превращал дерево в розовые и алые цветы углей, угли покрывались сероватым плюшем пепла. Рядом с думами о Варваре, память, в тон порывам ветра и треску огня, подсказывала мотив песенки Гогина:
Да – для пустой души
Необходим груз веры!
Ночью все кошки серы,
Женщины – все хороши.
Если б Варвара была дома – хорошо бы позволить ей приласкаться. Забавно она вздрагивает, когда целуешь груди ее. И – стонет, как ребенок во сне. А этот Гогин – остроумная шельма, «для пустой души необходим груз веры» – неплохо! Варвара, вероятно, пошла к Гогиным. Что заставляет таких людей, как Гогин, помогать революционерам? Игра, азарт, скука жизни? Писатель Катин охотился, потому что охотились Тургенев, Некрасов. Наверное, Гогин пользуется успехом у модернизированных барышень, как парикмахер у швеек.
«Уж не ревную ли?» – спросил себя Самгин, сердито взглянув на стенные часы. Шел восьмой час, а Варвара ушла в четвертом. Он вспомнил, что в каком-то английском романе герой, добродушный человек, зная, что жена изменяет ему, вот так же сидел пред камином, разгребая угли кочергой, и мучился, представляя, как стыдно, неловко будет ему, когда придет жена, и как трудно будет скрыть от нее, что он все знает, но, когда жена, счастливая, пришла, он выгнал ее. Самгин вздохнул и вышел в столовую, постоял в темноте, зажег лампу и пошел в комнату Варвары; может быть, она оставила там письмо, в котором объясняет свое поведение? Письма не оказалось. Со стен смотрели на Самгина лица mademoiselle Клерон, Марс, Жюдик и еще многих женщин, он освещал их, держа лампу в руке, и сегодня они казались более порочными, чем всегда. Вот любовница королей Диана Пуатье, а вот любовница талантливых людей Аврора Дюдеван.
Самгин возвратился в столовую, прилег на диван, прислушался: дождь перестал, ветер тихо гладил стекла окна, шумел город, часы пробили восемь. Час до девяти был необычно растянут, чудовищно вместителен, в пустоту его уложились воспоминания о всем, что пережил Самгин, и все это еще раз напомнило ему, что он – человек своеобразный, исключительный и потому обречен на одиночество. Но эта самооценка, которой он гордился, сегодня была только воспоминанием и даже как будто ненужным сегодня.
Варвара явилась после одиннадцати часов. Он услышал ее шаги на лестнице и сам отпер дверь пред нею, а когда она, не раздеваясь, не сказав ни слова, прошла в свою комнату, он, видя, как неверно она шагает, как ее руки ловят воздух, с минуту стоял в прихожей, чувствуя себя оскорбленным.
«Пьяная, – думал он. – И, значит…»
Несколько минут он расхаживал по столовой, возмущенно топая, сжимая кулаки в карманах, ходил и подбирал слова, которые сейчас скажет Варваре.
«Нет, – завтра скажу, сегодня она ничего не поймет».
В комнате Варвары было совершенно тихо и темно.
«Даже огня не может зажечь. А станет зажигать – сделает пожар».
Самгин взял лампу и, нахмурясь, отворил дверь, свет лампы упал на зеркало, и в нем он увидел почти незнакомое, уродливо длинное, серое лицо, с двумя темными пятнами на месте глаз, открытый, беззвучно кричавший рот был третьим пятном. Сидела Варвара, подняв руки, держась за спинку стула, вскинув голову, и было видно, что подбородок ее трясется.
– Что это с тобой? – спросил Самгин, ставя лампу на туалетный стол. Она ответила тихо, всхрапывающим голосом:
– Помоги раздеться. Закрой дверь… дверь.
Смотрела она так, как смотрят, вслушиваясь в необыкновенное, непонятное, глаза у нее были огромные и странно посветлели, обесцветились, губы казались измятыми. Снимая с нее шубку, шляпу, Самгин спрашивал с тревогой и досадой:
– Что это значит?
