– Почему ты не зайдешь к Макарову?
Он сказал, что очень расстроен отношением к нему педагогического совета, часть членов его, не решаясь выдать ему аттестат зрелости, требует переэкзаменовки.
– Ну, Ржига устроит это, – небрежно сказала Лидия, а затем, прищурив глаза, тихонько посмеялась и прибавила:
– Не заставляй думать, будто ты сожалеешь о том, что помешал товарищу убить себя.
Она ушла, прежде чем он успел ответить ей. Конечно, она шутила, это Клим видел по лицу ее. Но и в форме шутки ее слова взволновали его. Откуда, из каких наблюдений могла родиться у нее такая оскорбительная мысль? Клим долго, напряженно искал в себе: являлось ли у него сожаление, о котором догадывается Лидия? Не нашел и решил объясниться с нею. Но в течение двух дней он не выбрал времени для объяснения, а на третий пошел к Макарову, отягченный намерением, не совсем ясным ему.
На пороге одной из комнаток игрушечного дома он остановился с невольной улыбкой: у стены на диване лежал Макаров, прикрытый до груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо; за маленьким, круглым столиком сидела Лидия; на столе стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние стекла окон, освещал алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В комнате было душисто и очень жарко, как показалось Климу. Больной и девушка ели яблоки.
– Райское занятие, – пробормотал Клим.
– Третьим в раю был дьявол, – тотчас сказала Лидия и немножко отодвинулась от дивана вместе со стулом, а Макаров, пожимая руку Клима, подхватил ее шутку:
– Самгин больше похож на Фауста, чем на Мефистофеля.
Обе шутки не понравились Климу, заставив его насторожиться, а Макаров и Лидия, легко перебрасываясь шуточками, все чаще задевали его. Он отшучивался неловко, смущенно, ему казалось, что в их словах он слышит досаду и раздражение людей, которым помешали. В нем поднималась обида на них и еще какое-то унылое чувство. Человек, которому он помешал убить себя, был слишком весел и стал даже красивее. Бледность лица выгодно подчеркивала горячий блеск его глаз, тень на верхней губе стала гуще, заметней, и вообще Макаров в эти несколько дней неестественно возмужал. Он даже говорил хотя и слабым, но более низким голосом. Лидия держалась с ним неприятно просто, без высокомерия и заносчивости, обычных для нее. И хотя Клим заметил, что и к нему она сегодня добрее, чем всегда, но это тоже было обидно.
– Как мило здесь, не правда ли? – обратилась она к Самгину, сделав круг рукою.
Клим ответил:
– Обычно, как у мещан.
– Подумайте, какой аристократ, – сказал Макаров, пряча лицо от солнца. Лидия тоже улыбнулась, а Клим быстро представил себе ее будущее: вот она замужем за учителем гимназии Макаровым, он – пьяница, конечно; она, беременная уже третьим ребенком, ходит в ночных туфлях, рукава кофты засучены до локтей, в руках грязная тряпка, которой Лидия стирает пыль, как горничная, по полу ползают краснозадые младенцы и пищат. Эта быстро возникшая картина несколько приподняла его угнетенное настроение, но в дверь заглянула старуха Злобина, приглашая:
– Чай кушать прошу! Сегодня ваши любимые лепешки, Лидия Тимофеевна!
Лидия подбежала к ней, заговорила, гладя тоненькими пальцами седую прядь волос, спустившуюся на багровую щеку старухи. Злобина тряслась, басовито посмеиваясь. Клим не слушал, что говорила Лидия, он только пожал плечами на вопрос Макарова:
– Ты чего смотришь сычом?
«Вот как? – думал он. – Значит, она давно и часто ходит сюда, она здесь – свой человек? Но почему же Макаров стрелялся?»
С неотразимой навязчивостью вертелась в голове мысль, что Макаров живет с Лидией так, как сам он жил с Маргаритой, и, посматривая на них исподлобья, он мысленно кричал:
«Лгуны. Фальшивые люди».
Рядом с ним сидел Злобин, толкал его костлявым плечом и говорил, что он любит только музыку и мамашу.
