Несчастного Геракла привезли в Трахин на крепкой большой лодке чернобокой, построенной искусно. Мертвенно бледен был Гилл, нашедший отца, наконец, в глазах его обильные застыли слезы. В женские покои прибежав, он увидел мать, с растрепанными волосами, с застывшим взором и с ртом разинутым безвольно.
С неприкрытой ненавистью враждебно сын на мать долго смотрел и потом горестно крикнул:
– О, мать моя злотворная! Уж лучше б я не встретил здесь тебя живой; иль матерью другого ты стала бы пока меня здесь не было; иль сердце свое безжалостное на лучшее ты променяла бы! Скажи мне правду: ты из безрассудной ревности так коварно погубила своего супруга и моего отца?!
– О, горе мне неутешное! О, боги, смилуйтесь, я вас о помощи молю! Какие ужасные слова ты мне в лицо бросаешь, сын мой любимый? Как можешь мать ты обвинять в таком неслыханном злодействе, что я коварно мужа погубила! Я не знаю даже, что случилось с моим супругом и твоим отцом, скажи немедля мне всю правду!
Заламывая руки, в ужасе воскликнула Деянира. По искреннему взору глаз правдивых было видно, что она совсем забыла о том, что думала сама недавно о коварном даре мстительного кентавра Несса.
Гилл дрожащим голосом, давясь слезами, стал матери рассказывать, что выпало на долю ее мужу и его отцу:
– Перед самым принесеньем жертвы примчался глашатай и посол наш на взмыленном коне. Друг мой и наставник Лихас привез праздничный хитон, посланный тобою в закрытом ларце. Отец снял шкуру львиную и, омывшись, надел этот хитон и в нем после молитвы ранним утром при низком солнце заклал быков 12 круторогих. Когда же солнце поднялось высоко он подошел к пылавшему костру отведать жертвы потрохов и тут почувствовал, что тело жжет хитон, который ты в закрытом ларце послала с Лихасом. Отец пытался силой сбросить этот хитон ужасный, но и его безмерной силы не хватило – он к коже намертво прилип – сорвать нельзя было никак – его куски лишь вместе с кожей отрывались и с кусками мяса, обнажая кости. В страдании безмерном, отец спросил у Лихаса, откуда взял он эту ужасную одежду. Посол смог только высказать, что этот праздничный хитон ему вручила ты. Отец уже, не сознавая ничего от страшной боли, схватил глашатая за ногу и, ударив о скалу, убил. После твой муж – герой великий упал на землю и начал биться в невыразимых муках, все время проклиная брак с тобой. Придя на миг в себя, он с тяжким стоном попросил перевезти его в Трахин, и вот он перед нашим домом, а я здесь пред тобой в твоем покое.
Мать, пораженная словами сына, словно громом, молчала, и Гилл рассказ дополнил такими новыми суровыми словами:
– Сама его увидеть можешь – живым ли, или уже мертвым, я не знаю. Ты ж, мать моя, и в замысле преступном уличена и в совершенном деле. О, пусть за все тебе отмстит карающая Немесида и грозная Эриния, – коль вправе тебя я проклинать. Но нет! Я вправе: ты это право мне сама дала, храбрейшего и лучшего из всех мужей Эллады погубив – равного ему уж никогда не будет на земле.
Деянире показалось, что измученное сердце ее разорвалось на части, и в пустой груди остался только острый, словно иглы, леденящий холод. Кружилась сильно голова, в ней все перемещалось и все вертелось вокруг нее, предметы, люди, потолок и пол местами поменялись. Сил больше не было стоять и говорить. Чтобы не упасть, рукой о стену опираясь, неверным шагом поплелась она в свои покои, ни на кого не глядя, никого не видя, не проронив ни слова.
– Да, иди же с богом поскорей отсюда! А радостью, которою ты мужа одарила, тебе самой я радоваться напоследок пожелаю!
