Винниченко выехал из Киева на два дня раньше побега из столицы Центральной рады. Жену, на всякий случай, отправил в Геническ две недели назад, а теперь ехал туда сам.
Винниченко долго продумывал план своего отъезда из Киева. Хотя он и вышел из состава Центральной рады, но мог уехать вместе с ее руководителями, то есть сбежать к немцам. Но он понимал, что этот шаг зачеркнет его политическую карьеру и вызовет ненависть народа к нему, как и ко всем другим деятелям рады. Да и большевики бы не пожалели их и его. Он этот план отверг. Остался один вариант – временно скрыться и, конечно же, нельзя оставаться в Киеве. Было решено уехать на родину – в Геническ. Переждать это сложное время он мог не только в Геническе, но и в какой-то деревне, находящейся недалеко от города, где шансов на его задержание было немного. А потом, когда изменится обстановка, перед Винниченко открывались два пути дальнейшей политической карьеры – снова, вместе с Центральной радой, или с большевиками. Последние должны правильно оценить его недавний разрыв с радой. В любом случае, – так размышлял Винниченко, – он всегда будет на руководящей должности. Да и не стоит сбрасывать со счетов тот факт, что он писатель, и этот нестандартный политический фактор в биографии сыграет положительную роль в популяризации его книг.
Раньше он носил аккуратно подстриженную бородку – типичный облик российского интеллигента. В последнее время он бороду не подстригал и не брился, и сейчас черный волос закрывал его лицо почти полностью. Он всегда любил одеваться изящно, а сейчас надел поношенные вещи, чтобы выглядеть бедным интеллигентом, бегущим от злой напасти в более благоприятные места. Такое бегство интеллигенции в более тихие места стало массовым явлением с начала зимы. Старый поношенный саквояж дополнял облик растерянного от бурных событий мелкого чиновника старой государственной службы. Все было сделано по канонам жанра приключенческой литературы. Недаром его называли писателем-мистиком.
Винниченко выехал не с главного вокзала, а с пригородной станции. В вагон он влез с трудом. Люди с билетами и без билетов, толкая друг друга, ругаясь последними словами, размещались кто где мог. Кто ворвался в вагон первым, занимал вторую и третью полки, где можно было спать лежа. Разложив на полки свои вещи, они готовы были защищать свои полки кулаками. Кому повезло менее, садились на нижних полках по четыре-пять человек. Кому повезло еще менее, размещались на полу. У каждого были узлы с пищей и скарбом. Мешочники везли по одному-два, а некоторые и больше мешков с зерном или пшеницей. Они были готовы защищать свое добро не только кулаками, но и оружием.
Ждали, когда тронется поезд, но еще с час после посадки не подавали паровоз. Когда, наконец, состав тронулся, вздох облегчения вырвался у всех, – почти единовременно и единодушно. Винниченко даже внутренне рассмеялся такому общему желанию разных людей. «Надо записать в тетрадь этот интересный факт массовой психологии», – подумал он.
У него была привычка, как у чеховского Тригорина, записывать любопытные моменты из жизни людей, необыкновенно яркие слова и выражения – может пригодится для литературной работы. И тут Винниченко с грустью подумал, что давно не занимался литературным трудом – этот год писал только политические документы и лозунги. Его остро потянуло в свой саквояж за тетрадью и ручкой – для описания окружающих, но он сдержался, понимая, что сейчас не время, да и можно себя этим разоблачить.
Постепенно гвалт, вызванный посадкой в поезд, утихал, споры за места заканчивались. Худо-бедно, но места находили, устраивались и готовились к долгой, размеренной поездке. То, что поездка в Геническ будет длиться восемь дней, Винниченко никак не мог предположить. Раньше хватало одной ночи. А пока тронулись – и то хорошо. Винниченко ехал в вагоне третьего класса, среди простых мужиков и баб – крестьян, горожан, солдат. Это были те простые люди, которых он описывал в своих ранних произведениях, ярко и сочно, – позже он стал писать о творческой интеллигенции и революционных личностях. Он чувствовал, что многое потерял в своем творчестве: главное – чувство реальности. С тех пор, с молодости, он не ездил в таких вагонах, предпочитая первый, в крайнем случае – второй класс.
Как всегда бывает в вагоне, пассажиры вначале присматривались к попутчикам, а потом начали вести беседы, сначала осторожные, потом более смелые. Мужичок в овчинном полушубке, из крестьян, говорил:
– Що зараз робыться, все правильно, – говорил он на украинском языке. – Вот поделим землю окончательно, навсегда – и заживем. Большевики знают свое дело. А украинская рада не знает свой народ, що ему потрибно. Землю нам не дали, почалы воюваты с большевиками. Зачем?
