– Да, спасибо! Но молодые – уже американцы.
По-русски он говорил не торопясь, проглатывая одни слоги, выпевая другие, – чувствовалось, что он честно старается говорить правильно. Почти все фразы он облекал в форму вопросов:
– Так много церквей, это все ортодоксы? И все исключили Льва Толстого? Изумруды на Урале добывают только французы?
Но спрашивал он мало, а больше слушал Марину, глядя на нее как-то подчеркнуто почтительно. Шагал по улицам мерным, легким шагом солдата, сунув руки в карманы черного, мохнатого пальто, носил бобровую шапку с козырьком, и глаза его смотрели из-под козырька прямо, неподвижно, не мигая. Часто посещал церковные службы и, восхищаясь пением, говорил глубоким баритоном:
– Оу! Языческо прекрасно, – правда?
Так же восхищал его мороз:
– Это делает меня таким, – говорил он, показывая крепко сжатый кулак.
Было в нем что-то устойчиво скучное, упрямое. Каждый раз, бывая у Марины, Самгин встречал его там, и это было не очень приятно, к тому же Самгин замечал, что англичанин выспрашивает его, точно доктор – больного. Прожив в городе недели три, Крэйтон исчез.
Отвечая Самгину на вопросы о Крэйтоне, Марина сказала – неохотно и недружелюбно:
– Что я знаю о нем? Первый раз вижу, а он – косноязычен. Отец его – квакер, приятель моего супруга, помогал духоборам устраиваться в Канаде. Лионель этот, – имя-то на цветок похоже, – тоже интересуется диссидентами, сектантами, книгу хочет писать. Я не очень люблю эдаких наблюдателей, соглядатаев. Да и неясно: что его больше интересует – сектантство или золото? Вот в Сибирь поехал. По письмам он интереснее, чем в натуре.
Поговорить с нею о Безбедове Самгину не удавалось, хотя каждый раз он пытался начать беседу о нем. Да и сам Безбедов стал невидим, исчезая куда-то с утра до поздней ночи. Как-то, гуляя, Самгин зашел к Марине в магазин и застал ее у стола, пред ворохом счетов, с толстой торговой книгой на коленях.
– Деньги – люблю, а считать – не люблю, даже противно, – сердито сказала она. – Мне бы американской миллионершей быть, они, вероятно, денег не считают. Захарий у меня тоже не мастер этого дела. Придется взять какого-нибудь приказчика, старичка.
– Почему – старика? – шутливо спросил Самгин.
– Спокойнее, – ответила она, шурша бумагами. – Не ограбит. Не убьет.
– А какого дела мастер Захарий?
– Захарий-то? Да – никакого. Обыкновенный мечтатель и бродяга по трудным местам, – по трудным не на земле, а – в книгах.
Небрежно сбросив счета на диван, она оперлась локтями на стол и, сжав лицо ладонями, улыбаясь, сказала:
– Обижен на тебя Захарий, жаловался, что ты – горд, не пожелал объяснить ему чего-то в Отрадном и с мужиками тоже гордо вел себя.
Самгин, пожав плечами, ответил:
– Я – тоже не мастер по части объяснений. Самому многое неясно. А с мужиками и вообще не умею говорить.
Марина перебила его речь, спросив:
– А Валентин жаловался на меня?
Самгин даже вздрогнул, почувствовав нечто подозрительное в том, что она предупредила его.
Ее глаза улыбались знакомо, но острее, чем всегда, и острота улыбки заставила его вспомнить о ее гневе на попов. Он заговорил осторожно:
– Он любит жаловаться на себя. Он вообще словоохотлив.
– Болтун, – вставила Марина. – Но поругивает и меня, да?
– Нет. Впрочем, – назвал тебя хитрой.
– Только-то?
Она тихонько и неприятно засмеялась, глядя на Самгина так, что он понял: не верит ему. Тогда, совершенно неожиданно для себя, он сказал вполголоса и протирая платком очки:
– Вечером, после пожара, он говорил… странно! Он как будто старался внушить мне, что ты устроила меня рядом с ним намеренно, по признаку некоторого сродства наших характеров и как бы в целях взаимного воспитания нашего…
Выговорив это, Самгин смутился, почувствовал, что даже кровь бросилась в лицо ему. Никогда раньше эта мысль не являлась у него, и он был поражен тем, что она явилась. Он видел, что Марина тоже покраснела. Медленно сняв руки со стола, она откинулась на спинку дивана и, сдвинув брови, строго сказала:
– Ну, это ты сам выдумал!
