– Так это я сказал – зайти, потому что я уже достаточно битый, – благодару вам!
Горбоносое, матово-бледное лицо его покраснело, и, склонив голову к правому плечу, он с добродушной иронией спросил Клима:
– Долго еще будут у вас эти драчливые дни? Не знаете? Ну, а кто знает?
Пальцы его быстро перебирали пряди бороды.
– Ой, вы очень любите погромы!
Помогая Варваре носить посуду и бутылки из буфета на стол, Брагин докторально заметил, что интеллигенция не устраивает погромов.
– Вы говорите – нет? А ваши нигилисты, ваши писаревцы не устраивали погрома Пушкину? Это же все равно, что плевать на солнце!
– Захар Борисович преувеличенно восхищается Пушкиным, – сообщил Брагин, на этот раз смущенно.
– Ну да, я – преувеличенный! – согласился Депсамес, махнув на Брагина рукой. – Пусть будет так! Но я вам говорю, что мыши любят русскую литературу больше, чем вы. А вы любите пожары, ледоходы, вьюги, вы бежите на каждую улицу, где есть скандал. Это – неверно? Это – верно! Вам нужно, чтобы жить, какое-нибудь смутное время. Вы – самый страшный народ на земле…
Самгину казалось, что этот человек нарочно говорит с резким акцентом и что в нем действительно есть нечто преувеличенное.
– Вы смотрите в театре босяков и думаете найти золото в грязи, а там – нет золота, там – колчедан, из него делают серную кислоту, чтоб ревнивые женщины брызгали ею в глаза своих спорниц…
– Соперниц, – поправил Брагин.
– А ваши большевики, это – не погром, нет?
Он вдруг рассмеялся, негромким, мягким смехом, заставив Самгина подумать:
«Смеяться он должен бы визгливо».
И то, что смех Депсамеса не совпадал с его тонким голосом, усилило недоверие Самгина к нему. А тот подмигнул правым глазом и, улыбаясь, продолжал:
– Большевики – это люди, которые желают бежать на сто верст впереди истории, – так разумные люди не побегут за ними. Что такое разумные? Это люди, которые не хотят революции, они живут для себя, а никто не хочет революции для себя. Ну, а когда уже все-таки нужно сделать немножко революции, он даст немножко денег и говорит: «Пожалуйста, сделайте мне революцию… на сорок пять рублей!»
Прищурив глаза, он засмеялся неожиданно мягко, и это снова не шло к нему.
– Вы – социалист? – спросил Самгин.
– Я – еврей! – сказал Депсамес. – По Ренану – все евреи – социалисты. Ну, это не очень комплимент, потому что и все люди – социалисты; это их портит не больше, чем все другое.
– Захар Борисович, кажется, – сионист, – вставил Брагин.
– Благодару вам! – откликнулся Депсамес, и было уже совершенно ясно, что он нарочито исказил слова, – еще раз это не согласовалось с его изуродованным лицом, седыми волосами. – Господин Брагин знает сионизм как милую шутку: сионизм – это когда один еврей посылает другого еврея в Палестину на деньги третьего еврея. Многие любят шутить больше, чем думать…
Варвара пригласила к столу. Сидя напротив еврея, Самгин вспомнил слова Тагильского: «Одно из самых отвратительных явлений нашей жизни – еврей, зараженный русским нигилизмом». Этот – не нигилист. И – не Прейс…
Евреи были антипатичны Самгину, но, зная, что эта антипатия – постыдна, он, как многие, скрывал ее в системе фраз, названной филосемитизмом. Он чувствовал еврея человеком более чужим, чем немец или финн, и подозревал в каждом особенно изощренную проницательность, которая позволяет еврею видеть явные и тайные недостатки его, русского, более тонко и ясно, чем это видят люди других рас. Понимая, как трагична судьба еврейства в России, он подозревал, что психика еврея должна быть заражена и обременена чувством органической вражды к русскому, желанием мести за унижения и страдания. Он ждал, что болтливый, тонкоголосый крикун обнаружит именно это чувство.
– Вы хотели немножко революции? Ну, так вы будете иметь очень много революции, когда поставите мужиков на ноги и они побегут до самых крайних крайностей и сломит вам голову и себе тоже.
