Колени Деяниры совсем ослабели, и она, чтоб не упасть, ухватилась за руку Лихаса. Сердце ее бешено колотилось в предчувствии беды непоправимой, но она сумела, всю волю сжав в кулак, со спокойствием притворным объявить:
– Кричать от ревности бессильной и мужа проклинать не буду я, ведь мой супруг – герой во всем непобедимый и к тому ж любимый и не только мной. Теперь я знаю все и с легким сердцем тебя я отпускаю, но задержись еще немного. Тебе я передам слова приветствия для мужа и праздничный хитон, как дар ответный на дары его. Пришел ко мне ты с полными руками – не следует тебе с пустыми уходить.
Деянира бессильно попыталась пожать локоть Лихаса и нетвердой поступью направилась в свои покои, сама с собою отрешенно говоря:
– Давно уж знаю я, что не владею безраздельно его любовью, но, стиснув зубы, я всегда терпела и скоро мне казаться стало, что терпение вошло в привычку. Теперь же, когда я воочию увидела свою соперницу очередную – такую юную, цветущую…, хоть пленницу, но гордую и царственного вида… Она и в рабстве не теряет красоты, хоть и не прибрана, с небрежностью одета, вся в грязи, но красота сияет и сквозь несчастья…, и я не знаю, что теперь мне делать. Я всегда старалась лучшею из женщин быть, но, кажется, прекрасная Каллона меня покинула уж навсегда, я блекнуть начала и увядать, а красота Иолы только расцветает и набирает силу.
В своей спальне царица долго глядела на свое отражение в полированной меди и морщилась, словно от телесной боли. Потом, глядя вокруг остановившимися глазами, она расплела косы и с распущенными волосами безостановочно бродила по дому, то скорбно рыдая, то мучительно улыбаясь, то сквозь неудержимые слезы горестно восклицая:
– О жизнь моя пропащая! Я безвозвратно увядаю, таков закон Ананки и что мне делать? Как терпеть такую жизнь? Вот она – рука богов и вещей Мойры пряжа!.. О, род несчастнейший людей, нет его бедам и несчастьям меры… Ведь было время, когда желанной я была наградой для борцов могучих, из-за меня сражался он, и бог речной тогда лишился рога, окрасив кровью эниадский свой поток. И как же я его всегда любила, как свято верила, что вместе мы состаримся и в час единый достигнем самого последнего порога. И вот теперь он все сломал, разбил, разрушил, все погубил. Его вечно алчущий новой любви взор похотливый теперь лишь пленительная юность манит, я ж для него безвозвратно увяла, как облетающий цветок на ветру, осененный блеклой красою. Давно я чувствовала, я женским сердцем ощущала, что он мне тайно изменяет, но в этот раз, как сказал Лихас, он страсть свою могучую скрывать не хочет. И что же теперь будет?! Что будет?!
И вот, когда она опять зарыдала и залилась вся обильной слезой; ее как будто кто-то надоумил из самых высших, подтолкнув под самую руку, и она вдруг, еще не зная почему, воспряла духом и, прекратив пронзительно выть, сама у себя с надеждой спросила:
– Зачем израненную душу я плачем бесполезным насыщаю? Слезы мои сопернице счастливой позволят еще больше наслаждаться своей победой. Вот что-то промелькнуло в голове, какое-то неясное спасенье… но кто поможет мне? …Мне надо бы придумать что-нибудь самой такое, чтоб моим законным ложем ей было бы не завладеть. Но что?! Кричать ли мне навзрыд о нестерпимом горе или, наоборот, до боли стиснуть зубы и молчать? Все тут бросить и вернуться в отчий Калидон к родителю Ойнею, иль здесь остаться? Уйти самой из дома, ставшего родным иль быть по-прежнему хозяйкою в своих покоях? Со всем смириться или, что есть сил противиться доле своей?
В саднящее сердце Ойнеиды тихо проникла Надежда и, как всегда, за что-то зацепившись, Элпида заставила ее поверить, что еще не все потеряно, и может все наладиться, надо лишь вернуть безраздельную любовь Геракла. Она как будто успокоилась, словно кто-то из бессмертных богов над ней простер свою нетленную руку.
Говорят, что малоумных Надежда делает еще глупее, и вот под влиянием светлой Элпиды Деянира себе сказала:
– А что, если я, уповая на то, что воительницей с детства росла, изо всех сил буду бороться, и всем покажу, какова оскорбленной женщины сила! Да, я не позволю Иоле братьев родить моим сыновьям, не дам ей стать Громовержца невесткой! Эта Иола кажется мне сейчас уже совсем не такой, какой она мне показалась сначала – не жалости достойной несчастной рабыней. Наоборот, она шла не смиренной походкой, какая бывает у пленных, она выступала с видом надменно – небрежным таким, словно ей страшного горя судьба не послала, шла она поступью гордой. На встречных людей высокомерно она глядела, как будто целы высокие стены Эхалии, и братья с отцом ее живы, и это она победила Геракла.