– Он был нетрезв, – пробормотал Самгин, уронив очки на ковер, и, когда наклонился поднять их, услышал над своей головой:
– Ты хочешь напомнить: «Что у трезвого – на уме, у пьяного – на языке»? Нет, Валентин – фантазер, но это для него слишком тонко. Это – твоя догадка, Клим Иванович. И – по лицу вижу – твоя!
Скрестив руки на груди, занавесив глаза ресницами, она продолжала:
– Не знаю – благодарить ли тебя за такое высокое мнение о моей хитрости или – обругать, чтоб тебе стыдно стало? Но тебе, кажется, уже и стыдно.
Самгин чувствовал себя отвратительно.
«Веду я себя с нею глупо, как мальчишка», – думал он.
Марина молчала, покусывая губы и явно ожидая: что он скажет?
Он сказал:
– Видишь ли – в его речах было нечто похожее на то, что я рассказывал тебе про себя…
– Еще лучше! – вскричала Марина, разведя руками, и, захохотав, раскачиваясь, спросила сквозь смех: – Да – что ты говоришь, подумай! Я буду говорить с ним – таким – о тебе! Как же ты сам себя ставишь? Это все мизантропия твоя. Ну – удивил! А знаешь, это – плохо!
Несколько оправясь, Самгин заговорил:
– Я не мог не отметить некоторого, так сказать, пародийного совпадения…
– Оставь, – сказала Марина, махнув на него рукой. – Оставь – и забудь это. – Затем, покачивая головою, она продолжала тихо и задумчиво:
– До чего ты – странный человек! И чем так провинился пред собой, за что себя наказываешь?
Это было сказано очень хорошо, с таким теплым, искренним удивлением. Она говорила и еще что-то таким же тоном, и Самгин благодарно отметил:
«Так никто не говорил со мной». Мелькнуло в памяти пестрое лицо Дуняши, ее неуловимые глаза, – но нельзя же ставить Дуняшу рядом с этой женщиной! Он чувствовал себя обязанным сказать Марине какие-то особенные, тоже очень искренние слова, но не находил достойных. А она, снова положив локти на стол, опираясь подбородком о тыл красивых кистей рук, говорила уже деловито, хотя и мягко:
– Я спросила у тебя о Валентине вот почему: он добился у жены развода, у него – роман с одной девицей, и она уже беременна. От него ли, это – вопрос. Она – тонкая штучка, и вся эта история затеяна с расчетом на дурака. Она – дочь помещика, – был такой шумный человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством. Остались две дочери, эдакие, знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или того хуже: «девушки для радостей», – поют, играют, ну и все прочее.
Сделав паузу, скрывая нервную зевоту, она продолжала в том же легком тоне:
– У Валентина кое-что есть и – немало, но – он под опекой. По-вашему, юридически, это называется, – если не ошибаюсь, – недееспособен. Опека наложена по завещанию отца, за расточительность, опекун – крестный его отец Логинов, фабрикант стекла, человек – старый, больной, – фактически опека в моих руках. Года три тому назад, когда Валентину минуло двадцать два, он, тайно от меня, подал прошение на высочайшее имя об отмене опеки, ему – отказали в этом. Первый его брак не совсем законен, но жена оказалась умницей и честным человеком… впрочем, это – неважно.
Устало вздохнув, Марина оглянулась, понизила голос.
– Теперь Валентин затеял новую канитель, – им руководят девицы Радомысловы и веселые люди их кружка. Цель у них – ясная: обобрать болвана, это я уже сказала. Вот какая история. Он рассказывал тебе?
– Никогда, ни слова, – сказал Самгин, очень довольный, что может сказать так решительно.
Почесывая нос мизинцем, она спросила:
– Флигель-то он сам поджег?
– Нет, не думаю.
– Грозил, что подожжет.
– Грозил? Кому?
– Мне. А – почему ты спросил?
– Я тоже слышал это от него, – признал Самгин.