– Не верю пророчествам, – пробормотал Брагин, а Варвара, поощрительно кивая головой, сказала:
– Нет, это очень, очень верно!
Депсамес обратился к ней; в одной руке у него сверкала вилка, в другой он держал кусок хлеба, – давно уже держал его, не находя времени съесть.
– Каждый еврей немножко пророк, потому что он противник крови, но понимает неизбежность борьбы и крови, да!
Самгин видел, что еврей хочет говорить отечески ласково, уже без иронии, – это видно было по мягкому черному блеску грустных глаз, – но тонкий голос, не поддаваясь чувству, резал уши.
– И очень просто быть пророками в двуглавом вашем государстве. Вы не замечаете, что у вашего орла огромная мужицкая голова смотрит направо, а налево смотрит только маленькая голова революционеров? Ну, так когда вы свернете голову мужика налево, так вы увидите, каким он сделает себя царем над вами!
«Всесветные умники, – думал Самгин, слушая речи, досадно совпадавшие с некоторыми его мыслями. – Критикуют, поучают, по праву чужих… Гейне, Марксы…»
Наткнувшись на слова «право чужих», Самгин перестал слушать.
– Если общество не ценит личность, оно вооружает ее правом враждебного отношения к обществу…
Два слова, развернутые в десять, обнаружили скрытый в них анархизм. Это было неприятно. Депсамес, размахивая рукой с куском хлеба в ней, говорил Варваре:
– Евреи – это люди, которые работают на всех. Ротшильд, как и Маркс, работает на всех – нет? Но разве Ротшильд, как дворник, не сметает деньги с улицы, в кучу, чтоб они не пылили в глаза? И вы думаете, что если б не было Ротшильда, так все-таки был бы Маркс, – вы это думаете?
Варвара нашла, что это очень остроумно, и засмеялась, а Брагин смотрел на Самгина, смущенно улыбаясь, беспокойно раскачивая на стуле длинное тело свое; он, кажется, даже подмигивал и, наконец, спросил:
– Можно вас на два слова?
Перешли в кабинет, и там Брагин вполголоса торопливо заговорил:
– Вы простите, что я привел его, – мне нужно было видеть вас, а он боится ходить один. Он, в сущности, весьма интересный и милый человек, но – видите – говорит! На все темы и сколько угодно…
Самгин давно уже не видел Брагина таким самодовольным, причесанным и блестящим.
– Я зашел предупредить вас, – вам бы следовало уехать из Москвы. Это – между нами, я не хочу тревожить Варвару Кирилловну, но – в некоторых кругах вы пользуетесь репутацией…
Он замолчал, ожидая, что Самгин спросит его о чем-то; но Клим, раскуривая папиросу, не спрашивал. Тогда Брагин продолжал, еще более тихо:
– Депсамес – не ошибается: социалисты сыграли в руку крайним правым – это факт!
Депсамес кричал в столовой:
– Ну, так это будет – на одной ноге новый сапог, на другой – старый лапоть…
– Вы не можете себе представить, какое настроение создалось в Москве, – шептал Брагин. – Москва и баррикады… это хоть кого возмутит! Даже простой народ – например, извозчики…
– Я – понимаю, – сказал Самгин, улыбаясь. – Баррикады должны особенно возмущать извозчиков…
– Нет, отнеситесь серьезно, – просил тот, раскачиваясь на ногах. – Люди, которые знают вас, например Ряхин, Тагильский, Прейс, особенно – Стратонов, – очень сильная личность! – и – поверьте – с большим будущим, политик…
– От них надобно прятаться? – спросил Клим, глядя в глупое и вдруг покрасневшее лицо Брагина, – вздернув плечи, Брагин обиженно и погромче сказал:
– Я счел моим долгом, по симпатии, по уважению…
– Искренно благодарю вас, – торопливо проговорил Самгин, пожимая его руку, а Брагин, схватив его ладонь двумя руками и сильно встряхивая все три, взволнованно шептал:
– Вы представить не можете, как трудно в наши дни жить человеку, который всем хочет только добра… Поверьте, – добавил он еще тише, – они догадываются о вашем значении…
Кивая маленькой головкой ужа, он выскользнул в столовую, а Самгин, глядя в его длинную, гибкую спину, подумал:
«Не знает, с кем идти, кому служить».