Винниченко весь превратился во внимание. «Как? – думал он. – Войну ж не мы начали, а большевики. Как этот мужик так может думать? Неужели он большевик?»
– А сейчас большевики раде дали по морде – и правильно зробили. Бо от нее не було никакой корысти.
Баба с мешком и огромной сумкой на руках, которые до сих пор не могла нигде по-хорошему пристроить, подхватила:
– Зибралысь яки-то в Киеве, сказали – шо они власть, а сами не знали, шо им робыть. Нет, щоб дружно, як всегда, жить с Россией, так решали как отделиться. А кому це надо? Мени, чи тоби? Столько дурнощив наробилы, шо настоящий дурень за все життя стильки не зробыт!
Мужичок согласно кивал:
– Народу це не потрибно, а им лишь бы власть держать. Кышнули их – и правильно сделали! Они нам чужие. Они народу вороги!
Винниченко аж содрогнулся от этих слов: «Неправда! – хотелось ему кричать. – Направда!! Мы ж хотели вам добра! Чтобы вы не только спину гнули, но и чувствовали себя украинцами на своей земле! Неужели у вас нет чувства национального самосознания, а только одна работа?! Вы нас не поняли!»
Вмешался демобилизованный солдат, державший в руках вещмешок:
– Здесь шла война с немцами, а рада меж своими затеяла войну. Бог ее за это не простит. Надо было германца добить совместно с Россией, а потом суседские дела решать. Говорят солдаты, шо рада с немцами дружит, под их крыло хочет. Таких паскуд свет не видел! – он говорил по-русски.
Этот вывод солдата был как бы пощечина Винниченко, и он стал тереть свою щеку, словно снимая боль от удара.
Мужичок-крестьянин встрепенулся:
– Як це так? Пид яке крыло? Германца нам не хватало! Действительно – дурнулась рада. Мы с россиянами разберемся сами, без них, як нам житти – чи разом, чи раздельно. Большевики лучше знают, как нам жить, чем радовцы! Треба их гнать з Украины!
– Не гнать, а расстрелять, – поправил его солдат.
– Що, знову може буты вийна!? – охнула баба. – Скоро четыре года, як воюим. На шо нам ще такое лихо? Взять эту раду и в деревню! Поработали бы с зори до ночи, им бы тоды таки дурные думки в башку не приходили!
«Что такое они говорят, – уже с изнывной тоской думал Винниченко. – Они ж украинцы, а не какой-то другой народ. Мы ж для вас все делали! И землю бы вам отдали… не дико, как большевики, а цивилизованно. Мы и войну не хотели, избегали ее. Кто вам так сказал? А может, они так сами думают?» – сделал сам себе открытие Винниченко.
Солдат продолжал:
– Засели в Киеве генеральные секретари и глумились над Украиной. Решили мы их скинуть, – а стояли мы в Рени, – пошли на Киев, так они вызвали сичевиков, казаков. Они нас не пропустили. А то б еще месяц назад им бы висеть на каштанах! И никакой бы войны с большевикам не было.
Винниченко понял, что этот солдат – городской житель: «Русифицированный он. Не понимает украинской борьбы. Россия многое сделала, чтобы выбить все украинское в городах. Эх! Но этот селянин и баба из деревни – украинцы… почему они рассуждают так же, как этот солдат? Да и по-украински говорят они не как Грушевский и его окружение. У них украинский язык больше похож на польский. А здесь – чисто украинский, надднипрянский. Не зная нормального языка своего народа, мы взялись просвещать его в национальном духе…»
– То, – продолжал солдат, – были цапы вонючие. Дела нет, а вони много. Мы ж с русскими солдатами вместе воевали, а ихняя политика привела к войне с русскими. Но мы отказались против большевиков воевать. Это воевали только петлюровцы и галичане. А мне русский солдат – как брат.
– Да, – согласился мужик, – нам нечего с ними делить, не то, что генералам из рады.
– Шоб тильки войны больше не було… – вздыхала баба, слушая рассуждения мужиков. – Нам бы зараз мирно пожить, хозяйство наладить. А власть нехай будет любая – лишь бы мирная.
«А что сделали наши руководители? – снова подавленно подумал Винниченко. – Пригласили немцев на Украину. А народ же не хочет больше войны. Что мы делаем? Сами себя губим! Не знаем, чем живет простой люд. Вот сюда бы в этот вагон Грушевского – пусть бы и он все это послушал, не только я. А то пишет книжки в кабинете, не выходя на улицу и не зная того народа, о котором печется. Какой разрыв между ними и нами. Пропасть!»