Марина вздохнула:
– Вот видишь! Но это, конечно, озорство. Возня с ним надоела мне, но – до тридцати лет я с него опеку не сниму, слово дала! Тебе надобно будет заняться этим делом…
Самгин наклонил голову, – она устало потянулась, усмехаясь:
– Вообразил себя артистом на биллиарде, по пятисот рублей проигрывал. На бегах играл, на петушиных боях, вообще – старался в нищие попасть. Впрочем, ты сам видишь, каков он…
– Да, – сказал Самгин.
Он ушел от Марины, чувствуя, что его отношение к ней стало определеннее.
«Как нелепо способен я вести себя», – подумал он почти со стыдом, затем спросил себя: верил ли он кому-нибудь так, как верит этой женщине? На этот вопрос он не нашел ответа и задумался о том, что и прежде смущало его: вот он знает различные системы фраз, и среди них нет ни одной, внутренне сродной ему. Система фраз Марины тоже не трогает его, не интересует, особенно чужда. Но о чем бы ни говорила Марина, ее волевой тон, ее уверенность в чем-то неуловимом – действует на него оздоровляюще, – это он должен признать. И одним этим нельзя объяснить обаяния ее. Он нисколько не зависим от нее – женщины, красивое тело ее не будит в нем естественных эмоций мужчины, этим он даже готов был гордиться пред собою. И все-таки: в чем же скрыта ее власть над ним? На этот вопрос он не стал искать ответа, ибо, впервые откровенно признав ее власть, смутился. Пережитая сцена настроила его мягко, особенно ласково размягчали тихие слова: «За что наказываешь себя?»
Впечатление несколько отемнялось рассказом о Безбедове и необходимостью заняться неприятным делом против него по поводу опеки.
«Это – странное дело», – подумал Самгин и вспомнил две строки чьих-то стихов:
Никогда в моей жизни я не пил
Капли счастья, не сдобренной ядом!
Но через десяток дней, прожитых в бережной охране нового, лирического настроения, утром явилась Марина:
– Миша, ступай, скажи кучеру, – ехал бы к Лидии Тимофеевне, ждал меня там.
А когда юноша ушел, она оживленно воскликнула:
– Можешь представить – Валентин-то? Удрал в Петербург. Выдал вексель на тысячу рублей, получил за него семьсот сорок и прислал мне письмо: кается во грехах своих, роман зачеркивает, хочет наняться матросом на корабль и плавать по морям. Все – врет, конечно, поехал хлопотать о снятии опеки, Радомысловы научили.
– Что же ты думаешь делать? – спросил Самгин.
– А – ничего! – сказала она. – Вот – вексель выкуплю, Захария помещу в дом для порядка. – Удрал, негодяишка! – весело воскликнула она и спросила: – Разве ты не заметил, что его нет?
– Мы редко видим друг друга, – сказал Самгин.
– Он уже третьего дня в Москве был, письмо-то оттуда.
Она ушла во флигель, оставив Самгина довольным тем, что дело по опеке откладывается на неопределенное время. Так оно и было, – протекли два месяца – Марина ни словом не напоминала о племяннике.
Пред весною исчез Миша, как раз в те дни, когда для него накопилось много работы, и после того, как Самгин почти примирился с его существованием. Разозлясь, Самгин решил, что у него есть достаточно веский повод отказаться от услуг юноши. Но утром на четвертый день позвонил доктор городской больницы и сообщил, что больной Михаил Локтев просит Самгина посетить его. Самгин не успел спросить, чем болен Миша, – доктор повесил трубку; но приехав в больницу, Клим сначала пошел к доктору.
Большой, тяжелый человек в белом халате, лысый, с круглыми глазами на красном лице, сказал:
– Избит, но – ничего опасного нет, кости – целы. Скрывает, кто бил и где, – вероятно, в публичном, у девиц. Двое суток не говорил – кто он, но вчера я пригрозил ему заявить полиции, я же обязан! Приходит юноша, избитый почти до потери сознания, ну и… Время, знаете, требует… ясности!