– Знобит, – сказала она, встав, шагая к постели так осторожно и согнувшись, точно ее ударили по животу.
– Упала? Ушиблась? – допрашивал Клим, чувствуя, что его охватывает страх.
– Достань порошки… в кармане пальто, – говорила она, стуча зубами, и легла на постель, вытянув руки вдоль тела, сжав кулаки. – И – воды. Запри дверь. – Вздохнув, она простонала:
– О, господи…
– Послушай, – бормотал Клим, встряхивая пальто, висевшее на руке его. – Какие порошки? Надо позвать доктора… Ты – отравилась чем-нибудь?
– Тише! Это – спорынья, – шептала она, закрыв глаза. – Я сделала аборт. Запри же дверь! Чтобы не знала Анфимьевна, – мне будет стыдно пред нею…
Самгин ошеломленно опустил руки, пальто упало на пол, путаясь в нем ногами, он налил в стакан воды, подал ей порошок, наклонился над ее лицом.
– Зачем же ты… не сказав мне? Ведь это опасно, можно умереть! Подумай, что же было бы? Это – ужас!
Он уже понимал, что говорит не те слова, какие надо бы сказать. Варвара схватила его руку, прижалась к ней горячей щекой.
– Уйди, милый! Не бойся… на третьем месяце… не опасно, – шептала она, стуча зубами. – Мне нужно раздеться. Принеси воды… самовар принеси. Только – не буди Анфимьевну… ужасно стыдно, если она…
На руке своей Клим ощутил слезы. Глаза Варвары неестественно дрожали, казалось – они выпрыгнут из глазниц. Лучше бы она закрыла их. Самгин вышел в темную столовую, взял с буфета еще не совсем остывший самовар, поставил его у кровати Варвары и, не взглянув на нее, снова ушел в столовую, сел у двери.
«Зачем она сделала это? Если она умрет, – на меня… возмутительно!»
Но он понял, что о себе думает по привычке, механически. Ему было страшно, и его угнетало сознание своей беспомощности. Он был вырван из обычного, понятного ему, но, не понимая мотивов поступка Варвары, уже инстинктивно одобрял его.
«Нужна смелость, чтоб решиться на это», – думал он, ощущая, что в нем возникает новое чувство к Варваре.
Он слышал, как она сняла ботинки, как осторожно двигается по комнате, казалось, что все вещи тоже двигаются вместе с нею.
Скрипнул ящик комода, щелкнули ножницы, разорвалась какая-то ткань, отскочил стул, и полилась вода из крана самовара. Клим стал крутить пуговицу тужурки, быстро оторвал ее и сунул в карман. Вынул платок, помахал им, как флагом, вытер лицо, в чем оно не нуждалось. В комнате было темно, а за окном еще темнее, и казалось, что та, внешняя, тьма может, выдавив стекла, хлынуть в комнату холодным потоком.
– Как глупо, как отчаянно глупо! – почти вслух пробормотал он, согнувшись, схватив голову руками и раскачиваясь. – Что же будет?
Варвара, приоткрыв дверь, шепнула:
– Иди.
Он вошел не сразу. Варвара успела лечь в постель, лежала она вверх лицом, щеки ее опали, нос заострился; за несколько минут до этой она была согнутая, жалкая и маленькая, а теперь неестественно вытянулась, плоская, и лицо у нее пугающе строго. Самгин сел на стул у кровати и, гладя ее руку от плеча к локтю, зашептал слова, которые казались ему чужими:
– Это – ужасно! Нужно было сказать мне. Ведь я не… идиот! Что ж такое – ребенок?.. Рисковать жизнью, здоровьем…
Обидное сознание бессилия возрастало, к нему примешивалось сознание виновности пред этой женщиной, как будто незнакомой. Он искоса, опасливо посматривал на ее встрепанную голову, вспотевший лоб и горячие глаза глубоко под ним, – глаза напоминали угасающие угольки, над которыми еще колеблется чуть заметно синеватое пламя.