– Из-за этой любви я и не женился, потому что, знаете, третий человек в доме – это уже помеха! И – не всякая жена может вынести упражнения на скрипке. А я каждый день упражняюсь. Мамаша так привыкла, что уж не слышит…
Клим ушел от этих людей в состоянии настолько подавленном, что даже не предложил Лидии проводить ее. Но она сама, выбежав за ворота, остановила его, попросив ласково, с хитренькой улыбкой в глазах:
– Ты не говори дома, что я была здесь, – хорошо?
Он утвердительно кивнул головою. Домой идти не хотелось, он вышел на берег реки и, медленно шагая, подумал:
«Надо курить; говорят, это успокаивает».
За рекою, над гладко обритой землей, опрокинулась получашей розоватая пустота, напоминая почему-то об игрушечном, чистеньком домике, о людях в нем.
«Как глупо все!»
Дома он застал Варавку и мать в столовой, огромный стол был закидан массой бумаг, Варавка щелкал косточками счет и жужжал в бороду:
– Ж-жулики.
Мать быстро списывала какие-то цифры с однообразных квадратиков бумаг на большой, чистый лист, пред нею стояло блюдо с огромным арбузом, пред Варавкой – бутылка хереса.
– Ну, что твой стрелок? – спросил Варавка. Выслушав ответ Клима, он недоверчиво осмотрел его, налил полный фужер вина, благочестиво выпил половину, облизал свою мясную губу и заговорил, откинувшись на спинку стула, пристукивая пальцем по краю стола:
– Мир делится на людей умнее меня – этих я не люблю – и на людей глупее меня – этих презираю.
Мать, испытующе взглянув на него, спросила:
– Почему ты это… вдруг?
– По необходимости, – ответил Варавка, поддев вилкой кубический кусок арбуза и отправив его в рот. – Но есть еще категория людей, которых я боюсь, – продолжал он звонко и напористо. – Это – хорошие русские люди, те, которые веруют, что логикой слов можно влиять на логику истории. Я тебе, Клим, дружески советую: остерегайся верить хорошему русскому человеку. Это – очень милый человек, да! Поболтать с ним о будущем – наслаждение. Но настоящего он совершенно не понимает. И не видит, как печальна его роль ребенка, который, мечтательно шагая посредине улицы, будет раздавлен лошадьми, потому что тяжелый воз истории везут лошади, управляемые опытными, но неделикатными кучерами. Хорошие наши люди в этом деле – ни при чем. В лучшем случае они служат лепкой на фасаде воздвигаемого здания, но так как здание еще только воздвигается, то…
Мать строптиво прервала его речь:
– Однако, вспомни, что Христос…
– Явление тоже преждевременное, а потому – вредное, – продолжал Варавка, отбивая толстым пальцем такт речи. – Так называемая христианская культура – нечто подобное радужному пятну нефти на широкой, мутной реке. Культура – это пока: книжки, картинки, немного музыки и очень мало науки. Культурность небольшой кучки людей, именующих себя «солью земли», «рыцарями духа» и так далее, выражается лишь в том, что они не ругаются вслух матерно и с иронией говорят о ватерклозете. Все живущие «во Христе» глубоко антикультурны в моем смысле понятия культуры. Культура – это, дорогая моя, любовь к труду, но такая же неукротимо жадная, как любовь к женщине…
Варавка, торопливо закурив папиросу, все говорил, говорил, извергая синий дым. Сафьяновая кожа его лба красновато лоснилась, острые глазки возбужденно сверкали, дымилась лисья борода, и слова его тоже как будто дымились.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Сегодня припадок был невыносимо длителен. Варавка даже расстегнул нижние пуговицы жилета, как иногда он делал за обедом. В бороде его сверкала красная улыбка, стул под ним потрескивал. Мать слушала, наклонясь над столом и так неловко, что девичьи груди ее лежали на краю стола. Климу было неприятно видеть это.
– Позволь, позволь, – кричал ей Варавка, – но ведь эта любовь к людям, – кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая жаждет не любви к ближнему, а борьбы с ним, – эта несчастная любовь ничего не значит и не стоит без ненависти, без отвращения к той грязи, в которой живет ближний! И, наконец, не надо забывать, что духовная жизнь успешно развивается только на почве материального благополучия.