– Перекусить бы, – сказал мужичок и полез в свой мешок.
Солдат и баба согласились.
Они вынули из мешков сало, хлеб, соленые огурцы вареную в мундирах картошку, а солдат и флягу с самогоном.
– Вы, господин, не стесняйтесь, – обратился солдат к Винниченко. – Подсаживайтесь до нас.
Винниченко согласно кивнул головой и ответил по-русски:
– У меня тоже есть немножко. Я в спешке не успел подготовиться к поездке…
Он раскрыл саквояж, вынул кружок колбасы, банку мясных консервов и хлеб. Если не считать сала, которое он постеснялся выложить, у него больше ничего не было.
Крестьянин, посмотрев на продукты Винниченко, констатировал:
– Да, зараз в городе тяжело жить… – и, осмотрев глазами Винниченко, добавил: – А антилегантам, вашему брату, хуже всего.
Винниченко улыбнулся в бороду в знак благодарности мужичку и с удовлетворением подумал: «Хорошо я подготовился внешне. Признают за мелкого чиновника или учителя».
Баба захлопотала, положила на столик все ей данное, стала резать сало и хлеб. Винниченко обратился к солдату, посмотрев на свой перочинный ножичек:
– У вас не будет хорошего ножа?
Солдат вынул из-за голенища сапога финку в кожаных ножнах и протянул Винниченко.
«Вот это – настоящий нож, – подумал Винниченко. – А мы с ножичком. Люди живут по-крупному, а мы в правительстве украинизацией занимались да другой дребеденью, не нужной народу».
Ударами ладони по рукоятке ножа он попытался пробить железную крышку банки, но у него не получалось. Солдат, видя его неуклюжие движения, взял у него банку и нож и, ловко вогнав его в крышку, несколькими движениям вскрыл банку.
– Вот так, господин хороший, надо делать, – наставительно сказал солдат.
Винниченко стало стыдно за то, что он не смог справиться с таким пустяковым делом, показал себя неумехой в глазах попутчиков. И это он – тот, который считал, что он досконально знает народную жизнь.
– Просто, сейчас как-то не получилось… – извиняюще пояснил он.
– Раз не можете этого делать, то пусть это делает кто-то другой, – назидательно ответил солдат.
Винниченко снова подумал: «Действительно, правильно говорят – каждый должен заниматься своим делом. А я полез в правительство. Руководителем быть проще. Так говорят».
Солдат разлил в алюминиевые кружки самогон.
– Ну, давайте понемногу.
Винниченко, решивший показать, что он ко всему привычный, глотнул залпом все, что было налито, сразу же поперхнулся и закашлялся, слезы навернулись на глаза. Давно уже он не пробовал крепкий народный напиток, употреблял в основном коньяк и вино. Мужичок, который спокойно выпил свое, закусывал огурцом и смеялся:
– Це панам не по нутру!
– Я не пан, – задыхающимся голосом ответил Винниченко.
– Хто ж вы?
– Журналист. В газете работаю.
– Так ты за большевиков выступал чи против?
– По-разному, – осторожно ответил Винниченко. – Когда они хороший декрет о земле приняли, я их поддержал, а когда войной пошли – был против.
– Так вы, господин, против советской власти, – пояснил ему солдат.
– Нет. Я говорю – по-разному было. Все ж так сложно…
– А раду поддерживал?
Вот это был действительно сложный вопрос, на который надо было соврать ему, – председателю бывшего генерального секретариата, – «генералу», как говорил недавно селянин.
– Вообще-то я был против. Она землю народу не дала, – Винниченко говорил упрощенно, но искренне. – И многое не сделала из того, что обещала. Вот бы повторила декреты советской власти – и ее бы народ поддержал.
Он давно не верил в тезис, внушаемый своим соратникам Грушевским о любви народа к Центральной раде. Но дальше последовало такое резкое и грубое суждение о ней, какого он не ожидал.
Наливая в кружки самогон, солдат вдруг начал ругать Центральную раду, не называя фамилий ее деятелей. С лютой ненавистью он стал ругать все украинское: язык, который рада пыталась навязать населению Малороссии и Новоросии, откуда солдат был родом; песни, в которых только одни жалобы и плаксивость с безнадежностью; гимн, что скоро Украина умрет, а народ останется все же жить; газеты, чуждые для народа востока и юга Украины.