– Доктора надо, Варя. Я – боюсь. Какое безумие, – шептал он и, слыша, как жалобно звучат его слова, вдруг всхлипнул.
– Безумие, – повторил он. – Зачем осложнять…
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а – хорошо: под слезами обнажался человек, каким Самгин не знал себя, и росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот:
– Спасибо, милый! Как это хорошо, – твои слезы. Ты не бойся, это не опасно…
Пальцы ее все глубже зарывались в его волосы, крепче гладили кожу шеи, щеки.
– Я не хотела стеснять тебя. Ты – большой человек… необыкновенный. Женщина-мать эгоистичнее, чем просто женщина. Ты понимаешь?
– Не говори, – попросил Клим. – Тебе очень больно?
– Нет… Но я – устала. Родной мой, все ничтожно, если ты меня любишь. А я теперь знаю – любишь, да?
– Да.
– Ты не позволил бы аборт, если б я спросила?
– Конечно, – сказал Клим, подняв голову. – Разумеется, не позволил бы. Такой риск! И – что же, ребенок? Это… естественно.
Он говорил шепотом, – казалось, что так лучше слышишь настоящего себя, а если заговоришь громко…
Варвара глубоко вздохнула.
– Покрой мне ноги еще чем-нибудь. Ты скажешь Анфимьевне, что я упала, ушиблась. И ей и Гогиной, когда придет. Белье в крови я попрошу взять акушерку, она завтра придет…
Она как будто начинала бредить. Потом вдруг замолкла. Это было так странно, точно она вышла из комнаты, и Самгин снова почувствовал холод испуга. Посидев несколько минут, глядя в заостренное лицо ее, послушав дыхание, он удалился в столовую, оставив дверь открытой.
В раме окна серпик луны, точно вышитый на голубоватом бархате. Самгин, стоя, держа руку на весу, смотрел на него и, вслушиваясь в трепет новых чувствований, уже с недоверием спрашивал себя:
«Так ли все это?»
И снова понял, что это – недоверие механическое, по привычке, а настоящие его мысли этой ночи – хорошие, радостные.
«Она меня серьезно любит, это – ясно. Я был несправедлив к ней. Но – мог ли я думать, что она способна на такой риск? Несомненно, что существует чувство… праздничное. Тогда, на даче, стоя пред Лидией на коленях, я не ошибался, ничего не выдумал. И Лидия вовсе не опустошила меня, не исчерпала».
Рука, взвешенная в воздухе, устала, он сунул ее в карман и сел у стола.
«Благодаря Варваре я вижу себя с новой стороны. Это надо оценить».
Неловко было вспомнить о том, что он плакал.
«Конечно, ребенок стеснил бы ее. Она любит удовольствия, независимость. Она легко принимает жизнь. Хорошая…»
Облокотясь о стол, он задремал и был разбужен Анфимьевной.
– Тише – Варя нездорова!
– Ой, что это? – наклонясь к нему, спросила домоправительница испуганным шепотом. – Не выкидыш ли, храни бог?
Клим встал, надел очки, посмотрел в маленькие, умные глазки на заржавевшем лице, в округленный рот, как бы готовый закричать.
– Ну, что за глупости! Почему…
– А – кровью пахнет? – шевеля ноздрями, сказала Анфимьевна, и прежде, чем он успел остановить ее, мягко, как перина, ввалилась в дверь к Варваре. Она вышла оттуда тотчас же и так же бесшумно, до локтей ее руки были прижаты к бокам, а от локтей подняты, как на иконе Знамения Абалацкой богоматери, короткие, железные пальцы шевелились, губы ее дрожали, и она шипела:
– Ну, уж если это ты посоветовал ей… так я уж и не знаю, что сказать, – извини!
Так, с поднятыми руками, она и проплыла в кухню. Самгин, испуганный ее шипением, оскорбленный тем, что она заговорила с ним на ты, постоял минуту и пошел за нею в кухню. Она, особенно огромная в сумраке рассвета, сидела среди кухни на стуле, упираясь в колени, и по бурому, тугому лицу ее текли маленькие слезы.