Прислушиваясь к себе, Клим ощущал в груди, в голове тихую, ноющую скуку, почти боль; это было новое для него ощущение. Он сидел рядом с матерью, лениво ел арбуз и недоумевал: почему все философствуют? Ему казалось, что за последнее время философствовать стали больше и торопливее. Он был обрадован весною, когда под предлогом ремонта флигеля писателя Катина попросили освободить квартиру. Теперь, проходя по двору, он с удовольствием смотрел на закрытые ставнями окна флигеля.
Нередко казалось, что он до того засыпан чужими словами, что уже не видит себя. Каждый человек, как бы чего-то боясь, ища в нем союзника, стремится накричать в уши ему что-то свое; все считают его приемником своих мнений, зарывают его в песок слов. Это – угнетало, раздражало. Сегодня он был именно в таком настроении.
Вошла Феня и доложила, что пришел подрядчик.
– Ага! – сердито вскричал Варавка и, вскочив на ноги, ушел тяжелой, но быстрой походкой медведя. Клим тоже встал, но мать, взяв его под руку, повела к себе, спрашивая:
– Тебя, очевидно, очень взволновала эта история с Лидией?
Вполголоса, скучно повторяя знакомые Климу суждения о Лидии, Макарове и явно опасаясь сказать что-то лишнее, она ходила по ковру гостиной, сын молча слушал ее речь человека, уверенного, что он говорит всегда самое умное и нужное, и вдруг подумал: а чем отличается любовь ее и Варавки от любви, которую знает, которой учит Маргарита?
Он тотчас понял всю тяжесть, весь цинизм такого сопоставления, почувствовал себя виновным пред матерью, поцеловал ее руку и, не глядя в глаза, попросил ее:
– Не беспокойся, мама! И – прости, я так устал.
Она тоже очень крепко поцеловала его в лоб, сказав:
– Я понимаю, что с твоей исключительной вдумчивостью тебе трудно.
У себя в комнате, сбросив сюртук, он подумал, что хорошо бы сбросить вот так же всю эту вдумчивость, путаницу чувств и мыслей и жить просто, как живут другие, не смущаясь говорить все глупости, которые подвернутся на язык, забывать все премудрости Томилина, Варавки… И забыть бы о Дронове.
Он плохо спал, встал рано, чувствуя себя полубольным, пошел в столовую пить кофе и увидал там Варавку, который, готовясь к битве дня, грыз поджаренный хлеб, запивая его портвейном.
– Слушай, – сказал он, сдвинув брови, тихо, не выпуская руки Клима из своей и этим заставив юношу ожидать неприятности. – Вчера, не желая волновать Веру, я не хотел, да и времени не нашел сообщить тебе о Дронове. Мировой судья Козмин, не зная, что этот индивидуй уже не служит у меня, предупредил, что Дронов присвоил книжку сберегательной кассы какой-то девицы и на него подана жалоба. Тут какая-то хитрая история. Но, хотя судья выразился «присвоил», однако ясно, что дело идет о краже, да еще и не подсудной мировому, потому что – кража свыше трехсот рублей. Значит – окружный суд. Ты в каких отношениях с этим парнем? Ага, разошелся? Я очень рад.
Клим тоже обрадовался и, чтобы скрыть это, опустил голову. Ему послышалось, что в нем тоже прозвучало торжествующее «Ага!», вспыхнула, как спектр, полоса разноцветных мыслишек и среди них мелькнула линия сочувственных Маргарите. Варавка, должно быть, поняв его радость как испуг, сказал несколько утешительных афоризмов:
– Ну, что же, – за порядочность человека никогда нельзя ручаться. Мы выбираем друзей небрежнее, чем ботинки. Заметь, что человек без друзей – более человек.
Он самодовольно закончил:
– Я – не имею друзей.
Тут чувство благодарности за радость толкнуло Клима сказать ему, что Лидия часто бывает у Макарова. К его удивлению, Варавка не рассердился, он только опасливо взглянул в сторону комнат матери и негромко сказал:
– Да, да. Я знаю. Романтизм, черт его возьми! Хотя романтизм все-таки, знаешь, лучше…
Сделав правой рукой неопределенный жест, он сунул под мышку толстый портфель и спросил тихонько:
– Ты матери не говорил об этом? Нет? И не говори, прошу. Они и без этого не очень любят друг друга. Я – пошел.