Настроенный еще более сердито, Самгин вошел в большой белый ящик, где сидели и лежали на однообразных койках – однообразные люди, фигуры в желтых халатах; один из них пошел навстречу Самгину и, подойдя, сказал знакомым ровным голосом, очень тихо:
– Простите, что беспокою, Клим Иванович, но доктор не хочет выписать меня и угрожает заявить полиции, а это – не надо!
Голова и половина лица у него забинтованы, смотрел он в лицо Самгина одним правым глазом, глубоко врезанным под лоб, бледная щека дрожала, дрожали и распухшие губы.
«Боится меня», – сообразил Самгин.
– Я не сделал ничего дурного, поверьте, вам это может подтвердить мой учитель…
– Учитель? – спросил Самгин.
– Да, Василий Николаевич Самойлов, готовит меня на аттестат зрелости. Я вполне могу работать…
Прислушиваясь, подходили, подкрадывались больные, душил запах лекарств, кто-то стонал так разнотонно и осторожно, точно учился делать это; глаз Миши смотрел прямо и требовательно.
– Вы хотите выписаться? Хорошо, – сказал Самгин. Миша осторожно отступил на шаг в сторону.
«Учится. Метит в университет, – а наскандалил где-то», – думал Самгин, переговорив с доктором, шагая к воротам по дорожке больничного сада. В калитке ворот с ним столкнулся человек в легком не по сезону пальто, в шапке с наушниками.
– Кажется, господин Самгин? – спросил он и, не ожидая подтверждения, сказал: – Уделите мне пять минут.
Самгин взглянул в неряшливую серую бороду на бледном, отечном лице и сказал, что не имеет времени, просит зайти в приемные часы. Человек ткнул пальцем в свою шапку и пошел к дверям больницы, а Самгин – домой, определив, что у этого человека, вероятно, мелкое уголовное дело. Человек явился к нему ровно в четыре часа, заставив Самгина подумать:
«Аккуратность бездельника».
Он долго и осторожно стягивал с широких плеч старенькое пальто, очутился в измятом пиджаке с карманами на груди и подпоясанном широким суконным поясом, высморкался, тщательно вытер бороду платком, причесал пальцами редкие седоватые волосы, наконец не торопясь прошел в приемную, сел к столу и – приступил к делу:
– Я – Самойлов. Письмоводитель ваш, Локтев, – мой ученик и – член моего кружка. Я – не партийный человек, а так называемый культурник; всю жизнь возился с молодежью, теперь же, когда революционная интеллигенция истребляется поголовно, считаю особенно необходимым делом пополнение убыли. Это, разумеется, вполне естественно и не может быть поставлено в заслугу мне.
Самгин уже определил его словами хромого мельника:
«Объясняющий господин».
Говорил Самойлов не спеша, усталым глуховатым голосом и легко, как человек, привыкший говорить много. Глаза у него были темные, печальные, а под ними – синеватые мешки. Самгин, слушая его, барабанил пальцами по столу, как бы желая намекнуть этим шумом, что говорить следует скорее. Барабанил и думал:
«Да, это именно объясняющий господин, из тех, что возлагают социальные обязанности». Он ждал чего-то смешного от этого человека и, в следующую минуту, – дождался:
– Вы, разумеется, знаете, что Локтев – юноша очень способный и душа – на редкость чистая. Но жажда знания завлекла его в кружок гимназистов и гимназисток – из богатых семей; они там, прикрываясь изучением текущей литературы… тоже литература, я вам скажу! – почти вскрикнул он, брезгливо сморщив лицо. – На самом деле это – болваны и дурехи с преждевременно развитым половым любопытством, – они там… – Самойлов быстро покрутил рукою над своей головой. – Вообще там обнажаются, касаются и… черт их знает что!
Он развел руками, синеватые мешки под глазами его вдруг взмокли; выдернув платок из кармана брюк и вытирая серые слезы, он сказал дрожащим голосом и так, как будто слова царапали ему горло:
– Можно ли было ожидать, а? Нет, вы скажите: можно ли было ожидать? Вчера – баррикады, а сегодня – п-пакости, а? А все эти поэты… с козой, там… и «Хочу быть смелым», как это? – «Хочу одежды с тебя сорвать». Вообще – онанизм и свинство!