Горестные губы Деяниры опять задрожали, и она с трудом продолжила говорить со своим израненным сердцем:
– Ну, что же что мне все-таки делать?! Теперь мы с Иолой две супруги у одного мужа, и под одним мы одеялом будем ждать любви и ласки одного супруга. Вот такой подарок всеми почитаемый Геракл, мой завидный муж, мне преподнес – за то, что я так долго и так безукоризненно честно, сберегала его дом скитальца! В верности моей никто и никогда не мог и усомниться! Давно уж я привыкла к болезненному непостоянству мужа в любви и потому теперь мне не до гнева… У многих женщин доля смиренная такова… Но как же мне, все зная, с этой девой вместе под единой крышей жить?! А если Иола родит братьев сыновьям моим?! – Нет, это выше женских сил.
И тут вдруг Деянира отшатнулась! Как будто божество ее под руку опять толкнуло, но только в этот раз сильнее и этим подсказало как ей поступить, и она громко вскричала:
– О боги! Есть спасение! Как я могла забыть о приворотном зелье, которым одарил меня пред самой смертью в меня влюбленный несчастный Несс. Это зелье все еще хранится в углу самом укромном не царского жилища, а в глубине подвала мрачном, куда луч солнца никогда не проникает. Да! Чтобы вернуть вновь силу супружеской любви, надо мужу послать хитон, напоенный той кровью Несса и семенем его, потраченным впустую.
Царица тут же бросается в подвал, что укрылся в укромном углу жилища царского, кровь Несса достает, которую так долго хранила в маленьком кратере и дрожащей рукой пропитывает клок белой шерсти зельем и натирает им хитон мужа старательно. Потом она прячет хитон в не пропускающий света ларец и, позвав глашатая Лихаса, обращается к нему с такими бодрыми словами:
– Должно быть, ты меня заждался, Лихас, посол наш верный? Прошу тебя ларец вот этот с хитоном нарядным, который я сама соткала из тонкорунной шерсти, вместе с приветом на словах любимому супругу передать. Но обязательно запомни: никто не должен кроме владельца надевать его и видеть. Не должен ни Гелий светоносный наряд увидеть в ларце, ни факела огонь, ни пламя очага, пока он явно, в этом одеянье, его богам в день жертвы не представит. Все это точно передай Гераклу и скажи таков был мой обет: живым его увидев, иль добрую услышав весть о нем – в хитон прекрасный этот его одеть и показать богам слугой благочестивым в великолепном новом облаченье.
– Клянусь Гермесом златожезлым, чью службу я несу, ты мной довольна будешь: Твой ларец я передам нетронутым Гераклу, и передам привета слово, какое мне ты поручила.
– Ну что ж, тогда ступай, больше немедля.
Лихас на своих длинных ногах уходит очень широким, но бодрым шагом, а Деянира довольная, с чуть приоткрытым ртом и круглыми глазами удаляется в свой дом, однако там ее охватывает неясная тревога. Она не может найти себе места и, не зная спокойствия, все бродит и бродит по гулким покоям дворца, таким пустынным и безотрадным без любимого мужа и милого сына. Наконец она остановилась у небольшого окна, в которое все еще заглядывало вечернее солнце.
Тут Деянира увидела клок шерсти, которым плащ она старательно так натирала, брошенный ею случайно на место, освещенное солнцем, и дико закричала:
– Что стало с прежде белой шерстью?! – Она совсем разрушена. Не посторонней силой, – нет! Сама себя, шипя, словно змея, шерсть пожирает, по мраморному растекаясь полу, вскипают клочья красно-бурой пены… О боги! Чует мое сердце, что я не то свершила дело…
И вот к ней в голову пришли те мысли, которые давно прийти могли бы:
– Ведь это зелье пожирает клок белой шерсти! О боги! Ради чего и за какую милость стал бы тот четвероногий зверь в минуту роковую своей страшной смерти ко мне, виновнице его погибели, так благоволить? Из-за любви последней в жизни, как он сказал? – Нет! Какая там любовь – одно лишь вожделение и похоть зверя. Он своему убийце коварно отомстить хотел и для того так хитро вкрался в мою душу. Все ясно стало мне теперь, но, боюсь, что очень поздно! Да, чует мое стонущее сердце, что мужа своего, никем неодолимого, одна из смертных в целом мире, я сведу в могилу! Хирон был мудрым древним богом, но и его замучила стрелы смертельная отрава. Всем гибельно прикосновенье желчи Гидры. Через Кентавра кровь тот черный яд змеи Лернейской прошел; ужель Геракла он пощадит? Как хочется мне в это верить!.. Может быть еще не поздно от злой беды спасти себя и мужа?!