Но как только он исчез – исчезла и радость Клима, ее погасило сознание, что он поступил нехорошо, сказав Варавке о дочери. Тогда он, вообще не способный на быстрые решения, пошел наверх, шагая через две ступени.
Лидия, непричесанная, в оранжевом халатике, в туфлях на босую ногу, сидела в углу дивана с тетрадью нот в руках. Не спеша прикрыв голые ноги полою халата, она, неласково глядя на Клима, спросила:
– Что случилось? Почему у тебя такое лицо?
Он присел на край дивана и сразу, как будто опасаясь, что не скажет того, что хочет, сказал:
– Прости меня, но я нечаянно проговорился…
Лидия, бросив ноты на колени себе, остановила его:
– Знаю. Я так и думала, что скажешь отцу. Я, может быть, для того и просила тебя не говорить, чтоб испытать: скажешь ли? Но я вчера сама сказала ему. Ты – опоздал.
И в голосе ее и в глазах было нечто глубоко обидное. Клим молчал, чувствуя, что его раздувает злость, а девушка недоуменно, печально говорила:
– Не понимаю я тебя. Ты кажешься порядочным, но… как-то все прыгаешь к плохому. Что это значит?
В словах ее Клим чувствовал брезгливость, он вскочил с дивана, и с невероятной быстротой между ними разыгралась ссора. Клим сказал тоном старшего:
– Это значит, что в твоем поведении я не вижу ничего хорошего…
– Как ты смешон, – ответила девушка, отодвигаясь в угол дивана, подобрав под себя ноги.
– Твой роман с Макаровым…
Лидия изумленно, гневно, широко раскрыв глаза, заговорила вполголоса:
– Мое поведение? Роман? Ты – смеешь, ты, мальчишка? Ты воображаешь…
Она задохнулась, видимо, не в силах выговорить какое-то слово, ее смуглое лицо покраснело и даже вспухло, на глазах показались слезы; перекинув легкое тело свое на колени, она шептала:
– Ты думаешь…
Клим вдруг испугался ее гнева, он плохо понимал, что она говорит, и хотел только одного: остановить поток ее слов, все более резких и бессвязных. Она уперлась пальцем в лоб его, заставила поднять голову и, глядя в глаза, спросила:
– Неужели ты серьезно думаешь, что я… что мы с Макаровым в таких отношениях? И не понимаешь, что я не хочу этого… что из-за этого он и стрелял в себя? Не понимаешь?
Клим чувствовал на коже лба своего острый толчок пальца девушки, и ему казалось, что впервые за всю свою жизнь он испытывает такое оскорбление. Говорила Лидия что-то глупенькое и детское, но вела себя, как взрослая, как дама. Он смотрел в ее серьезное лицо, в печальные глаза, ему хотелось сказать ей очень злые слова, но они не сползали с языка. Так, молча, он и ушел к себе, а там, чувствуя горькую сухость во рту и бессвязный шум злых слов в голове, встал у окна, глядя, как ветер обрывает листья с деревьев. В стекле он видел отражение своего лица, и, хотя черты расплылись, оно все-таки напоминало сухое и важное лицо матери.
Со всей решимостью, на какую Клим был способен в этот момент, он спросил себя: что настоящее, невыдуманное в его чувствах к Лидии? Не без труда и не скоро он распутал тугой клубок этих чувств: тоскливое ощущение утраты чего-то очень важного, острое недовольство собою, желание отомстить Лидии за обиду, половое любопытство к ней и рядом со всем этим напряженное желание убедить девушку в его значительности, а за всем этим явилась уверенность, что в конце концов он любит Лидию настоящей любовью, именно той, о которой пишут стихами и прозой и в которой нет ничего мальчишеского, смешного, выдуманного.
Он облегченно вздохнул, продолжая размышлять: если б Лидия любила Макарова, она, из чувства благодарности, должна бы изменить свое высокомерное отношение к человеку, который спас жизнь ее возлюбленного. Но он не слышал от нее ни слова благодарности. Это – странно. Сегодня она сказала нечто непонятное: Макаров стрелялся из страха пред любовью, так надо понять ее слова. Но вернее, что этот страх живет в самой Лидии. Клим быстро вспомнил ряд признаков, которые убедили его, что это так и есть: Лидия боится любви, она привила свой страх Макарову и поэтому виновна в том, что заставила человека покуситься на жизнь свою. Додуматься до этого было приятно; просмотрев еще раз ход своих мыслей, Клим поднял голову и даже усмехнулся, что он – крепкий человек и умеет преодолевать неприятности быстро.