Винниченко отказался пить вторую кружку самогона и смотрел, как солдат зло опрокинул все в себя, только кадык на шее резко дернулся вверх-вниз. Жалость и боль пронзили его – ругают его любимое дело… но честно отметил, что солдат прав. Но разве можно ругать все свое родное и близкое так озлобленно? Такое можно сравнить только с тем, как сын, ненавидящий свою мать, вывел ее на площадь и ругает ее последними словами при всем народе, на радость зевакам. И ругал все украинское солдат, который был украинцем, грубо, жестоко, даже с циничной сладостью. «Это мы, – думал Винниченко. – Именно мы, украинская национальная демократия, так спровоцировали народ, что он нас ненавидит. Мы хотели перестроить державу и все дать своему народу, но хотели передать им национальное пробуждение, будучи в панских рукавичках. А народ хотел принять все грубыми мозолистыми руками. Так сделали большевики. Неужели эта банда права? Неужели? И эта тирада солдата – не единственная, которую ты слышал за последнее время. А сколько ты еще об этом услышишь, – о своей неньке-Украине, – бранных слов? Но это мы заслужили своим неумением донести великую цель всему народу… а народы-то Украины разные! Как галичане мечтают о независимости для нас! И какие байдужие люди до Украины в Малороссии и Новороссии. Надо было для них не провозглашать лозунги о независимости, а надо было давать им землю, заводы, шахты, как большевики», – уже в который раз сделал для себя этот вывод Винниченко.
Солдата поддержала баба:
– Жили, жили, ничого не знали про Украину, тильки работали, а они стали разъяснять, що мы робим на украинской земле. Земля у нас гарна, да правители погани.
Крестьянин поддакивал в знак согласия.
«Неужели мы так одиноки? – с болью в душе думал Винниченко. – Нет! Они любят Украину, и поэтому с такой болью и злостью говорят о ней. Надо снова все начать, но только по-новому, с экономических преобразований, а не с лозунгов. Только бы было не поздно… пусть это новое будем преобразовывать с немцами, но для них – этих темных людей. Но народ будет как всегда – против иноземца. Чужого дядю народ никогда не примет, это ясно. Что мы делаем? – и Винниченко захотелось закричать. – Караул!»
А баба между тем говорила:
– Вы закусывайте, пан. Щось вы ничего на снедаете. Вон, вы какой худой. Небось, в городе последний месяц голодали. Берите сала поболе, а колбасы помене, так сытнее…
Простая, безграмотная украинская баба от всей души хотела накормить обездоленного и голодного, по ее мнению, горожанина. И бывший правитель Украины взял большой ломоть сала, очищенную картошку и, откусывая огромные куски черного хлеба, стал есть ее – народную жизнь. А баба жалостливо подкладывала новый кусок сала и картошку незнакомому интеллигенту, и ей доставляло большое удовольствие видеть, как обиженный нынешней суровой жизнью человек получает от нее добро, – то, что у нее сейчас только и осталось. Природная женская жалость – помочь тому, кому, по ее представлению, сейчас хуже, чем ей.
У Винниченко от такого отношения к себе со стороны простой малограмотной женщины наворачивались слезы на глаза: «Она ко мне со всей душой, а я, будучи головой правительства, хотел эту душу переделать. Действительно, мы – цапы вонючие».
Поезд остановился. Фастов.
– Долго ехали, – сказал вслух Винниченко.
– Ничого не долго, – ответил крестьянин.
За окнами вагона было темно, слышался шум и крики. Потом, кто-то в их вагоне прокричал:
– Мешочники на выход! Вместе со своими мешками, – голос удовлетворенно хохотнул.
Пассажиры затихли. Снова тот же голос, но уже более жестче, прокричал:
– Я кому сказал, мешочники на выход! Охфицеры – тоже. Быстрей!
По вагону, переступая через узлы и сумки, пробирался матрос, за ним шли двое в солдатских шинелях. В руках у матроса был маузер, солдаты с винтовками. Он размахивал маузером:
– Я показываю, кому выходить. Ты, на выход. Бери все свое с собой. Ты тоже. А это чей мешок? Твой? Нет. Значит, ничей. Забирай, братва. Значит, конфискуем. Документы. Кто такой… тоже на выход. Охфицер перекрашенный. Это твои мешки? Ага, пудов пять будет. Ну, мешки берите, хозяина – и на выход. Документы? Что в мешках? Врешь, мука. Вот, видишь, дотронулся – и рука у меня белая. Выходь!
Матрос приближался к их купе и ткнул ногой в мешок все время сидевшего молча усатого мужчины:
– Твой?
Мешочник стал говорить, что везет хлеб в город своим детям, но матрос сунул ему под нос маузер:
– Видел? Выходи.