– Я ничего не знал, она сама решила, – тихонько, торопливо говорил Самгин, глядя в мокрое лицо, в недоверчивые глазки, из которых на мешки ее полуобнаженных грудей капали эти необыкновенные маленькие слезинки.
– Ой, глупая, ой – модница! А я-то думала – вот, мол, дитя будет, мне возиться с ним. Кухню-то бросила бы. Эх, Клим Иваныч, милый! Незаконно вы все живете… И люблю я вас, а – незаконно!
И – встала, заботливо спрашивая:
– Не спал ночь-то?
Клим схватил ее руку.
– Я – хочу, – пробормотал, он, внезапно охмелев от волнения, – руку пожать вам, уважаю я вас…
– Что уж, руку-то, – вздохнула Анфимьевна и, обняв его пудовыми руками, притиснула ко грудям своим, пробормотав:
– Эх, дети вы, дети… Чужого бога дети!
Умываясь у себя в комнате, Самгин смущенно усмехался:
«Веду я себя – смешно».
И чувствовал себя в радости, оттого что вот умеет вести себя смешно, как никто не умеет.
Наступили удивительные дни. Все стало необыкновенно приятно, и необыкновенно приятен был сам себе лирически взволнованный человек Клим Самгин. Его одолевало желание говорить с людями как-то по-новому мягко, ласково. Даже с Татьяной Гогиной, антипатичной ему, он не мог уже держаться недружелюбно. Вот она сидит у постели Варвары, положив ногу на ногу, покачивая ногой, и задорным голосом говорит о Суслове:
– Не выношу ригористов, чиновников и вообще кубически обтесанных людей. Он вчера убеждал меня, что Якубовичу-Мельшину, революционеру и каторжанину, не следовало переводить Бодлера, а он должен был переводить ямбы Поля Луи Курье. Ужас!
– Узость, – любезно поправил Клим. – Проповедник обязан быть узким…
– Не знаю, – сказала Гогина. – Но я много видела и вижу этих ветеранов революции. Романтизм у них выхолощен, и осталась на месте его мелкая, личная злость. Посмотрите, как они не хотят понять молодых марксистов, именно – не хотят.
Варвара утомленно закрыла глаза, а когда она закрывала их, ее бескровное лицо становилось жутким. Самгин тихонько дотронулся до руки Татьяны и, мигнув ей на дверь, встал. В столовой девушка начала расспрашивать, как это и откуда упала Варвара, был ли доктор и что сказал. Вопросы ее следовали один за другим, и прежде, чем Самгин мог ответить, Варвара окрикнула его. Он вошел, затворив за собою дверь, тогда она, взяв руку его, улыбаясь обескровленными губами, спросила тихонько:
– Можно мне покапризничать?
Он кивнул головою, тоже улыбаясь.
– Не говори с Таней много, она – хитрая.
– Не буду, – обещал он, подняв руку, как для присяги, и, гладя волосы ее, сообщил:
– Каприс по-латыни, если не ошибаюсь, – прыгать, подпрыгивать. Капра – коза.
Подождав, не скажет ли она еще что-нибудь, он спросил:
– О чем думаешь?
– О справедливости, – сказала Варвара, вздохнув. – Что есть только одна справедливость – любовь.
Клим Самгин заговорил с внезапной решимостью:
– Сдам экзамены, и – поедем к моей матери. Если хочешь – обвенчаемся там. Хочешь?
Лежа неподвижно, она промолчала, но Клим видел, что сквозь ее длинные ресницы сияют тонкие лучики. И, увлекаясь своим великодушием, он продолжал:
– Потом – поедем по Оке, по Волге. В Крым – хорошо?
Болезненно охнув, Варвара приподнялась, схватила его руку и, прижав ее ко груди своей, сказала:
– Все равно, – пойми!
– Не волнуйся, – попросил он, снова гордясь тем, что вызвал такое чувство.
Недели через три он думал:
«Вот – мой медовый месяц».