И тогда решила твердо Деянира:
– Сейчас же я глашатая другого, в вдогонку к первому, пошлю к супругу с новой вестью и прикажу ему скакать без остановок. И дальше пусть будет то, что будет! Но, если уже поздно, и муж мой солнца яркий свет оставит навсегда, я тоже на земле не задержусь даже на день – невыносимо жить в бесславье той, которой честь всех жизни благ дороже.
А в это время посол Лихас, с даром ужасным, к Гераклу, чтобы подарок жены ему как можно быстрее вручить, мчался на своих длинных ногах, словно вызывающий бури стремительный ветер Зефир.
(Рассказ Иолая)
О последнем жертвоприношении Геракла его милый племянник и возлюбленный друг Иолай так часто рассказывал детям его – Гераклидам:
– Покуда с нами на земле Геракл жил, его труды делил я, как никто другой и знаю все и помню, как будто это было только, что вчера. Теперь он в горних – я же охраняю вас, его законных сыновей. Пожалуй, как бессильный старец, сам нуждаюсь я в охране, но вам, что помню, поведаю все откровенно, без утайки. Мне очень трудно это говорить, но я скажу все, что запомнил о том, как в своей жизни приносил он жертву самую последнюю.
Посвятив алтарь гранитный и рощу освященную на Кенейском мысе родителю великому Зевсу, дядя мой вместе с самыми верными спутниками и, конечно, со мной, благоговейно готовился к благодарственной жертве за взятие Эхалии. Незадолго до жертвоприношения он мне рассказал, что ночью случилось с ним и с Иолой, и я как мог его успокаивал, помню я несколько раз ему повторил:
– Все образуется, ведь и сам Эрот-Любовь жестоко мучил свою возлюбленную Душу – Психею, златые крылья ей обрывал, потом за обрывки крыльев держал над жгучим огнем своего ярко пылающего факела.
Он больше всего хотел очиститься от этой ночи, как от скверны самой ужасной во всей его жизни. Я сам чисто омыл и благовонным маслом, блестящим с ног до головы натер прекрасное дядино тело, когда он кинул слугам для стирки свою знаменитую каменную шкуру Немейского льва, столько раз спасавшую ему жизнь, что он называл ее не желтой, а золотой. Чистый и благоухающий мой дядя любимый с каким-то особенным удовольствием надел переданный Лихасом от супруги праздничный хитон на свою прекрасные могучие плечи.
Увенчав венком голову, дядя, чисто омытый, в изумительном новом хитоне явился вместе со мной на жертвенный мыс, не спеша совершил возлиянье на новый алтарь, опять омыл свои необорные руки и, воздев их к небу, торжественно начал молитву:
– Зевс, мой великий родитель, из бессмертных богов самый могучий! Ты, чернотучий, живущий в прозрачном горнем Эфире, на нетленном Олимпе мощно царящий! Внемли мне, не отвергни этой молитвы. Вчера ты возвеличил меня, поразив эхалийцев за бесчестье Эврита грозной бедою. Даруй же своему смертному сыну Гераклу еще много таких же блестящих побед, укрась его еще более громкою славой! Пусть кровь моих всех врагов, вот как это вино, всегда широко по земле разливается, пусть их жен полногрудых и юных дочерей чужие мужи на свои постели возводят!
Окончив молитву, мой дядя любимый еще раз, руки омыв, сам ячменем и солью приготовленных для жертвы быков щедро осыпал. Срезав клоки шерсти с головы у быков маленьким острым ножом, бросил все в ярко пылавший огонь. Помогавшие ему юноши тоже помолились и осыпали зернами первую жертву. Приблизившись быстро к первому быку-пятилетку, могучий мой дядя шею ему не стал задирать а, возлив вино меж серповидных рогов, нанес сзади рогов по затылку ему сильнейший удар лабриса огромного лезвием изоострым. После того, как оглушенный бык пал на колени, он, разрубив двойным топором толстой шеи все сухожилья и позвонки, мощную силу быка мгновенно расслабил. Тут все радостный крик испустили, а мой дядя, оставив лабрис, нож огромный и острый быку в горло вонзил и мигом губительной медью его перерезал.