Он решил держаться с Лидией великодушно, как наиболее редкие и благородные герои романов, те, которые, любя, прощают все. Уже второй раз приходилось ему становиться в эту позицию. Но на этот раз он скоро понял, что такая роль делает его еще менее заметным в глазах Лидии. Рассматривая себя в зеркале, он видел, что лирическая, грустная мина делает его лицо незначительным. Он вообще был недоволен своим лицом, находя черты его мелкими, не отражающими всю сложность его души. Близорукость заставляла его щуриться, зрачки, сквозь стекла очков, казались неприятно расширенными. Не нравился нос, прямой и сухонький, он был недостаточно велик, губы – тонки, подбородок – излишне остр, усы росли двумя светлыми кустиками только на углах губ. Когда он хмурился, сдвигал негустые брови, лицо становилось интересней и умней. От лирической мины пришлось отказаться.
Он стал читать Лермонтова, крепкая горечь этих стихов казалась ему полезной, он все чаще цитировал наиболее едкие строки мрачного поэта.
Он пробовал также говорить с Лидией, как с девочкой, заблуждения которой ему понятны, хотя он и считает их несколько смешными. При матери и Варавке ему удавалось выдержать этот тон, но, оставаясь с нею, он тотчас терял его.
Лидия уезжала в Москву, но собиралась не спеша, неохотно. Слушая беседы Варавки с матерью Клима, она рассматривала их, точно людей незнакомых, испытующим взглядом и, очевидно, не соглашаясь с тем, что слышит, резко встряхивала головою в шапке курчавых волос.
Макаров, выздоровев, уже уехал в университет, он сделал это несколько подозрительно торопливо; прощаясь с Климом, крепко стиснул руку его, но сказал только два слова:
– Спасибо, брат.
После его отъезда Самгину показалось, что Лидия стала еще заметнее избегать встреч с ним глаз на глаз. В глазах ее застыло что-то монашески унылое и сердитое, но казалось, что она теперь более ребенок, чем была несколько недель тому назад. Клим заметил, что с матерью его она стала говорить не так сухо и отчужденно, как раньше, а мать тоже – мягче с нею. Было что-то тревожное в том, что она иногда приходит в комнату матери и они сидят там, тихо разговаривая. Около полуночи, после скучной игры с Варавкой и матерью в преферанс, Клим ушел к себе, а через несколько минут вошла мать уже в лиловом капоте, в ночных туфлях, села на кушетку и озабоченно заговорила, играя кистями пояса:
– За лето ты как-то поблек, стал вялым и вообще не похож на себя.
Он молчал, пощипывая кустики усов, догадываясь, что это – предисловие к серьезной беседе, и – не ошибся. С простотою, почти грубоватой, мать, глядя на него всегда спокойными глазами, сказала, что она видит его увлечение Лидией. Чувствуя, что он густо покраснел, Клим спросил, усмехаясь:
– Ты не ошибаешься?
Как бы не услыхав его вопроса, она учительно продолжала:
– Любовь в твоем возрасте – это еще не та любовь, которая… Это еще не любовь, нет!
Помолчав несколько секунд, она вздохнула.
– Я обвенчалась с отцом, когда мне было восемнадцать лет, и уже через два года поняла, что это – ошибка.
Она снова замолчала, сказав, видимо, не то, что хотелось, а Клим, растерянно ловя отдельные фразы, старался понять: чем возмущают его слова матери?
– Мое отношение к ее отцу… – слышал он, соображая, какими словами напомнить ей, что он уже взрослый человек. И вдруг сказал небрежно, нахмурясь:
– Я отношусь к Лиде дружески, и, естественно, меня несколько пугает ее история с Макаровым, человеком, конечно, не достойным ее. Быть может, я говорил с нею о нем несколько горячо, несдержанно. Я думаю, что это – все, а остальное – от воображения.