Он имел право думать так не только потому, что Варвара, оправясь и весело похорошев, загорелась нежной и жадной, но все-таки не отягчающей его страстью, но и потому еще, что в ее отношении явилось еще более заботливости о нем, заботливости настолько трогательной, что он даже сказал:
– А ведь ты, Варя, могла бы быть удивительно нежной матерью.
Была средина мая. Стаи галок носились над Петровским парком, зеркало пруда отражало голубое небо и облака, похожие на взбитые сливки; теплый ветер помогал солнцу зажигать на листве деревьев зеленые огоньки. И такие же огоньки светились в глазах Варвары.
– Идем домой, пора, – сказала она, вставая со скамьи. – Ты говорил, что тебе надо прочитать к завтрему сорок шесть страниц. Я так рада, что ты кончаешь университет. Эти бесплодные волнения…
Не кончив фразу, она глубоко вздохнула.
– Как это прелестно у Лермонтова: «ликующий день».
Самгин вел ее берегом пруда и видел, как по воде, голубоватой, точно отшлифованная сталь, плывет, умеренно кокетливо покачиваясь, ее стройная фигура в синем жакете, в изящной шляпке.
– Мне кажется – нигде не бывает такой милой весны, как в Москве, – говорила она. – Впрочем, я ведь нигде и не была. И – представь! – не хочется. Как будто я боюсь увидеть что-то лучше Москвы и перестану любить ее так, как люблю.
– Ребячество, – сказал Самгин солидно, однако – ласково; ему нравилось говорить с нею ласково, это позволяло ему видеть себя в новом свете.
– Ребячество, конечно, – согласилась она, но, помолчав, спросила:
– Разве тебе не кажется, что любовь требует… осторожности… бережливости?
– Но не слепоты, – сказал Самгин.
Через несколько недель Клим Самгин, элегантный кандидат на судебные должности, сидел дома против Варавки и слушал его осипший голос.
– Итак – адвокат? Прокурор? Не одобряю. Будущее принадлежит инженерам.
Его лицо, надутое, как воздушный пузырь, казалось освещенным изнутри красным огнем, а уши были лиловые, точно у пьяницы; глаза, узенькие, как два тире, изучали Варвару. С нелепой быстротой он бросал в рот себе бисквиты, сверкал чиненными золотом зубами и пил содовую воду, подливая в нее херес. Мать, похожая на чопорную гувернантку из англичанок, занимала Варвару, рассказывая:
– Благодаря энергии Тимофея Степановича у нас будет электрическое освещение…
Держа в руках чашку чая, Варвара слушала ее почтительно и с тем напряжением, которое является на лице человека, когда он и хочет, но не может попасть в тон собеседника.
– Очень милый город, – не совсем уверенно сказала она. – Варавка тотчас опроверг ее:
– Идиотский город, восемьдесят пять процентов жителей – идиоты, десять – жулики, процента три – могли бы работать, если б им не мешала администрация, затем идут страшно умные, а потому ни к черту не годные мечтатели…
Он махнул рукою и снова обратился к Самгину:
– Я хочу дать работу тебе, Клим…
Самгин слушал его и, наблюдая за Варварой, видел, что ей тяжело с матерью; Вера Петровна встретила ее с той деланной любезностью, как встречают человека, знакомство с которым неизбежно, но не обещает ничего приятного.
– А ты писал, что у нее зеленые глаза! – упрекнула она Клима. – Я очень удивилась: зеленые глаза бывают только в сказках.
И тотчас же сообщила:
– А у нас, во флигеле, умирает человек.
И стала рассказывать о Спиваке; голос ее звучал брезгливо, после каждой фразы она поджимала увядшие губы; в ней чувствовалась неизлечимая усталость и злая досада на всех за эту усталость. Но говорила она тоном, требующим внимания, и Варвара слушала ее, как гимназистка, которой не любимый ею учитель читает нотацию.
«Дико ей здесь», – подумал Самгин, на этот раз он чувствовал себя чужим в доме, как никогда раньше.