Это напомнило Макарова и неприятную беседу с ним. В столовой мягко смеялся Депсамес, а Варвара с увлечением повторяла:
– Это удивительно верно, совершенно верно!
Самгин посмотрел в окно – в небе, проломленном колокольнями церквей, пылало зарево заката и неистово метались птицы, вышивая черным по красному запутанный узор. Самгин, глядя на птиц, пытался составить из их суеты слова неоспоримых фраз. Улицу перешла Варвара под руку с Брагиным, сзади шагал странный еврей.
Когда стемнело, явился Алексей Гогин, в полушубке и валенках; расстегивая полушубок, он проворчал:
– Какая антипатичная прислуга у вас, глазки – точно у филера.
Простуженно кашляя, он сел к столу и спросил:
– Нет ли водки?
А выпив рюмку, круто посолил кусок хлеба и налил еще.
«Как в трактире», – отметил Самгин. Пережевывая хлеб, Гогин заговорил:
– Просим вас, батенька, съездить в Русьгород и получить деньги там, с одной тети, – к слову скажу: замечательная тетя! Редкой красоты, да и не глупа. Деньги лежат в депозите суда, и есть тут какая-то юридическая канитель. Можете?
– А – подробнее? – спросил Самгин; Алексей развел руками:
– Подробнее – ничего не знаю. Фамилия дамы – Зотова, вот ее адрес. Она, кажется, родня или приятельница Степана Кутузова.
«Хороший случай уехать отсюда, – подумал Самгин. – И пусть это будет последнее поручение».
– Правда, что когда на вас хулиганы напали – Любаша ухлопала одного? – спросил Гогин, когда Клим сказал ему, что едет.
Было неприятно вспомнить о нападении.
– Да, она стреляла, – сухо ответил Самгин.
– Убила?
– Он встал и пошел. А я забыл взять револьвер.
Сказав это, Самгин вспомнил, что револьвер у него был взят Яковом, и рассердился на себя: зачем сказал?
– Ну, вот и поплатились за это, – равнодушно выговорил Гогин. – Любаша – у нас, и в полном расстройстве чувств, – устало продолжал он. – У нее рука переломлена, и вообще она помята. Пришла к нам ночью, совершенно угнетенная своим подвигом, и до сей поры городит чепуху о праве убивать сознательных и бессознательных. Выходит так, что ее, Любашу, убить можно, она – действует сознательно, – сама же она, как таковая, не имеет права убивать нападающую сволочь. Хороший она товарищ, ценный работник, но не может изжить народнической закваски, христианских чувств. Она там с моей сестрицей такие диспуты ведет, – беги вон! Вообще – балаган, как говорит Кутузов.
Он встал, подошел к зеркалу, высунув язык, посмотрел на него и проворчал:
– Заболеваю, черт возьми! Температура, башка трещит. Вдруг свалюсь, а?
Он снова подошел к столу, выпил еще рюмку водки и стал застегивать крючки полушубка. Клим спросил:
– Что же теперь будет делать партия?
– То же самое, конечно, – удивленно сказал Гогин. – Московское выступление рабочих показало, что мелкий обыватель идет за силой, – как и следовало ожидать. Пролетариат должен готовиться к новому восстанию. Нужно вооружаться, усилить пропаганду в войсках. Нужны деньги и – оружие, оружие!
Он стал перечислять боевые выступления рабочих в провинции, факты террора, схватки с черной сотней, взрывы аграрного движения; он говорил обо всем этом, как бы напоминая себе самому, и тихонько постукивал кулаком по столу, ставя точки. Самгин хотел спросить: к чему приведет все это? Но вдруг с полной ясностью почувствовал, что спросил бы равнодушно, только по обязанности здравомыслящего человека. Каких-либо иных оснований для этого вопроса он не находил в себе.
– По форме это, если хотите, – немножко анархия, а по существу – воспитание революционеров, что и требуется. Денег надобно, денег на оружие, вот что, – повторил он, вздыхая, и ушел, а Самгин, проводив его, начал шагать по комнате, посматривая в окна, спрашивая себя:
«Неужели Гогиными, Кутузовыми двигает только власть заученной ими теории? Нет, волей их владеет нечто – явно противоречащее их убеждению в непоколебимости классовой психики. Рабочих – можно понять, Кутузовы – непонятны…»
Фонарь напротив починили, он горел ярко, освещая дом, знакомый до мельчайшей трещины в штукатурке фасада.