Злобно крикнул сын злосчастной матери вослед и сам, не в силах больше сдерживаться, опять надсадно зарыдал.
Деянира с окаменевшим лицом, шатаясь, как деревце от ветра, одна вошла под сень некогда любимого чертога, от глаз людских таясь – ей казалось, что все слышали ужасные обвиненья сына, и все ее коварною злодейкою считают. Там она припала к алтарю и, ощущая единенье с богом, дала волю слезам, печалясь, что уж никто не будет больше здесь молиться. И долго так она громко рыдала, притрагиваясь холодными руками к разным предметам, что ей досель служили верно. Потом стенанья прекратились, и из очей ее прекрасных беззвучно струились слезы; она скорбела молча о своей женской доле горькой, о муже и о сыне, и о милом доме, отныне прихоти чужой подвластном… Тут слезы вовсе пересохли, и Ойнеида, словно что-то вспомнив, вдруг в порыве быстром в спальню мчится. Там, старательно устлав ложе Геракла, она сама поверх садится и, волю дав опять потокам слез горючих, прошептала:
– Прости, мой дом, из всех ты самый верный, ты один меня не осуждаешь. Прощай навеки; уж никогда не примешь боле ты под сень свою блаженную меня! Прости меня и ложе, ты, что брачный пояс мой распущенным узрело, – прости! Я не сержусь, хоть только ты меня сгубило: тебе и мужу изменять я не хотела, но он нас предал и не раз. Теперь ты видишь – я умираю. Наверно, Иоле будешь ты служить – она верней меня не будет, но она моложе…
И, на постель упав, ее царица горько целовала, и слез ручьи сбегали на постель. Когда же тоскливый плач ее насытил сердце, руки движеньем быстрым расстегивает плащ она в том самом месте, где на груди блестит застежка золотая, и разом обнажает бок свой левый и левое плечо с прекрасной грудью…
– Я умереть должна! Жить невозможно после того, что я свершила!
Тут в спальню служанка заглянула и обомлела, вмиг догадавшись обо всем, и с криками она помчалась, сколько сил хватало, чтоб об ужасных действиях хозяйки скорей поведать Гиллу. Сын побежал, как только мог, но все ж непоправимое несчастье уже совершилось, и он застал мать мечом двуострым уж пораженной в давно разорванное нестерпимой болью сердце.
Служанка старая, давясь слезами, сказала Гиллу, хоть и слишком поздно:
– Прости ее богоподобный Гилл. Ведь нет прямой вины на ней, – она с душой бесхитростной своей, узнав о Иоле, воспользовалась зельем какого-то кентавра Несса, чтобы Геракла приворожить. Она его еще любила, и сама любимой хотела быть.
И по лицу себя ударив кулаками, Гилл завопил надрывно:
– О, горе мне неутешное! Я виновен в напрасной смерти безвинной матери моей! Ведь это сам я в несправедливом гневе ее толкнул на злое дело.
Юноша несчастный уж не мог утешиться: он с плачем горестным уста лобзал холодные и родинку любимую на лбу, упав на тело матери, лишенное дыханья, с протяжным стоном:
– Будьте вы прокляты, мои упреки прежние! По собственной вине я сиротою круглым скоро стану, родитель при смерти, а матери уж нет.
Некоторые, как Аполлодор, говорит, что Деянира повесилась, ибо на меч в Элладе бросались лишь мужчины, а женщины петлю предпочитали. Однако Деяниру не зря воительницей люди называли, и мечом она уже в девичестве владеть умела.
Несчастную Деяниру похоронили под горой Эта, близ Гераклеи.
Когда воины с суровыми лицами вносили в дом находящегося в тяжком забытье Геракла, которого сопровождал его племянник Иолай, им навстречу из гинекея бросился весь заплаканный Гилл с перекошенным от горя лицом.