Варавка кричал в ухо ему:
– Заработаешь сотню-полторы в месяц…
Вошел доктор Любомудров с часами в руках, посмотрел на стенные часы и заявил:
– Ваши отстали на восемь минут.
С Климом он поздоровался так, как будто вчера видел его и вообще Клим давно уже надоел ему. Варваре поклонился церемонно и почему-то закрыв глаза. Сел к столу, подвинул Вере Петровне пустой стакан; она вопросительно взглянула в измятое лицо доктора.
– К ночи должен умереть, – сказал он. – Случай – любопытнейшей живучести. Легких у него – нет, а так, слякоть. Противозаконно дышит.
– Он был человек не талантливый, но знающий, – сказала Самгина Варваре.
– Он еще есть, – поправил доктор, размешивая сахар в стакане. – Он – есть, да! Нас, докторов, не удивишь, но этот умирает… корректно, так сказать. Как будто собирается переехать на другую квартиру и – только. У него – должны бы мозговые явления начаться, а он – ничего, рассуждает, как… как не надо.
Доктор недоуменно посмотрел на всех по очереди и, видимо, заметив, что рассказ его удручает людей, крякнул, затем спросил Клима:
– Ну, что – бунтуете? Мы тоже, в свое время, бунтовали. Толку из этого не вышло, но для России потеряны замечательные люди.
Вера Петровна посоветовала сыну.
– Ты бы заглянул к Лизе… до этого.
Клим был рад уйти.
«Как неловко и брезгливо сказала мать: до этого», – подумал он, выходя на двор и рассматривая флигель; показалось, что флигель отяжелел, стал ниже, крыша старчески свисла к земле. Стены его излучали тепло, точно нагретый утюг. Клим прошел в сад, где все было празднично и пышно, щебетали птицы, на клумбах хвастливо пестрели цветы. А солнца так много, как будто именно этот сад был любимым его садом на земле.
В окне флигеля показалась Спивак, одетая в белый халат, она выливала воду из бутылки. Клим тихо спросил:
– Можно к вам?
– Разумеется, – ответила она громко.
Она встретила его, держа у груди, как ребенка, две бутылки, завернутые в салфетку; бутылки, должно быть, жгли грудь, лицо ее болезненно морщилось.
– Хотите пройти к нему? – спросила она, осматривая Самгина невидящим взглядом. Видеть умирающего Клим не хотел, но молча пошел за нею.
Музыкант полулежал в кровати, поставленной так, что изголовье ее приходилось против открытого окна, по грудь он был прикрыт пледом в черно-белую клетку, а на груди рубаха расстегнута, и солнце неприятно подробно освещало серую кожу и черненькие, развившиеся колечки волос на ней. Под кожей, судорожно натягивая ее, вздымались детски тонкие ребра, и было странно видеть, что одна из глубоких ям за ключицами освещена, а в другой лежит тень. Казалось, что Спивак по всем измерениям стал меньше на треть, и это было так жутко, что Клим не сразу решился взглянуть в его лицо. А он говорил, всхрапывая:
– О, это вы? А я вот видите… И – в такой день. Жалко день.
Жена, нагнувшись, подкладывала к ногам его бутылки с горячей водой. Самгин видел на белом фоне подушки черноволосую, растрепанную голову, потный лоб, изумленные глаза, щеки, густо заросшие черной щетиной, и полуоткрытый рот, обнаживший мелкие, желтые зубы.
– Смерти я не боюсь, но устал умирать, – хрипел Спивак, тоненькая шея вытягивалась из ключиц, а голова как будто хотела оторваться. Каждое его слово требовало вздоха, и Самгин видел, как жадно губы его всасывают солнечный воздух. Страшен был этот сосущий трепет губ и еще страшнее полубезумная и жалобная улыбка темных, глубоко провалившихся глаз.
Елизавета Львовна стояла, скрестив руки на груди. Ее застывший взгляд остановился на лице мужа, как бы вспоминая что-то; Клим подумал, что лицо ее не печально, а только озабоченно и что хотя отец умирал тоже страшно, но как-то более естественно, более понятно.