Потом он повернулся к купе, где сидел Винниченко.
– А, солдатик, – по-дружески обратился к солдату матрос. – С какого фронта и полка?
– Румынского, Сумской полк.
– Наш. Румчерод знаешь?
– Конечно.
– Сейчас в Одессе Румчерод заправляет всем. Пойдем с нами? Нам бойцы нужны. Деньги и паек будут хорошие.
Румчеродом сокращенно назывался Одесский совет Румынского фронта, Черноморского флота и Одесского военного округа.
– Нет. Я домой, в Елисаветград.
– Как знаешь, – равнодушно ответил матрос.
– А ты кто, охфицер? – матрос был выпивши, и его рука с маузером поднялась выше по направлению к Винниченко.
«Узнал меня, – лихорадочно думал Винниченко. – Мои ж портреты были напечатаны в газетах, в листовках к выборам… знает меня!» – мелькнула трусливая мысль.
– Я не офицер, а журналист, – пересохшим от испуга ртом ответил Винниченко и облизнул губы. – Вот документы.
Матрос взял паспорт и при свете фонаря стал его рассматривать. Видимо, документ не до конца его удовлетворил:
– А откуда ты, господин?
– Из «Киевской мысли», – торопливо ответил Винниченко, специально назвав русскоязычную газету и, поняв, что матрос из Одессы, добавил: – Мои заметки печатались в «Одесском листке» и в «Одесской почте», – он назвал самые дешевые по цене одесские газеты, надеясь, что матрос держал их в руках.
Это объяснение удовлетворило матроса:
– А, читал. Там хроника есть… так называется?
– Да, там были и мои заметки! – поспешно согласился Винниченко.
Солдат, выставивший самогон, вмешался:
– Слушай, браток, он не офицер. Я их нутром чую, фронт прошел.
– Сам знаю, – оборвал его матрос и отдал Винниченко паспорт. Он с солдатами пошел дальше и только слышался его голос: – Вылазь! В Москве и Питере голод. Там дети, как мухи осенью, от голода мрут, а вы у них хлеб воруете. А он им нужон! Нужон для продолжения революции в мировом масштабе. Вылазь! На выход! Видишь, маузер. Такую дырку сделает, никакой портной не залатает. Выходь!
Сквозь примерзшее окно Винниченко видел, как матросы откладывают мешки с хлебом отдельно, а мешочников распределяют по группам – видимо, по количеству находившегося у них хлеба. Одну группу, человек восемь, выстроили на краю перрона. Винниченко посчитал – семь мешочников, а потом увидел, как напротив их встали матросы и солдаты с винтовками и маузерами.
Раздался хриплый, простуженный голос:
– По врагам революции… по приказу товарища Троцкого… огонь!
Все семеро, как подрезанные колосья хлеба, упали на истоптанный грязный перрон.
– За что ж их так? – дрожащим голосом спросил Винниченко.
Крестьянин, который тоже смотрел в окно, равнодушно ответил:
– Це мешочники, спекулянты… хоть некоторые везут хлеб для своей семьи. Но таких они в сторону отставили, только хлиб забрали.
– Это ж дикость! – не выдержал Винниченко, хотя мог бы и вспомнить, что Ковалевский – секретарь по продовольствию – месяц назад издал указ о реквизициях и конфискациях хлеба у мешочников. Но об этом он забыл. Солдат ответил:
– Вы что, не знаете, что творится вокруг? Сейчас кругом дикость. Революция ж. Понимаете? А ваш брат мало выходит из дома, сидит, думает больше, поэтому мало видит дикости. А если б почаще ездили, то не удивлялись.
Крестьянин согласно кивнул, а баба со вздохом перекрестилась. Винниченко смотрел на них и думал: «Неужели народ так озверел. Неужели мы не знаем своего народа? Мы, демократы. Мы жили сами по себе, а они сами по себе. Надо всем правительствам время от времени проезжать по своему краю в скотских вагонах, которые набиты «их» народом, и смешаться с ним, и послушать его. Это наш корень, а мы листья, которые при малейшем дуновении ветерка опадают. Потом желтеют и умирают раньше корня. А корень живет долго. Плохо мы знаем свой народ, плохо…»
Винниченко предстояло ехать еще семь дней и совершить около десятка пересадок. Смотреть было на что, слушать было что, а еще все надо было чувствовать, но не по-своему, а как это чувствует народ. Душа воспринимала боль народа, но мозг, забитый идеями национализма, мечтал о власти, которая должна не только дать народу землю, но и силой навязать ему великие идеи украинизма.