Ругался он тоже мягко и, видимо, сожалел о том, что надо ругаться. Самгин хмурился и молчал, ожидая: что будет дальше? А Самойлов вынул из кармана пиджака коробочку карельской березы, книжку папиросной бумаги, черешневый мундштук, какую-то спичечницу, разложил все это по краю стола и, фабрикуя папиросу пальцами, которые дрожали, точно у алкоголика, продолжал:
– Ну, одним словом: Локтев был там два раза и первый раз только сконфузился, а во второй – протестовал, что вполне естественно с его стороны. Эти… обнаженны обозлились на него и, когда он шел ночью от меня с девицей Китаевой, – тоже гимназистка, – его избили. Китаева убежала, думая, что он убит, и – тоже глупо! – рассказала мне обо всем этом только вчера вечером. Н-да. Тут, конечно, испуг и опасение, что ее исключат из гимназии, но… все-таки не похвально, нет!
Свернув папиросу объема небольшой сигары, он обильно дымил крепким синим дымом ядовитого запаха; казалось, что дым идет не только из его рта, ноздрей, но даже из ушей. Самгин, искоса следя за ним, нетерпеливо ждал. Этот человек напомнил ему далекое прошлое, дядю Хрисанфа, маленького «дядю Мишу» Любаши Сомовой и еще каких-то ветхозаветных людей. Но он должен был признать, что глаза у Самойлова – хорошие, с тем сосредоточенным выражением, которое свойственно только человеку, совершенно поглощенному одной идеей.
– Естественно, вы понимаете, что существование такого кружка совершенно недопустимо, это – очаг заразы. Дело не в том, что Михаила Локтева поколотили. Я пришел к вам потому, что отзывы Миши о вас как человеке культурном… Ну, и – вообще, вы ему импонируете морально, интеллектуально… Сейчас все заняты мелкой политикой, – Дума тут, – но, впрочем, не в этом дело! – Он, крякнув, раздельно, внушительно сказал:
– Невозможно допустить, чтоб эта скандальная организация была разглашена газетами, сделалась материалом обывательской сплетни, чтоб молодежь исключили из гимназии и тому подобное. Что же делать? Вот мой вопрос.
– Прежде всего – нужно установить, сколько правды в рассказе Локтева, – внушительно ответил Самгин, но Самойлов, взглянув на него исподлобья, спросил:
– А что он вам рассказал?
– Он – вам рассказал, а не мне, – с досадой заметил Самгин.
Очень удивленно глядя на него, Самойлов проговорил:
– Мне рассказала Китаева, а не он, он – отказался, – голова болит. Но дело не в этом. Я думаю – так: вам нужно вступить в историю, основание: Михаил работает у вас, вы – адвокат, вы приглашаете к себе двух-трех членов этого кружка и объясняете им, прохвостам, социальное и физиологическое значение их дурацких забав. Так! Я – не могу этого сделать, недостаточно авторитетен для них, и у меня – надзор полиции; если они придут ко мне – это может скомпрометировать их. Вообще я не принимаю молодежь у себя.
«Вот и возложил обязанность», – подумал Самгин, мысленно усмехаясь; досада возрастала, Самойлов становился все более наивным, смешным, и очень хотелось убедить его в этом, но преобладало сознание опасности: «Втянет он меня в этот скандал, черт его возьми!»
Самгин совершенно не мог представить: как это будет? Придут какие-то болваны, а он должен внушать им правила поведения. С некоторой точки зрения это может быть интересно, даже забавно, однако – не настолько, чтоб ставить себя в смешную позицию проповедника половой морали.
– Над этим надо подумать, – солидно сказал он. – Дайте мне время. Я должен допросить Локтева. Он и сообщит вам мое решение.
– Так, – согласился Самойлов, вставая и укладывая свои курительные принадлежности в карман пиджака; выкурил он одну папиросу, но дыма сделал столько, как будто курили пятеро. – Значит, я – жду. Будемте знакомы!
Мягко пожав руку Самгина, он походкой очень усталого человека пошел в прихожую, бережно натянул пальто, внимательно осмотрел шапку и, надев ее, сказал глухо:
– Время-то какое подлое, а? Следите за литературой? Какова? Погром вековых традиций…
И повернулся к Самгину широкой, но сутулой спиною человека, который живет, согнув себя над книгами. Именно так подумал о нем Самгин, открывая вентиляторы в окне и в печке.