Очнувшийся Геракл, опять оказавшись во власти неимоверных страданий, стал от жуткой боли громогласно так вопить:
– А! о! Иолай, это ты, любимый мой? Уйди, ведь я просил. Ты не должен мои постыдные мученья видеть! Нельзя, чтоб ты меня запомнил таким униженным и слабым! А! о! Как нестерпимо боль свирепая грызет все мое тело, мясо, жилы, даже мозг и кости! Не выдержать такое смертным! О, боги, дайте же мне умереть скорее! Умоляю, выкажите такую милость. Даруйте мне сладкое забвенье вечным сном, в котором этой боли нет! Молю, явите снисхожденье – подарите смерть тому, кто для нее рожден! Вцепилась в тело боль невыносимая опять, и с хрустом там шевелится, как острый нож; нутро, как зверь изголодавшийся грызет…, будьте милосердны, люди, дайте скорее острый нож, возьмите сами в руки меч и помогите мне избавиться от боли! Сыны Эллады недостойные, вам посвятил я жизнь, что прожил без отрады, для вас бескрайние моря и земли от чудовищ очищая. Теперь я сломлен болью несусветною и больше не могу ее терпеть. Ну почему никто из вас не хочет протянуть мне острый нож, чтобы от страшных мук меня избавить! Ну, кто-нибудь, ударьте мне мечом по шее, исторгните одним ударом жизнь постылую из тела!
Заметив сына, Геракл нечеловеческим усилием сумел взять себя в руки и, стараясь говорить спокойно, тихо молвил:
– Сын мой милый, ты хоть один измученного болью пожалей: в порыве благочестия и послушания меч, исцеляющий свой обнажи, и вонзи его мне под ключицу, так ты меня избавишь от страданий жгучих… О брат родителя, Аид, ведь ты из всех богов самый радушный, прими ж меня скорей в своей обители гостеприимной и упокой меня мгновенной смертью.
Гилл только молча слезы лил, невидящими глядя на отца глазами. Геракл же, словно в горячечном бреду иль в лихорадке, стал вспоминать:
– О, сколько зол и на руках, и на плечах я вынес! Но никогда ни мстительная Зевсова супруга, ни ненавистный Эврисфей таким страданиям меня не обрекали, как ныне дочь Ойнеева – законная моя супруга с ее притворной кротостью в стыдливом взоре и смиренной речью! Будь проклята она! О, сын мой милый! Будь же мне достойным сыном во имя справедливости святой! Сделай ради правды то, о чем я попрошу. Пред материнским именем не преклоняйся больше; схвати за волосы и вытащи ее из дома, как мерзкую собаку и приведи сюда, толкни мне прямо в руки. Решись, мой сын и помоги мне совершить самый последний подвиг! О сколько выдающихся деяний я свершил, и нет того, кто б надо мной гордиться победными трофеями дерзнул. А чем я ныне стал? Смотрите люди! Уж я ль сейчас не жалок! Ничтожный – точно ребенок малый иль дева малосильная я с криком слезы лью. А ведь никто не скажет, что слышал раньше плач столь жалобный из уст моих; я всякую беду встречал без стона, грудью, таким я был всегда – сейчас во что я превратился?! И все ж не зря гордилась мной Эллада! Пусть, нечеловеческим страданием вконец истерзанный, я пригвожден к одру, – последних сил мне все же хватит, чтоб отомстить преступнице проклятой! Пусть только она окажется в моих израненных руках, и все кругом узнают, как страшно мстить умел врагам своим Геракл и в светлой жизни дни, и в час кончины страшный.
Гил со слезами на глазах о матери своей несчастной, ее судьбе печальной и о вине ее невольной пролепетал, все время скорбным плачем прерываясь:
– Отец, поверь мне… я точно знаю… она лишь приворожить… тебя к себе хотела. Увидев в доме новую невесту Иолу…, она была потрясена… и очень испугалась… И чтоб вернуть вновь силу супружеской любви…, она тебе хитон послала…, намазав его зельем.