«В таких домах живут миллионы людей, готовых подчиниться всякой силе. Этим исчерпывается вся их ценность…»
Через день он снова попал в полосу необыкновенных событий. Началось с того, что ночью в вагоне он сильнейшим толчком был сброшен с дивана, а когда ошеломленно вскочил на ноги, кто-то хрипло закричал в лицо ему:
– Что? Крушение? – и, толчком плеча снова опрокинув его на диван, заорал:
– Спички… черт! Эй, вы, кто тут? Спички!
Вагон встряхивало, качало, шипел паровоз, кричали люди; невидимый в темноте сосед Клима сорвал занавеску с окна, обнажив светло-голубой квадрат неба и две звезды на нем; Самгин зажег спичку и увидел пред собою широкую спину, мясистую шею, жирный затылок; обладатель этих достоинств, прижав лоб свой к стеклу, говорил вызывающим тоном:
– Ну, что же? Стоим у семафора. Ну?
Дверь купе открылась, кондуктор осветил его фонарем, спрашивая:
– Все благополучно? Никто не ранен?
– М-морды, – сказал человек, выхватив фонарь из рук его, осветил Самгина, несколько секунд пристально посмотрел в лицо его, потом громко отхаркнул, плюнул под столик и сообщил:
– Теперь – не уснуть!
Слабенький и беспокойный огонь фонаря освещал толстое, темное лицо с круглыми глазами ночной птицы; под широким, тяжелым носом топырились густые, серые усы, – правильно круглый череп густо зарос енотовой шерстью. Человек этот сидел, упираясь руками в диван, спиною в стенку, смотрел в потолок и ритмически сопел носом. На нем – толстая шерстяная фуфайка, шаровары с кантом, на ногах полосатые носки; в углу купе висела серая шинель, сюртук, портупея, офицерская сабля, револьвер и фляжка, оплетенная соломой.
– Какого же дьявола стоим? – спросил он, не шевелясь. – Живы – значит надо ехать дальше. Вы бы сходили, узнали…
– Удобнее это сделать вам, военному, – сказал Самгин.
– Военному! – сердито повторил офицер. – Мне сапоги одевать надо, а у меня нога болит. Надо быть вежливым…
Он снял фляжку, отвинтил пробку и, глотнув чего-то, тяжко вздохнул. Опасаясь, что офицер наговорит ему грубостей, Самгин быстро оделся и вышел из вагона в голубой холод. Ночь была прозрачно светлая, – очень высоко, почти в зените бедного звездами неба, холодно и ярко блестела необыкновенно маленькая луна, и все вокруг было невиданно: плотная стена деревьев, вылепленных из снега, толпа мелких, черных людей у паровоза, люди покрупнее тяжело прыгали из вагона в снег, а вдали – мохнатые огоньки станции, похожие на золотых пауков.
Самгин пошел к паровозу, – его обгоняли пассажиры, пробежало человек пять веселых солдат; в центре толпы у паровоза стоял высокий жандарм в очках и двое солдат с винтовками, – с тендера наклонился к ним машинист в папахе. Говорили тихо, и хотя слова звучали отчетливо, но Самгин почувствовал, что все чего-то боятся.
– Дотащишь до станции? – спросил жандарм.
– Нельзя, – сказал машинист.
Кто-то вздохнул.
– Черти! Убьют – и не охнешь.
Самгин тихонько спросил солдата:
– Что случилось?
– В паровозе что-то, – неохотно ответил солдат, но другой возразил ему:
– Да нет! Рельса на стрелке лопнула.
Коренастый солдат вывернулся из-за спины Самгина, заглянул в лицо ему и сказал довольно громко:
– Это нас, усмиряющих, хотели сковырнуть некоторые злодеи!
И, сделав паузу, он прибавил:
– В очках.
Первый солдат миролюбиво вмешался:
– Ничего неизвестно.
Но коренастый не уступал:
– Жандарм сказал: покушение.
Коренастый солдат говорил все громче, голос у него немножко гнусавил и звучал едко.
«Такие голоса подстрекают на скандалы», – решил Самгин и пошел прочь, к станции, по тропе, рядом с рельсами, под навесом елей, тяжело нагруженных снегом.