– Я, конечно, не верю, что весь умру, – говорил Спивак. – Это – погружение в тишину, где царит совершенная музыка. Земному слуху не доступна. Чьи это стихи… земному слуху не доступна?
Самгин, слушая, заставлял себя улыбаться, это было очень трудно, от улыбки деревенело лицо, и он знал, что улыбка так же глупа, как неуместна. Он все-таки сказал:
– Вы преувеличиваете, с вашей болезнью живут долго…
– С нею долго умирают, – возразил Спивак, но тотчас, выгнув кадык, захрипел: – Я бы еще мог… доконал этот город. Пыль и ветер. Пыль. И – всегда звонят колокола. Ужасно много… звонят! Колокола – если жизнь торжественна…
– Мы утомляем его, – заметила Елизавета Львовна.
– До свидания, – сказал Клим и быстро отступил, боясь, что умирающий протянет ему руку. Он впервые видел, как смерть душит человека, он чувствовал себя стиснутым страхом и отвращением. Но это надо было скрыть от женщины, и, выйдя с нею в гостиную, он сказал:
– С какой жестокостью солнце…
Но Спивак, глядя за плечо его, отмахнулась рукою и не дала ему кончить фразу.
– В этих случаях принято говорить что-нибудь философическое. А – не надо. Говорить тут нечего.
Ее взгляд, усталый и ожидающий, возбуждал у Самгина желание обернуться, узнать, что она видит за плечом его.
Идя садом, он увидал в окне своей комнаты Варвару, она поглаживала пальцами листья цветка. Он подошел к стене и сказал тихонько, виновато:
– Неудачно мы попали.
– Он – скоро? – спросила Варвара тихонько и оглянувшись назад.
Самгин кивнул головою и предложил:
– Иди сюда.
Когда она, стройная, в шелковом платье жемчужного цвета, шла к нему по дорожке среди мелколистного кустарника, Самгин определенно почувствовал себя виноватым пред нею. Он ласково провел ее в отдаленный угол сада, усадил на скамью, под густой навес вишен, и, гладя руку ее, вздохнул:
– Скверная штука.
Она живо откликнулась:
– Да!
И быстро, – как бы отвечая учителю хорошо выученный урок, – рассказала вполголоса:
– По Арбатской площади шел прилично одетый человек и, подходя к стае голубей, споткнулся, упал; голуби разлетелись, подбежали люди, положили упавшего в пролетку извозчика; полицейский увез его, все разошлись, и снова прилетели голуби. Я видела это и подумала, что он вывихнул ногу, а на другой день читаю в газете: скоропостижно скончался.
Рассказывая, она смотрела в угол сада, где, между зеленью, был виден кусок крыши флигеля с закоптевшей трубой; из трубы поднимался голубоватый дымок, такой легкий и прозрачный, как будто это и не дым, а гретый воздух. Следя за взглядом Варвары, Самгин тоже наблюдал, как струится этот дымок, и чувствовал потребность говорить о чем-нибудь очень простом, житейском, но не находил о чем; говорила Варвара:
– А когда мне было лет тринадцать, напротив нас чинили крышу, я сидела у окна, – меня в тот день наказали, – и мальчишка кровельщик делал мне гримасы. Потом другой кровельщик запел песню, мальчишка тоже стал петь, и – так хорошо выходило у них. Но вдруг песня кончилась криком, коротеньким таким и резким, тотчас же шлепнулось, как подушка, – это упал на землю старший кровельщик, а мальчишка лег животом на железо и распластался, точно не человек, а – рисунок…
Она передохнула и докончила:
– Когда умирают внезапно, – это не страшно.
– Не стоит говорить об этом, – сказал Клим. – Тебе нравится город?
– Но ведь я еще не видела его, – напомнила она.
Странно было слышать, что она говорит, точно гимназистка, как-то наивно, даже неправильно, не своей речью и будто бы жалуясь. Самгин начал рассказывать о городе то, что узнал от старика Козлова, но она, отмахиваясь платком от пчелы, спросила:
– Зачем они топят печь?