Говоря так, он был уверен, что не лжет, и находил, что говорит хорошо. Ему показалось, что нужно прибавить еще что-нибудь веское, он сказал:
– Ты знаешь: существует только человек, все же остальное – от его воображения. Это, кажется, Протагор…
Чуть прищурив глаза, мать отозвалась:
– Это не совсем так, но очень умно. Прекрасная память у тебя. И, конечно, ты прав: девушки всегда забегают несколько вперед, воображая неизбежное. Ты успокоил меня. Я и Тимофей так дорожим отношениями, которые создались и все крепнут между нами…
Клим наклонил голову, смущенный откровенным эгоизмом матери, поняв, что в эту минуту она только женщина, встревоженная опасением за свое счастье.
Он спросил:
– Мне кажется, ты стала добрее с Лидой?
– Мой взгляд ты знаешь, он не может измениться, – ответила мать, вставая и поцеловав его. – Спи!
Ушла, оставив за собой раздражающий запах крепких духов и легкую усмешку на губах сына.
Беседы с нею всегда утверждали Клима в самом себе, утверждали не столько словами, как ее непоколебимо уверенным тоном. Послушав ее, он находил, что все, в сущности, очень просто и можно жить легко, уютно. Мать живет только собою и – не плохо живет. Она ничего не выдумывает.
Разумеется, кое-что необходимо выдумывать, чтоб подсолить жизнь, когда она слишком пресна, подсластить, когда горька. Но – следует найти точную меру. И есть чувства, раздувать которые – опасно. Такова, конечно, любовь к женщине, раздутая до неудачных выстрелов из плохого револьвера. Известно, что любовь – инстинкт, так же как голод, но – кто же убивает себя от голода или жажды или потому, что у него нет брюк?
В минуты таких размышлений наедине с самим собою Клим чувствовал себя умнее, крепче и своеобразней всех людей, знакомых ему. И в нем постепенно зарождалось снисходительное отношение к ним, не чуждое улыбчивой иронии, которой он скрытно наслаждался. Уже и Варавка порою вызывал у него это новое чувство, хотя он и деловой человек, но все-таки чудаковатый болтун.
Клим получил наконец аттестат зрелости и собирался ехать в Петербург, когда на его пути снова встала Маргарита. Туманным вечером он шел к Томилину прощаться, и вдруг с крыльца неприглядного купеческого дома сошла на панель женщина, – он тотчас признал в ней Маргариту. Встреча не удивила его, он понял, что должен был встретить швейку, он ждал этой случайной встречи, но радость свою он, конечно, скрыл.
Осторожно перекинулись незначительными фразами. Маргарита напомнила ему, что он поступил с нею невежливо. Шли медленно, она смотрела на него искоса, надув губы, хмурясь; он старался говорить с нею добродушно, заглядывал в глаза ее ласково и соображал: как внушить ей, чтоб она пригласила его к себе?
Его тянуло к ней и желание еще раз испытать ее ласки и одна внезапно вспыхнувшая важная идея. Когда он сочувственно спросил ее о Дронове, она возразила:
– Ничего подобного, он вовсе не украл книжку.
И спокойно, кратко поведала:
– Сам он стыдился копить деньги и складывал их в сберегательную кассу по моей книжке. А когда мы поссорились…
– Из-за чего?
– Ну, из-за чего ссорятся мужчины с женщинами? Из-за мужчин, из-за женщин, конечно. Он стал просить у меня свои деньги, а я пошутила, не отдала. Тогда он стащил книжку, и мне пришлось заявить об этом мировому судье. Тут Ванька отдал мне книжку; вот и все.
На углу темненького, забитого туманом переулка она предложила:
– Зайдешь? Я на новой квартире живу. Чаю выпьем.
В тесной комнатке, ничем не отличавшейся от прежней, знакомой Климу, он провел у нее часа четыре. Целовала она как будто жарче, голоднее, чем раньше, но ласки ее не могли опьянить Клима настолько, чтоб он забыл о том, что хотел узнать. И, пользуясь моментом ее усталости, он, издали подходя к желаемому, спросил ее о том, что никогда не интересовало его:
– Как ты жила?
Вопрос удивил ее.
– Жила, как все.