Впереди тяжело шагал человек в шубе с лисьим воротником, в меховой шапке с наушниками, – по шпалам тоже шли пассажиры; человек в шапке сдержанно говорил:
– Мало у нас порядка осталось.
– Смятение умов, – поддержал его голос за спиной Самгина.
– Никто никого не боится, – сказал человек в шубе, обернулся, взглянул в лицо Клима и, уступая ему дорогу, перешагнул на шпалы.
У паровоза сердито кричали:
– Где у вас командир?
– Не твое дело. Ты нам не начальство.
– Смотри у меня!
Гнусавый голос взвизгнул:
– А что на тебя смотреть, ты – девка? Наплевать мне в твои очки!
«Это он жандарму», – сообразил Самгин и, сняв очки, сунул их в карман пальто.
– Маловато порядка, – сказал человек в лисьей шубе и протяжно зевнул.
Чувствуя себя, как во сне, Самгин смотрел вдаль, где, среди голубоватых холмов снега, видны были черные бугорки изб, горел костер, освещая белую стену церкви, красные пятна окон и раскачивая золотую луковицу колокольни. На перроне станции толпилось десятка два пассажиров, окружая троих солдат с винтовками, тихонько спрашивая их:
– Ну и – пороли?
– А – как же?
– Прикажут – и вас выпорем…
– А – баб – не приходилось? – спросил человек в шапке с наушниками и поучительно, уверенно заговорил, не ожидая ответа: – Баб следует особенно стращать, баба на чужое жаднее мужика…
К перрону подошла еще группа пассажиров; впереди, прихрамывая, шагал офицер, – в походной форме он стал еще толще и круглее.
– Ну, в чем дело? – резко крикнул он; человек в шапке, запахнув шубу, выпрямился, угодливо заговорил:
– Подозревается – крушение хотели устроить…
– Я спрашиваю не вас, – свирепо рявкнул офицер. – Где начальник станции?
Подбежал жандарм в очках, растолкал людей и, задыхаясь, доложил, что начальник разъезда телеграфирует о повреждении пути, требует рабочих.
– Предполагаю злоумышление, ваше благородие, рельсы на стрелке…
– А ты чего смотрел, морда? – спросил офицер и, одной рукой разглаживая усы, другой коснулся револьвера на боку, – люди отодвинулись от него, несколько человек быстро пошли назад к поезду; жандарм обиженно говорил:
– Я, ваше благородие, вчера командирован сюда…
– Командирован, ну и – не зевай!
Офицер повернулся спиной к нему:
– Это что за солдаты?
– Бузулукского лезервного батальону из отряда, расквартированного по бунтущей деревне, – скороговоркой рапортовал рослый солдат с мягким, бабьим лицом.
– Бунтующей, дурак! Пошел прочь…
Офицер вынул из кармана коробку папирос, посмотрел вслед солдатам и крикнул:
– Ходите, как индюки… – Закончив матерщиной, он оглянулся и пошел на Самгина, говоря: – Разрешите…
А закурив от папиросы Клима, назвал себя:
– Поручик Трифонов.
– Самгин.
– Учитель?
– Юрист.
– Адвокат, – подумав, сказал поручик и кивнул головой. – Из мелких, – продолжал он, усмехаясь. – Крупные – толстые, а вы – из таких, которые раздувают революции, конституции, – верно?
Самгин попробовал отойти, но поручик взял его под руку и повел за собой, шагая неудобно широко, прихрамывая на левую ногу, загребая ею. Говорил он сиповато, часто и тяжело отдувался, выдувая длинные струи пара, пропитанного запахами вина и табака.
– Из неудачников, – говорил он, толкая Самгина. – Ни-и черта у вас, батя, не выйдет, перещелкаем мы вас, эдаких, раскокаем, как яйца…
«Животное», – мысленно обругал его Самгин и сердито спросил: – Почему вы думаете, что я…
– Я – не думаю, а – шучу, – сказал поручик и плюнул. Его догнал начальник разъезда:
– Вы звали меня?
Поручик приостановился, взглянул на него, помолчал и махнул рукой:
– Не надо.