«Ослепленный книжник. Не фарисей, но – наивнейший книжник. Что же я буду делать?»
Самгин был уверен, что этот скандал не ускользнет от внимания газет. Было бы крайне неприятно, если б его имя оказалось припутанным. А этот Миша – существо удивительно неудобное. Сообразив, что Миша, наверное, уже дома, он послал за ним дворника. Юноша пришел немедля и остановился у двери, держа забинтованную голову как-то особенно неподвижно, деревянно. Неуклонно прямой взгляд его одинокого глаза сегодня был особенно неприятен.
– Проходите. Садитесь, – сказал Самгин не очень любезно. – Ну-с, – у меня был Самойлов и познакомил с вашими приключениями… с вашими похождениями. Но мне нужно подробно знать, что делалось в этом кружке. Кто эти мальчики?
Миша осторожно кашлянул, поморщился и заговорил не волнуясь, как бы читая документ:
– Собирались в доме ювелира Марковича, у его сына, Льва, – сам Маркович – за границей. Гасили огонь и в темноте читали… бесстыдные стихи, при огне их нельзя было бы читать. Сидели парами на широкой тахте и на кушетке, целовались. Потом, когда зажигалась лампа, – оказывалось, что некоторые девицы почти раздеты. Не все – мальчики, Марковичу – лет двадцать, Пермякову – тоже так…
– Пермяков – сын владельца гастрономического магазина? – спросил Самгин.
– Да, – сказал Миша, продолжая называть фамилии.
Было очень неприятно узнать, что в этой истории замешан сын клиента.
Самгин нервно закурил папиросу и подумал:
«Если этого юношу когда-нибудь арестуют, – он будет отвечать жандарму с такой же точностью».
– Сколько раз были вы там? – спросил он.
– Три.
– Вас эти забавы не увлекали?
– Нет.
– Будто бы?
– Нет. Я говорю правду.
Самгин, испытывая не очень приятное чувство, согласился: «Да, не лжет».
И спросил:
– Ведь это – кружок тайный? Что же, вас познакомили сразу со всеми, поименно?
– Пермякова и Марковича я знал по магазинам, когда еще служил у Марины Петровны; гимназистки Китаева и Воронова учили меня, одна – алгебре, другая – истории: они вошли в кружок одновременно со мной, они и меня пригласили, потому что боялись. Они были там два раза и не раздевались, Китаева даже ударила Марковича по лицу и ногой в грудь, когда он стоял на коленях перед нею.
Ровный голос, твердый тон и этот непреклонно прямой глаз раздражали Самгина, – не стерпев, он сказал:
– Вы отвечаете мне, как… судебному следователю. Держитесь проще!
– Я всегда так говорю, – удивленно ответил Миша.
«Он – прав», – согласился Самгин, но раздражение росло, даже зубы заныли.
Очень неловко было говорить с этим мальчиком. И не хотелось спрашивать его. Но все же Самгин спросил:
– Кто вас бил?
– Пермяков и еще двое взрослых, незнакомых, не из кружка. Пермяков – самый грубый и… грязный. Он им говорил: «Бейте насмерть!»
– Ну, я думаю, вы преувеличиваете, – сказал Самгин, зажигая папиросу.
Миша твердо ответил:
– Нет, Китаева тоже слышала, – это было у ворот дома, где она квартирует, она стояла за воротами. Очень испугалась…
– Почему вы не рассказали все это вашему учителю? – вспомнил Самгин.
– Не успел.
Миша ответил не сразу, и его щека немножко покраснела, – Самгин подумал:
«Кажется – врет».
Но Миша тотчас же добавил:
– Василий Николаевич очень… строго понимает все…
«Вот как?» – подумал Самгин, чувствуя что-то новое в словах юноши. – Что же вы – намерены привлечь Пермякова к суду, да?