– И кто ж в Трахине столь искусный лекарь, который дал ей приворот, от которого я в страшных муках умираю?
Сквозь зубы простонал Геракл с издевкой мрачной, не веря в то, что Деянира его почти уже убила, не желая ему зла.
– Кентавр когда-то Несс ей перед смертью посулил твою любовь вернуть чудесным зельем из семени его и крови.
– Что ты сказал? А, ну, сейчас же повтори! Не может быть! О, ужас! Я погиб, погиб, погиб!!! Вершится Рок неотвратимый! Теперь уже наверняка сияющее солнце для меня закатится за край земли навеки. Теперь никто меня спасти не сможет! Я всегда знал, что в мрачную обитель безмолвного Аида я спущусь не раньше, чем день наступит роковой, и этот страшный день настал. Я понял тайный смысл моих теперешних страданий!
Тело Геракла содрогалось в рыданьях безумных, и он вопил, словно умалишенный:
– Уже давно я обречен самой Судьбой непостижимой на эту смерть! Так страшно мучаясь от боли, я все ж ее терпел затем, что в глубине души надеялся, что, вдоволь натерпевшись такой лютой боли, я все же буду дальше жить. И вот Элпида светлая, витавшая незримо надо мной и до сих пор дававшая мне силы не только жить, но и боль, как зверь грызущую, терпеть, теперь совсем меня покинула. Надежда стала безнадежной. Я понимаю ясно, что пришел конец всему, и силы больше не осталось, и боль ослабла неуемная потому, что самое плохое уже случилось. Я знаю, что как бы я сейчас не жаждал жить, и чтоб ни делал, смерть неизбежная меня настигнет все равно и уже скоро.
Геракл вдруг успокоился внезапно. Синие глаза, только, что горевшие от боли из – под густых бровей на выступавшем низком лбе, вдруг стали смотреть спокойно, и безмятежно он заговорил, как сам с собою, очень тихо:
– Давным-давно журчанье вещего ручья в Додоне древнем и шелест листьев отцова дуба мне его оракул провещали, что от живых мне пасть Судьбой не суждено. А от того лишь я погибну, кто, сам, изведав смерть, стал вечным жителем Аидовой юдоли. И вот кентавр, убитый мною, во исполнение пророчества, меня живого мертвый погубил… Многоязычный дуб отцов, что пророчески шумит листвой в Додоне, пообещал мне самый полный отдых от всех трудов в этот день, что ныне еще жизнью дышит. На счастье, позднее напрасно лелеял я надежду, ведь полный отдых означает смерть, – и это очень верно: от всех трудов и бед лишь мертвые вполне свободны. Все предсказания Мойры непреложной так или иначе сбываются всегда, как должно в этом мире, где жутколикая Ананке всеми правит.
Умирающий Геракл окинул сына просветленным взором, в котором вся душа до дна светилась, и умиротворенно молвил, протягивая ему руку:
– Гил, милый, будь же ты отцу, стоящему у грозной смерти на пороге, помощником послушным, не допусти, чтоб гнев невольный в устах моих разбушевался: ты должен умирающему уступать во всем, являя тем прекраснейший на свете сыновнего почтения пример. Дай руку мне и поклянись исполнить все, что я тебе желаю перед смертью поручить!
– Меня пугает речь твоя, отец; однако твою волю я, клянусь, исполню свято.
– На самую вершину Эты ты должен на руках своих и избранных друзей, перенести мое больное тело. Затем, срубив с дубов высокоствольных много самых толстых сучьев и много диких вырубив маслин, последнее воздвигнуть ложе страждущему телу и, в руки взяв сосны смолистой факел, ты должен зажечь костер. Заупокойных причитаний я не желаю; без слез, без стонов, коль ты мне сын, надо обряд весь совершить… Не вздумай уклониться – иль из безмолвной тьмы Аида тебе я грозен буду навсегда.