Когда же темная вытекла кровь и дух быка его мясо и кости оставил, тотчас двое спутников наших начали здесь суетиться – с туши они кожу содрали и на части ее разделили. Тушу разделав и, вырезав бедра так, как древний обычай велит, обрезанным жиром в два слоя их обернули и мясо сложили на них остальное. Окропляя багряным вином искрометным, начали бедра сжигать для богов и потрохи для себя жарить на костре из сухих и безлиственных толстых веток и сучьев. Потрохи жертвы проткнули и стали держать над разгорающемся Гефестом, и заструились в эфир благовонья и дым жертвы, блаженным бессмертным угодный.
Дядя же, разрезав шею быку одному, не принял участия в освежевании его туши и сразу перешел ко второму. Он опять помолился, на этот раз совоокой Афине-Палладе:
– Неодолимая дочь Эгиоха-Зевеса, внемли мне! Радуйся пышной жертве, Афина! Тебе я всегда приношу лучших животных сразу после жертвы отцу! И сейчас широколобого в жертву тебе трехлетку быка я принесу, под ярмом не бывавшего в жизни ни разу. Позолотив ему крутые рога, радостно я тебе принесу его в жертву. Не однажды ты мне благожелательно уже помогала и мудрым советом перед подвигом трудным и доблестным делом в битве пылающей! Будь же и дальше ко мне благосклонна, Афина! Молю тебя, в моих трудах помощница надежная, Воительница-дева, на чьей груди Эгида с ликом Горгоны, в камень всех превращающим. Дай мне и дальше убивать всех врагов, как убил я Эврита, подводи их под мои стрелы и под дубину из дикой оливы. Даруй мне еще больше чести и славы ярко сияющей!
Так, в присланном супругой хитоне двенадцать отборных быков, белых, не знавших ярма, мой дядя заклал, почин богатой добычи. Всего же гекатомбу из блеющих коз и круторогих быков без порока привел он на мыс…
Я и сейчас закрываю глаза и вижу, будто это было только вчера, как с просветленной улыбкой, он молитву возносит к бессмертным богам и при этом гладит новый хитон, видно было, что в душе, одежде праздничной, новой, он радуется, словно малый ребенок. Никогда никому я не рассказывал, что тогда, в самом начале, обернувшись ко мне, он усмехнулся в бородку и мне сказал тихо, чтобы другие не слышали:
– Иолай, любимец мой, запомни: нам бессмертная слава вознесется до небес не в молитвах наших, а только лишь в силе наших рук и в мощи нашего духа.
Потом дядя уже громко добавил, чтоб слышали все:
– Иолай, мой верный соратник, больше не медли, мой триумф возвести и быков по одному ко мне подводи!
После того, как забил и зарезал 12 быков, мой дядя любимый к костру подошел, где жарились бедра быка самого первого, чтобы отведать его потрохов. В это время солнце взошло высоко, и стало жарко. Огонь жертвы священной тоже пламенно разгорелся, и пот всюду начал выступал на дядином теле, и новый хитон, запятнанный жертвенной кровью, к его коже везде плотно прильнул… Все, что дальше случилось, я никогда не рассказываю до конца – сердце стенает…
Яд из желчи Гидры, обитавшей в Лернейском болоте, постепенно разогрелся и вот, растворившись от жара, широко устремился сквозь кожу внутрь тела Геракла и по всем его членам разлился. Нежданная боль, словно сотня кинжалов, страшно пронзила все могучее тело героя, проникнув даже в мозг головы и всех больших и малых костей, и стала все разгрызать вокруг себя смертельная отрава, словно изголодавшийся лютый зверь. Такая боль ворвалась в него, какой от меча иль стрелы он никогда не испытывал.
От боли этой Геракл сначала не мог ни слова сказать. Он сколько мог, привычным мужеством все стоны, невольно порывавшиеся тут же, подавлял, но боль, этот посол ужасный ада, все же сломил всегда несгибаемый его дух. И вот алтарь отбросил от себя герой несчастный и неразборчивыми восклицаньями сначала начал гору Эту оглашать, которые потом уж превратились в душу раздирающие вопли. Терпеть уже было больше невозможно.