– Нет! – быстро и тревожно воскликнул Миша. – Я только хотел рассказать вам, чтоб вы не подумали что-нибудь… другое. Я очень прошу вас не говорить никому об этом! С Пермяковым я сам… – Глаз его покраснел и как-то странно округлился, выкатился, – торопливо и настойчиво он продолжал: – Если это разнесется – Китаеву и Воронову исключат из гимназии, а они обе – очень бедные, Воронова – дочь машиниста водокачки, а Китаева – портнихи, очень хорошей женщины! Обе – в седьмом классе. И там есть еще реалист, еврей, он тоже случайно попал. Клим Иванович, – я вас очень прошу…
– Понимаю, – сказал Самгин, облегченно вздохнув. – Вы совершенно правильно рассуждаете, и… это делает вам честь, да! Девиц нельзя компрометировать, портить им карьеру. Вы пострадали, но…
Не найдя, как удобнее закончить эту фразу, Самгин пожал плечами, улыбнулся и встал:
– Ну, идите, отдыхайте, лечитесь. Вам, наверное, нужны деньги? Могу предложить за месяц, за два вперед.
– Благодарю вас, – за месяц, – сказал Миша, осторожно наклоняя голову.
Самгин первый раз пожал ему руку, – рука оказалась горячей и жесткой.
Проводив его, Самгин постоял у двери в прихожую, определяя впечатление, очень довольный тем, что эта пошлая история разрешилась так просто.
«Юноша оказался… неглупым! Осторожен. Приятная ошибка. Надобно помочь ему, пусть учится. Будет скромным, исполнительным чиновником, учителем или чем-нибудь в этом роде. В тридцать – тридцать пять лет женится, расчетливо наплодит людей, не больше тройки. И до смерти будет служить, безропотно, как Анфимьевна…»
Насвистывая тихонько арию жреца из «Лакмэ», он сел к столу, развернул очередное «дело о взыскании», но, прикрыв глаза, погрузился в поток воспоминаний о своем пестром прошлом. Воспоминания развивались, как бы истекая из слов: «Чем я провинился пред собою, за что наказываю себя»?
Было немножко грустно, и снова ощущалось то ласковое отношение к себе, которое испытал он после беседы о Безбедове с Мариной.
Через день, сидя у Марины, он рассказывал ей о Мише. Он застал ее озабоченной чем-то, но, когда сказал, что юноша готовится к экзамену зрелости, она удивленно и протяжно воскликнула:
– Ах, тихоня! Вот шельма хитрая! А я подозревала за ним другое. Самойлов учит? Василий Николаевич – замечательное лицо! – тепло сказала она. – Всю жизнь – по тюрьмам, ссылкам, под надзором полиции, вообще – подвижник. Супруг мой очень уважал его и шутя звал фабрикантом революционеров. Меня он недолюбливал и после смерти супруга перестал посещать. Сын протопопа, дядя у него – викарный…
«Почему фабрикант революционеров вызывает ее симпатию?» – спросил себя Самгин, а вслух сказал, улыбаясь:
– Ты очень умеешь быть объективной.
Марина промолчала, занося что-то карандашом в маленькую записную книжку. Рассказ Самгина о кружке Пермякова не заинтересовал ее, – послушав, она равнодушно сказала:
– Нечто похожее было в Петербурге в девятьсот третьем году, кажется. Да и об этом, здешнем, я что-то слышала от Лидии.
И тихонько засмеялась, говоря:
– Вот ей бы пристало заняться такими забавами, а то зря возится с «взыскующими града»: жулики и пакостники они у нее. Одна сестра оказалась экономкой из дома терпимости и ходила на собрания, чтобы с девицами знакомиться. Ну, до свидания, запираю лавочку!
Самгин ушел, удовлетворенный ее равнодушием к истории с кружком Пермякова. Эти маленькие волнения ненадолго и неглубоко волновали его; поток, в котором он плыл, становился все уже, но – спокойнее, события принимали все более однообразный характер, действительность устала поражать неожиданностями, становилась менее трагичной, туземная жизнь текла так ровно, как будто ничто и никогда не возмущало ее.
Весной снова явился Лионель Крэйтон; оказалось, что он был не в Сибири, а в Закавказье.
– Очень богатый край, но – в нем нет хозяина, – уверенно ответил он на вопрос Клима: понравилось ли ему Закавказье? И спросил: – Вы – были там?
– Нет, – сказал Самгин.