Сказал Геракл дрожащим голосом и на измученном лице его тряслись все мускулы. Гил же, закрыв крепко глаза, со стуком обхватил обеими руками голову и начал слезно причитать:
– Что ты сказал, отец такое? Что повелел мне? О, горе, горе, горе мне! Ведь ты велишь, отец мой, твоим убийцей нечестивым стать! Мне это сделать невозможно, я лучше сам умру!
Геракл спокойно выслушал и понял сына. Он не стал ругаться и грозить, а тихо приказал ему:
– Свершить сумей хоть остальное: сруб воздвигни для костра и перенеси меня, огня не зажигая.
– Лишь бы своей рукой к огню не прикоснуться; во всем другом служить я не устану.
Поспешно согласился Гил и руку, бывшую в залоге у отца, попытался робко вырвать.
Геракл, сына руку с силой удержав, впился в него глазами и твердо стал слова чеканить:
– Средь эхалийских длинноодежных пленниц дева есть одна, чей род, чью царственность ты по достоинству лица заметишь и по осанке гордой: то дочь Еврита Иола. Когда меня уже не будет, ты эту Иолу, о долге благочестия радея, возьми своей женой. Не дай чужому разделить с той ложе, что у моей груди вкусила сон впервые, хоть против воли, но стала женщиной она. Я перед нею страшно виноват. Послушайся отца и этот брак ты для себя устрой, и мой наказ самый последний не вздумай не исполнить.
Гил, подняв обе руки, как для защиты, попытался слабо спорить:
– Отец, к чему меня ты принуждаешь?! Как мне возможно взять в супруги ту, что мученической смерти матери моей причиной стала и твоих страданий страшных?! Лучше уж и мне, отец мой, умереть сейчас, чем жизни бремя тяжкое нести с такою ненавистною женой!
Геракл в бессильной ярости оскалил зубы, ударил кулаком себя в лицо и грозно завопил:
– Не хочет, вижу, этот человек последнюю исполнить умирающего волю. Не забывай же, что богов ужасное проклятье за твой отказ родителя предсмертную исполнить волю, нависнет над тобой и будет вечно тяготеть и страшно мучить!
И Гил по воле непреложной Мойры, ему давно соткавшей в полотне Судеб счастливый брак с прекрасной Иолой, смирился:
– Ну, что ж, изволь. Но боги пусть запомнят, что это – твой приказ. Дурным не стану сыном я тебе, отец, последнее твое желание исполню.
– Спасибо за такой конец. Благодарю за то, что перед костром меня ты упокоил. Теперь прощай, сын мой.
По Фотию, Птолемей Гефестион говорит, что Геракл добровольно пал жертвой огня, так как, достигнув пятидесятилетия, не смог согнуть свой лук.
Согласен с Фотием и Лактанций, который говорит, что Геркулес, увидевший, что мускулы его становятся дряблыми и бессильными от старости и кожа в язвах, не захотел лечить себя, ибо в выздоровление от старости не верил. Он не захотел дожить до полной дряхлости, чтобы не увидеть себя совсем слабым и безобразным. Полагают, что поэтому он сжег себя заживо и потом по воле богов вознесся на звездное небо из очищающего огня костра.
Многие, как Дион Христосом говорят, когда Геракл стал уже не таким быстроногим, стал терять силы, он испугался, что больше не сможет жить, как прежде, возможно, у него была и какая-то неизлечимая болезнь. Неизлечимой болезнью греки часто называли старость. Не желая, чтоб нестерпимой обузой стало его дряхлеющее тело, великий герой позаботился о себе лучше, чем кто-либо из людей: он сложил у себя на дворе костер из сухих дров и показал, что даже самое жгучее пламя он не ставит ни во что.