Крепко прижимая локтем руку Самгина, он продолжал ворчливо, мятыми словами, не доканчивая их:
– Я сам – неудачник. Трижды ранен, крест имею, а жить – нечем. Живу на квартире у храпоидола… в лисьей шубе. Он с меня полтораста целковых взыскивает судом. На вокзале у меня украли золотой портсигар, подарок товарищей…
Подошли к поезду, – офицер остановился у подножки вагона и, пристально разглядывая лицо Самгина, пробормотал:
– Впрочем, я его заложил в ломбарде, портсигар. Сестре скажу – украли!
Выпученные, рачьи глаза его делали туго надутое лицо карикатурным. Схватив рукою в перчатке медный поручень, он спросил:
– Хотите коньяку? Французский…
Самгин отказался. Поручик Трифонов застыл, поставив ногу на ступень вагона. Было очень тихо, только снег скрипел под ногами людей, гудела проволока телеграфа и сопел поручик. Вдруг тишину всколыхнул, разрезал высокий, сочный голос, четко выписав на ней отчаянные слова:
Последний, нонешний денечек…
Гуляю с вами я, друзья.
– Денисов, сукин сын, – сказал поручик, закрыв глаза. – Хорист из оперетки. Солдат – никуда! Лодырь, пьяница. Ну, а поет – слышите?
Пели два голоса, второй звучал басовито и мрачно, но первый взмывал все выше.
– Ну, нет! Его не покроешь, – пробормотал поручик, исчезая.
В небе, недалеко от луны, сверкала, точно падая на землю, крупная звезда. Самгин, медленно идя к концу поезда, впервые ощущал с такой остротой терзающую тоску простенькой русской песни. Она воспринималась им как нечто совершенно естественное в голубоватой холодной тишине, глубокой, как бывает только в сновидениях. Его обогнал жандарм, но он и черная тень его – все было сказочно, так же, как деревья, вылепленные из снега, луна, величиною в чайное блюдечко, большая звезда около нее и синеватое, точно лед, небо – высоко над белыми холмами, над красным пятном костра в селе у церкви; не верилось, что там живут бунтовщики.
Но песня вдруг оборвалась, и тотчас же несколько голосов сразу громко заспорили, резко прозвучал начальственный окрик:
– А ты – кто такой?
Раздался дружный, громкий смех и сквозь него – сердитый возглас:
– Вот ка-ак?
Кто-то громко свистнул, издали ответил глухой свисток локомотива. Самгин остановился, вслушиваясь, но там, впереди, смеялись, свистели все громче и кто-то вскрикивал:
– Валяй, тащи его, тащи всех…
Отделился и пошел навстречу Самгину жандарм, блестели его очки; в одной руке он держал какие-то бумаги, пальцы другой дергали на груди шнур револьвера, а сбоку жандарма и на шаг впереди его шагал Судаков, натягивая обеими руками картуз на лохматую голову; луна хорошо освещала его сухое, дерзкое лицо и медную пряжку ремня на животе; Самгин слышал его угрюмые слова:
– Ты бы не дурил, старик!
– Иди, иди! – строго крикнул жандарм.
Самгин, не желая, чтоб Судаков узнал его, вскочил на подножку вагона, искоса, через плечо взглянул на подходившего Судакова, а тот обеими руками вдруг быстро коснулся плеча и бока жандарма, толкнул его; жандарм отскочил, громко охнул, но крик его был заглушен свистками и шипением паровоза, – он тяжело вкатился на соседние рельсы и двумя пучками красноватых лучей отрезал жандарма от Судакова, который, вскочив на подножку, ткнул Самгина в бок чем-то твердым.
Не устояв на ногах, Самгин спрыгнул в узкий коридор между вагонами и попал в толпу рабочих, – они тоже, прыгая с паровоза и тендера, толкали Самгина, а на той стороне паровоза кричал жандарм, кричали молодые голоса:
– Не мешай, дядя!
– Не бунтуй, старик, не велят!
– Кто убежал?
Шипел паровоз, двигаясь задним ходом, сеял на путь горящие угли, звонко стучал молоток по бандажам колес, гремело железо сцеплений; Самгин, потирая бок, медленно шел к своему вагону, вспоминая Судакова, каким видел его в Москве, на вокзале: там он стоял, прислонясь к стене, наклонив голову и считая на ладони серебряные монеты; на нем – черное пальто, подпоясанное ремнем с медной пряжкой, под мышкой – маленький узелок, картуз на голове не мог прикрыть его волос, они торчали во все стороны и свешивались по щекам, точно стружки.