Но Клим расспрашивал настойчиво, тогда она немножко отодвинулась от него и, зевнув, перекрестя рот, сказала:
– Жила, как все девушки, вначале ничего не понимала, потом поняла, что вашего брата надобно любить, ну и полюбила одного, хотел он жениться на мне, да – раздумал.
Сказав это спокойно и беззлобно, она закрыла глаза, а Клим, гладя ее щеку, шею и плечо, поставил, очень ласково, свой главный вопрос:
– А как ты стала женщиной?..
– Тем же порядком, как все, – ответила женщина, двинув плечом и не открывая глаз.
– Ты – боялась?
– Чего это?
– В первый раз… в первую ночь?
Подумав, как бы вспоминая, Маргарита облизала губы.
– Это было днем, а не ночью; в день Всех святых, на кладбище.
Открыв глаза, она стала сбрасывать волосы, осыпавшие ее уши, щеки. В жестах ее Клим заметил нелепую торопливость. Она злила, не желая или не умея познакомить его с вопросом практики, хотя Клим не стеснялся в словах, ставя эти вопросы.
– Очень обыкновенно, – закружится голова, вот и – прощай девушка.
Кроме этого, она ничего не сказала о технике и доброжелательно начала знакомить его с теорией. Чтоб удобнее было говорить, она даже села на постели.
– Слышала я, что товарищ твой стрелял в себя из пистолета. Из-за девиц, из-за баб многие стреляются. Бабы подлые, капризные. И есть у них эдакое упрямство… не могу сказать какое. И хорош мужчина, и нравится, а – не тот. Не потому не тот, что беден или некрасив, а – хорош, да – не тот!
Заплетая волосы в косу, она говорила все более задумчиво:
– Жениться будешь – выбирай девушку с характером; они, которые характерные, – глупые, они – виднее, сами себя выговаривают. А тихоньких, скромненьких – опасайся, такие обманывают в час – два раз.
Лицо ее вдруг изменилось, зрачки глаз сузились, точно у кошки, на желтоватые белки легла тень ресниц, она присматривалась к чему-то как бы чужими глазами и мстительно вспоминая. Климу показалось, что раньше она говорила о женщинах не так злостно, а как о дальних родственницах, от которых она не ждет ничего, ни хорошего, ни дурного; они не интересны ей, полузабыты ею. И, слушая ее, он еще раз опасливо подумал, что все знакомые ему люди как будто сговорились в стремлении опередить его; все хотят быть умнее его, непонятнее ему, хитрят и прячутся в словах. Пожалуй – именно непонятнее хотят они быть, боясь, что Клим Самгин быстро разгадает их.
А Маргарита говорила:
– Мне даже не верится, что были святые женщины, наверно, это старые девы – святые-то, а может, нетронутые девицы.
Слушая сквозь свои думы болтовню Маргариты, Клим еще ждал, что она скажет ему, чем был побежден страх ее, девушки, пред первым любовником? Как-то странно, вне и мимо его, мелькнула мысль: в словах этой девушки есть нечто общее с бойкими речами Варавки и даже с мудрыми глаголами Томилина.
Устав, наконец, слушать ее, Клим скучно сказал:
– Ты сегодня в философском настроении.
Маргарита, быстро оглянув себя, спросила:
– В чем?
А когда он объяснил свои слова, она сказала:
– Ой, а мне подумалось, что ты кровь увидал; у меня пора кровям быть…
Брезгливо вздрогнув, Клим соскочил с кровати. Простота этой девушки и раньше изредка воспринималась им как бесстыдство и нечистоплотность, но он мирился с этим. А теперь ушел от Маргариты с чувством острой неприязни к ней и осуждая себя за этот бесполезный для него визит. Был рад, что через день уедет в Петербург. Варавка уговорил его поступить в институт инженеров и устроил все, что было необходимо, чтоб Клима приняли.
Ночь была холодно-влажная, черная; огни фонарей горели лениво и печально, как бы потеряв надежду преодолеть густоту липкой тьмы. Климу было тягостно и ни о чем не думалось. Но вдруг снова мелькнула и оживила его мысль о том, что между Варавкой, Томилиным и Маргаритой чувствуется что-то сродное, все они поучают, предупреждают, пугают, и как будто за храбростью их слов скрывается боязнь. Пред чем, пред кем? Не пред ним ли, человеком, который одиноко и безбоязненно идет в ночной тьме?