– Я думаю, это – очень по-русски, – зубасто улыбнулся Крэйтон. – Мы, британцы, хорошо знаем, где живем и чего хотим. Это отличает нас от всех европейцев. Вот почему у нас возможен Кромвель, но не было и никогда не будет Наполеона, вашего царя Петра и вообще людей, которые берут нацию за горло и заставляют ее делать шумные глупости.
Марина, вскрывая ножницами толстый пакет, спросила:
– Глупости – походы на Индию?
– И – это, – согласился Крэйтон. – Но – не только это.
Самгин отметил, что англичанин стал развязнее, говорит – свободнее, но и – небрежней, коверкает слова, уже не стесняясь. Когда он ушел, Самгин сообщил свое впечатление Марине.
– Да, как будто нахальнее стал, – согласилась она, разглаживая на столе документы, вынутые из пакета. Помолчав, она сказала: – Жалуется, что никто у нас ничего не знает и хороших «Путеводителей» нет. Вот что, Клим Иванович, он все-таки едет на Урал, и ему нужен русский компаньон, – я, конечно, указала на тебя. Почему? – спросишь ты. А – мне очень хочется знать, что он будет делать там. Говорит, что поездка займет недели три, оплачивает дорогу, содержание и – сто рублей в неделю. Что ты скажешь?
– Скучно с ним, – сказал Самгин.
– Это – отказ?
– Нет, надо подумать.
– Ты – не думай, а решись поскучать.
Самгин не прочь был сделать приятное ей, даже считал это обязанностью.
И через два дня он сидел в купе первого класса против Крэйтона, слушая его медленные речи.
– Даже с друзьями – ссорятся, если живут близко к ним. Германия – не друг вам, а очень завистливый сосед, и вы будете драться с ней. К нам, англичанам, у вас неправильное отношение. Вы могли бы хорошо жить с нами в Персии, Турции.
Самгин слушал его суховатый баритон и сожалел, что англичанина не интересует пейзаж. Впрочем, пейзаж был тоже скучный – ровная, по-весеннему молодо зеленая самарская степь, черные полосы вспаханной земли, маленькие мужики и лошади медленно кружатся на плывущей земле, двигаются серые деревни с желтыми пятнами новых изб.
– Александретта, выход в Средиземное море, – слышал Самгин сквозь однообразный грохот поезда. Длинный палец Крэйтона уверенно чертил на столике прямые и кривые линии, голос его звучал тоже уверенно.
«Он совершенно уверен, что мне нужно знать систему его фраз. Так рассуждают, наверное, десятки тысяч людей, подобных ему. Он удобно одет, обут, у него удивительно удобные чемоданы, и вообще он чувствует себя вполне удобно на земле», – думал Самгин со смешанным чувством досады и снисхождения.
– Вы очень много посвящаете сил и времени абстракциям, – говорил Крэйтон и чистил ногти затейливой щеточкой. – Все, что мы знаем, покоится на том, чего мы никогда не будем знать. Нужно остановиться на одной абстракции. Допустите, что это – бог, и предоставьте цветным расам, дикарям тратить воображение на различные, более или менее наивные толкования его внешности, качеств и намерений. Нам пора привыкнуть к мысли, что мы – христиане, и мы действительно христиане, даже тогда, когда атеисты.
«Он не может нравиться Марине», – удовлетворенно решил Самгин и спросил: – Марина Петровна сказала мне, что ваш отец – квакер?
– Да, – ответил Крэйтон, кивнув головою. – Он – умер. Но – он прежде всего был фабрикант… этих: веревки, толстые, тонкие? Теперь это делает мой старший брат.
И, показав веселые зубы, Крэйтон завязал пальцем в воздухе узел, шутливо говоря:
– Это – очень полезно, веревки!
«В конце концов счастливый человек – это человек ограниченный», – снисходительно решил Самгин, а Крэйтон спросил его, очень любезно:
– Я вас утомляю?
– О, нет, что вы! – возразил Самгин. – Я молчу, потому что внимательно слушаю…
– Вы – мало русский, у вас все говорят очень охотно и много.
«Не больше тебя», – подумал Самгин. Он улегся спать раньше англичанина, хотя спать не хотелось. Сквозь веки следил, как он аккуратно раздевается, развешивает костюм, – вот он вынул из кармана брюк револьвер, осмотрел его, спрятал под подушку.