«Неотесанная башка», – подумал тогда Самгин, а теперь он думал о звериной ловкости парня: «Толкни он жандарма на несколько секунд позже, – жандарм попал бы под колеса паровоза…»
– Эй, барин, ходи веселей! – крикнули за его спиной. Не оглядываясь, Самгин почти побежал. На разъезде было очень шумно, однако казалось, что железный шум торопится исчезнуть в холодной, всепоглощающей тишине. В коридоре вагона стояли обер-кондуктор и жандарм, дверь в купе заткнул собою поручик Трифонов.
– Штатский? – вполголоса, изумленно и сипло спрашивал он. – Срезал револьвер?
– Так точно, – тихо ответил жандарм; он стоял не так, как следовало стоять перед офицером, а – сутуло и наклонив голову, но руки висели по швам.
– Обезоружил? И – удрал?
– Так точно. Должен быть в поезде.
– Солдаты ищут, – вставил обер.
Поручик трижды, негромко и раздельно хохотнул:
– Хо-хо-хо! Эт-то – номер! – сказал он, хлопая ресницами по глазам, чмокнув губами. – Ах ты, м-морда! Ну – и влетит тебе! И – заслужил! Ну, – что же ты хочешь, а?
– Ваше благородие…
– Чтобы моих людей гонять? Нет, будь здоров! Скажи спасибо, что тебе пулю в морду не вкатили… Хо-хо-о! И – ступай! Марш!..
Жандарм тяжело поднял руку, отдавая честь, и пошел прочь, покачиваясь, обер тоже отправился за ним, а поручик, схватив Самгина за руку, втащил его в купе, толкнул на диван и, закрыв дверь, похохатывая, сел против Клима – колено в колено.
– Понимаете, – жулик у жандарма револьвер срезал и удрал, а? Нет, – вы поймите: привилегированная часть, охрана порядка, мать… Мышей ловить, а не революционеров! Это же – комедия! Ох…
Он захлебнулся смехом, засипел, круглые глаза его выкатились еще больше, лицо, побагровев, надулось, кулаком одной руки он бил себя по колену, другой схватил фляжку, глотнул из нее и сунул в руки Самгина. Клим, чувствуя себя озябшим, тоже с удовольствием выпил.
– Замечательный анекдот! Р-революция, знаете, а? Жулик продаст револьвер, а то – ухлопает кого-нибудь… из любопытства может хлопнуть. Ей-богу! Интересно пальнуть по человеку…
«Напился», – отметил Самгин, присматриваясь к поручику сквозь очки, а тот заговорил тише, почти шепотом и очень быстро:
– Еду охранять поместье, завод какого-то сенатора, администратора, вообще – лица с весом! Четвертый раз в этом году. Мелкая сошка, ну и суют куда другого не сунешь. Семеновцы – Мин, Риман, вообще – немцы, за укрощение России получат на чаишко… здорово получат! А я, наверное, получу колом по башке. Или – кирпичом… Пейте, французский…
Шумно вздохнув, он опустил на глаза тяжелые, синеватые веки и потряс головою.
– Бессонница! Месяца полтора. В голове – дробь насыпана, знаете – почти вижу: шарики катаются, ей-богу! Вы что молчите? Вы – не бойтесь, я – смирный! Все – ясно! Вы – раздражаете, я – усмиряю. «Жизнь для жизни нам дана», – как сказал какой-то Макарий, поэт. Не люблю я поэтов, писателей и всю вашу братию, – не люблю!
Он снова глотнул из фляжки и, зажав уши ладонями, долго полоскал коньяком рот. Потом, выкатив глаза, держа руки на затылке, стал говорить громче:
– Я – усмиряю, и меня – тоже усмиряют. Стоит предо мной эдакий великолепный старичище, морда – умная, честная морда – орел! Схватил я его за бороду, наган – в нос. «Понимаешь?», говорю. «Так точно, ваше благородие, понимаю, говорит, сам – солдат турецкой войны, крест, медали имею, на усмирение хаживал, мужиков порол, стреляйте меня, – достоин! Только, говорит, это делу не поможет, ваше благородие, жить мужикам – невозможно, бунтовать они будут, всех не перестреляете». Н-да… Вот – морда, а?