– Вероятно – греют воду, – неохотно ответил Самгин и подвинулся ближе к ней, тоже глядя на дымок.
– А может быть, это – прислуга. Есть такое суеверие: когда женщина трудно родит – открывают в церкви царские врата. Это, пожалуй, не глупо, как символ, что ли. А когда человек трудно умирает – зажигают дрова в печи, лучину на шестке, чтоб душа видела дорогу в небо: «огонек на исход души».
Заметив, что Варвара подозрительно часто мигает, он пошутил:
– Тут уж невозможно догадаться: почему душа должна вылетать в трубу, как банкрот?
Варвара не улыбнулась; опустив голову, комкая пальцами платок, она сказала:
– Знаешь, тогда, у акушерки, была минута, когда мне показалось – от меня оторвали кусок жизни.
Самгин взял ее руку, поцеловал и спросил:
– Мать не понравилась тебе?
– Не знаю, – ответила Варвара, глядя в лицо его, – Она, почти с первого слова, начала об этом…
Варвара указала глазами на крышу флигеля; там, над покрасневшей в лучах заката трубою, едва заметно курчавились какие-то серебряные струйки. Самгин сердился на себя за то, что не умеет отвлечь внимание в сторону от этой дурацкой трубы. И – не следовало спрашивать о матери. Он вообще был недоволен собою, не узнавал себя и даже как бы не верил себе. Мог ли он несколько месяцев тому назад представить, что для него окажется возможным и приятным такое чувство к Варваре, которое он испытывает сейчас?
– Какой… бесподобный этот Тимофей Степанович, – сказала Варвара и, отмахнув рукою от лица что-то невидимое, предложила пройтись по городу. На улице она оживилась; Самгин находил оживление это искусственным, но ему нравилось, что она пытается шутить. Она говорила, что город очень удобен для стариков, старых дев, инвалидов.
– Право, было бы не плохо, если б существовали города для отживших людей.
– Жестоко, – сказал Самгин, улыбаясь.
Оглянувшись назад, она помолчала минуту, потом задумчиво проговорила:
– Нехорошо делать из… умирания что-то обязывающее меня думать о том, чего я не хочу.
Раздосадованный тем, что она снова вернулась к этой теме, Самгин сухо сказал:
– Не могу же я уехать отсюда завтра, например! Это обидело бы мать.
– Конечно! – быстро откликнулась она.
Домой воротились, когда уже стемнело; Варавка, сидя в столовой, мычал, раскладывая сложнейший пасьянс, доктор, против него, перелистывал толстый ежемесячник.
– Ночью будет дождь, – сообщил доктор, посмотрев на Варвару одним глазом, прищурив другой, и пообещал: – Дождь и прикончит его.
– Надоели вы, доктор, с этим вашим покойником, – проворчал Варавка, – доктор поправил его:
– Не покойником, а – больным.
– Ведь не знаменитость умирает, – напомнил Варавка, почесывая картой нос.
Варвара, сказав, что она устала, скрылась в комнату, отведенную ей; Самгин тоже ушел к себе и долго стоял у окна, ни о чем не думая, глядя, как черные клочья облаков нерешительно гасят звезды. Ночью дождя не было, а была тяжкая духота, она мешала спать, вливаясь в открытое окно бесцветным, жарким дымом, вызывая испарину. И была какая-то необычно густая тишина, внушавшая тревогу. Она заставляла ожидать чьих-то криков, но город безгласно притаился, он весь точно перестал жить в эту ночь, даже собаки не лаяли, только ежечасно и уныло отбивал часы сторожевой колокол церкви Михаила Архангела, патрона полиции.
Клим лежал, закрыв глаза, и думал, что Варвара уже внесла в его жизнь неизмеримо больше того, что внесли Нехаева и Лидия. А Нехаева – права: жизнь, в сущности, не дает ни одной капли меда, не сдобренной горечью. И следует жить проще, да…