Иолай же говорит, что сам слышал, нагнувшись к губам Геракла, когда тот, уже лежа на срубе для костра, тихо беседовал сам с собой:
– Лишние годы никому ничего не дают. Всякий уходит из жизни, как будто он только родился. Зачем мне в старости жить долгие годы?! – Они больше ко мне приведут тяжких мучений дряхлого тела и скорби духа, чем радостей малых и редких. Убога и бессильна гнусная старость, и мне противны старики, что жадно берегут и тело свое мерзкое лелеют. Только глупцы и трусы, боясь смерти, желают себе долгой старости. В старости тяжкой даже самый могучий герой гадок становится людям, юношам он не мил и девам внушает омерзительное отвращенье. Я жизни такой не хочу и жить так не буду, ибо дряхлая старость страшней самой смерти!
На поднебесную гору Эту, что возвышается над скалистыми Фермопилами, на заповедный луг Зевса принесли торжественно почти совсем успокоившегося Геракла с застывшим под низкими бровями безмятежным взором. В этом спокойном, умиротворенном взгляде лишь изредка проскальзывала боль. Кто б мог подумать, что к костру несут его сжигать? С таким лицом возвышенно спокойным не в пламя – к небесам идут, с каким сруб для костра на Эте озирал Алкид.
Когда дров нарубив из корабельных сосен и дубов священных, что на лесистой Эте возрастали, добавив толстых сучьев оливы дикой, сруб для костра воздвигли погребальный и на него героя возложили, вдруг оказалось, что некому костер зажечь. Не только те, кто до сих пор любил Геракла, никто не захотел костер поджечь, боясь к нему даже приблизиться.
Тогда сын доблестной Алкмены, опять начав мучительно страдать, простер вверх руки и закричал так, что от эха скалы задрожали:
– На муки мои беспредельные взгляд обрати, милый родитель, если и вправду ты мне отец! Я только молнии одной прошу, молю – зажги костер! Сочти меня хоть сыном, хоть Гигантом! Хоть милосердным, хоть жестоким будь, родитель, но помоги мне, и смерть мою ускорь своею молнией летучей.
Зевс слушал сына в окружении заранее собравшихся 12 бессмертных в своем чертоге дивном и олимпийское спокойствие хранил. Царь богов многозначительно молчал, на все слова Геракла лишь сросшимися он вращал бровями и в стороны мотал косматой головой – чертог его нетленный весь колебался, и дрожал Олимп великий. Бессмертные же меж собой шептались и вопрошали один другого:
– Вы видели, как супруга Олимпийца и царица наша, танец свой победный сплясала там, на горной выси и под ее бурной стопой вся гора дрожала! Свершилась воля Геры наконец: Эллады первый муж низвергнут.
Вконец измученный болью Геракл, не дождавшись желанной отцовской молнии, стал беспорядочно вопить и призывать других богов лишить его невыносимой жизни:
– Мечом проткни меня Арес свирепый!.. Зверей богиня, всегда безжалостная к людям, пронзи меня губительной стелой… Энносигей могучий, воткни в меня трезубец изоострый свой!.. Аид ко всем гостеприимный, хоть ты прими меня в своем чертоге и поскорей дотронься двузубцем черным, спасенье несущим от любых страданий!.. Сестра Паллада! Ты помогала не однажды мне, приди на выручку в последний раз и в брата брось свое огромное копье!.. О Аполлон, друг милый, помоги – пошли мне безболезненную смерть своей стрелою нежной.
Все вопли великого героя в безоблачной обители богов без всякого ответа оставались, там олимпийское спокойствие царило безраздельно, по примеру Зевса боги все молчали.
В нестерпимо сияющем Мойр непреложных нетленном чертоге Атропос, облик имевшая девушки юной в одежде ослепительно белой и с веткой кипариса на голове, отложив в сторону и весы, и часы, засучив рукава, нерешительно взяла ножницы в руку, но потом отбросила их дрожащей ладонью вместе с пряжей столетий, обрезать страшась нить жизни Геракла крученую, крепкую.