Рассказывая, он все время встряхивал головой, точно у него по енотовым волосам муха ползала. Замолчав и пристально глядя в лицо Самгина, он одной рукой искал на диване фляжку, другой поглаживал шею, а схватив фляжку, бросил ее на колени Самгина.
– Пейте, какого черта!..
«Возможно, что он ненормален», – соображал Самгин, глотнул коньяку и, положив фляжку рядом с собою, покосился на револьвер в углу дивана.
– Отличный старик! Староста. Гренадер. Догадал меня черт выпить у него в избе кринку молока, ну – понятно: жара, устал! Унтер, сукин сын, наболтал чего-то адъютанту; адъютант – Фогель, командир полка – барон Цилле, – вот она где у меня села, эта кринка!
Поручик Трифонов пошлепал себя ладонью по шее. Вагон рвануло, поручик покачнулся и крикнул:
– Сволочи! Давайте – выпьем! Вы что же молчите?
– Думаю о вашей драме, – сказал Самгин.
– Драма, – повторил поручик, раскачивая фляжку на ремне. – Тут – не драма, а – служба! Я театров не выношу. Цирк – другое дело, там ловкость, сила. Вы думаете – я не понимаю, что такое – революционер? – неожиданно спросил он, ударив кулаком по колену, и лицо его даже посинело от натуги. – Подите вы все к черту, довольно я вам служил, вот что значит революционер, – понимаете? За-ба-стовщик…
– Конечно, – миролюбиво сказал Самгин, но это не успокоило поручика; он вцепился пальцами в колено Клима и хрипло шептал:
– Вы, штатский, думаете, что это просто: выпорол человек… семнадцать или девять, четыре – все равно! – и кончено – лег спать, и спи до следующей командировки, да? Нет, извините, это не так просто. Перед этим надобно выпить, а после этого – пить! И – долго, много? Для Мина, Римана, Ренненкампфа – просто, они – как там? – преторианцы, они служат Нерону и вообще – Наполеону, а нам, пехоте… Капитан Татарников – читали? – перестрелял мужиков, отрапортовался и тут же себе пулю вляпал. Это называется – скандал! Подняли вопрос: с музыкой хоронить или без? А он, в японскую, батальоном командовал, получил двух Георгиев, умница, весельчак, на биллиарде божественно играл…
Вагон снова тряхнуло, поручик тяжело опрокинулся на бок и спросил:
– Поехали?
А когда поезд проходил мимо станции, он, взглянув в окно, сказал с явным удовольствием:
– Жандарм-то, стоит, морда! Взгреют его за револьвер.
Теперь, в железном шуме поезда, сиплый голос его звучал еще тише, слова стали невнятны. Он закурил папиросу, лег на спину, его круглый живот рыхло подпрыгивал, и казалось, что слова булькают в животе:
– Пехота… чернорабочая сила, она вам когда-нибудь покажет та-а-кую Испанию, та-а-кое пр-ронунциаменто…
Самгин не слушал, находя, что больше того, что сказано, поручик не скажет.
«Опора самодержавия», – думал он сквозь дремоту, наблюдая, как в правом глазе поручика отражается огонь свечи, делая глаз похожим на крыло жука.
«Наверное, он – не один таков. И, конечно, будет пороть, расстреливать. Так вот большинство людей исполняют обязанности, не веря в их смысл».
Это была очень неприятная мысль. Самгин закутался пледом и отдал тело свое успокоительной инерции толчков и покачиваний. Разбудил его кондуктор, открыв дверь:
– Русьгород.
Поручика в купе уже не было, о нем напоминал запах коньяка, медный изогнутый прут и занавеска под столиком.
В окно смотрело серебряное солнце, небо – такое же холодно голубое, каким оно было ночью, да и все вокруг так же успокоительно грустно, как вчера, только светлее раскрашено. Вдали на пригорке, пышно окутанном серебряной парчой, курились розоватым дымом трубы домов, по снегу на крышах ползли тени дыма, сверкали в небе кресты и главы церквей, по белому полю тянулся обоз, темные маленькие лошади качали головами, шли толстые мужики в тулупах, – все было игрушечно мелкое и приятное глазам.
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала в город; люди на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко; на заборах, с розовых афиш, лезли в глаза черные слова: «Горе от ума», – белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.