Впервые люди увидали, чтобы Геракл не смог чего-то. Он с тела попытался силой сорвать хитон, но ткань отдиралась лишь с кусками кожи, жил и мяса. Все тело: грудь, спина, и руки, ноги, все пожиралось и горело неистово пылавшим огнем. Кожа и жилы, в яде сгорая, потрескивали, словно сучья сухие в пламени ярком костра. Геракл простер к небесам могучие руки и так надрывно завопил, что воздух сначала, а потом и горы высокие содрогнулись от мощного гулкого эха:
– Возрадуйся Гера! Наконец, ты дождалась, к чему все время безудержно так стремилась! Мучительной болью моей теперь усладись, богиня свирепая! С высоких небес, о царица жестокая, нестерпимою мукой моею злорадно любуйся! Зверское сердце свое мщением долгожданным вдоволь насыть! Танец победный, царица, исполни так, чтоб под твоей тяжкой стопой весь Олимп задрожал от самых вершин до подножья. Неутолимое желанье твое все же свершилось. Гера, так заверши то, к чему ты полвека стремилась: бессмертную душу мою вырви сейчас же из бренного тела и низвергни в Аид!
Но никакого ответа на свои протяжные вопли сын Алкмены не получил. Пасмурное небо, как необитаемое, упорно молчало.
Тут Геракл увидал рядом с собой трепетавшего от смертельного страха, словно высохший лист на осеннем ветру, посла Лихаса. Безумные мученья в этот миг быстролетный все неистовство пробудили в герое, и он яростно завопил:
– Ты виноват, проклятый негодяй, ты этот хитон мне принес. Отвечай: зачем ты это со мной сотворил?
Смертельно испуганный глашатай, весь побледнел, его кожа на костлявом лице стала, как только, что выпавший снег, он сквозь крупную дрожь на вопрос своего господина неясным шепотом пытался отвечать, то вместо этого, лишь бессвязные слова извинения под нос себе бормотал. Округлив глаза, в испуганном недоумении бедный Лихас, кое-как ворочая языком, с огромным трудом, наконец, выговорить сумел несколько внятных, разборчивых слов:
– Мой господин! Прости меня, но я, приказ царицы исполняя, этот хитон тебе вручил, как ее дар супругу.
Геракл, услышав эти слова, заорал, как безумный. Посол несчастный, не зная, что и предпринять, уже хотел ему обнять колена и о пощаде умолять, но гневный отпрыск Зевса схватил его за ногу в том месте, где голени вращается сустав, и бросил со всего размаха о высокую скалу, что одна возвышалась среди разъяренного моря. Раскололась, как орех, несчастного глашатая глава на несколько осколков, и вытек облитый кровью порозовевший мозг.
С громом ужасным нагнанные бурным ветром огромные волны с валунами сшибались на берегу, на мелкие осколки дробились, и выше утесов брызг фонтаны скакали и пеной соленой плевались. Говорят, что между охваченными бурей небесами и морем вечно шумным стал твердым Лихас, и превратился в гранитный утес, при этом тощего человека очертания сохранив.
Заголосили громко люди: двойное горе! Всюду ужас: смерть Лихаса, Геракла безрассудство! Никто приблизиться не смел к безумному, но все еще могучему герою. Метался он неистово как страшный ураган, то вскакивал и прыгал, то падал в прах, со стоном, с ревом, и вторили ему вокруг все склоны горные и скалы. И долго так метался он, то страшно плакал и стонал, как отрок, то, как зверь ревел. Сквозь вопли можно было разобрать, как свое ложе он проклинает, и свадьбу у Ойнея, которая его и погубила.
Наконец, средь жертвенного дыма, подняв свой взор блуждающий, Геракл на Иолае остановил его мучительно и принялся махать обеими руками, и тот, как будто что-то поняв, сжал сурово губы и в знак несогласия стал головой мотать. Тогда Геракл крикнул:
– Уйди! Я не хочу, чтобы ты это видел!
Потом Геракл приметил рядом Гилла, сын стоял в толпе и тихо слезы лил. Позвав его, Геракл сказал, стараясь говорить спокойно:
– Приблизься, сын мой, не бросай страдальца. Не бойся, хоть я очень болен, но не безумен и вреда тебе не причиню. Ты же безвременную гибель попробуй облегчить мою, и, если сможешь, увези меня туда, где б не увидел смертный глаз мучения великого героя.
Сын в ответ молчал безвольно и все так же исходил слезами. Тогда Геракл воскликнул жарко:
– Ты, что меня не слышишь, Гилл?! Если жалость ты ко мне питаешь, то хоть отсюда унеси меня куда угодно, лишь бы подальше от этих алтарей. Ну же, сын, не дай мне здесь позорно умереть!
Приказ такой услыхав, люди осмелели и Геракла на руках быстро понесли на берег, там на дно огромной лодки осторожно уложили и, поставив парус, под свежим дыханием ветра Зефира переправили домой с безмерным состраданием: в нестерпимых корчах он все время кричал и бился.