bannerbannerbanner
полная версияБратья Карамазовы. Продолжерсия

Александр Иванович Дедушка
Братья Карамазовы. Продолжерсия

Полная версия

Первым, кто пришел в себя среди всех присутствовавших на обеде у владыки, оказался жандармский капитан. Что-то зыкнув не на русском языке, он сразу же сорвался вон и, похоже, наконец-то оказался в своей родной стихии. Растерявшиеся и кое-где просто сбитые с ног и задавленные жандармы, явно не могли справиться с заливавшим их народным потоком. Некоторые все-таки отчаянно ругаясь, пытались сдержать толпу, но их обтекали со всех сторон и прорывались дальше. Нужно было во что бы то ни стало «заткнуть дырку». Капитан, собрав всех жандармов, пробился с ними вдоль монастырской стены ко входу. Но это было еще полдела – как остановить обезумевшую толпу, продиравшуюся внутрь монастыря как через горлышко бутылки? Выстрелы в воздух, которые он несколько раз сделал, кажется, никто за общим ревом муки и счастья не расслышал. Люди, правда, словно обезумели – смеялись и рыдали одновременно. Тогда была предпринята настоящая противоштурмовая операция. Недалеко от входа лежали полураспиленные чурбаки толстых ветел. Их доставили в монастырь «на дрова» к недалекой дровнице. Поскольку с левой стороны от входа, где они лежали, и куда прибыли жандармы, было еще и небольшое возвышение – отсюда и были атакованы прибывающие в монастырь новые толпы штурмующих. Уже первый, брошенный прямо на головы людей усилиями нескольких жандармов чурбак, произвел эффект. Несколько человек были сбиты, о них споткнулись и попадали другие – образовался первый затор. Еще пара чурбаков закрепили первоначальный успех. Количество падающих и загораживающих проход еще более увеличились. Было слышно как хрустят кости, а вой толпы стали порой перекрывать вопли несчастных искалеченных. Еще пара чурбаков перекрыла остающиеся лазейки – на какой-то момент возникло хрупкое равновесие, которое могло разрушиться в любой момент. Толпа могла очухаться и с удвоенной силой и отчаянием ринуться внутрь, и тогда уже ее бы ничего не остановило.

Но все решило бесстрашие и какая-то нечеловеческая энергия капитана. Вся немногочисленная когорта выстроившись в линию жандармов (их было не более десяти-двенадцати), вытащив ногайки, разом бросилась на последних прорывающихся и начала их немилосердно хлестать, причем, стараясь попасть именно по лицу и глазам, чтобы лишить способности к ориентировке. Вой, крик и жуткие маты заполнили собой все звуковое пространство в округе монастырского входа. Вид разъяренных и страшно матерящихся жандармов настолько был страшен, что даже мужчины и те поколебались в своем намерении проникнуть внутрь монастыря, не говоря уже о бабской половине, чей визг, видимо, напугал и тех, кто еще оставался снаружи. Какой-то окровавленный цыган, окончательно потеряв ориентацию, выл, тщетно пытаясь встать, и одновременно голосил что-то зычным голосом. Несколько тел оставались лежать возле чурбаков, и кто-то даже под одним из них.

Наконец, толпа сдалась и отступила. Осталось завершить успех. Расчистить пространство прохода, вытеснив из нее толпу и выставив по-новой заграждения. Но надо было что-то делать и с теми, кто уже прорвался внутрь. Капитан, разделив силы, и оставив половину жандармов в оцеплении входа, с остальной половиной устремился обратно. Здесь, у мощей преподобного Зосимы, стал разыгрываться новый этап этой драмы. И он произошел на глазах Мити, который, как мы помним, не пошел на обед к владыке, а был в это время как раз у мощей святого старца.

Отделившись от отца Паисия и всех его сопровождающих, Дмитрий Федорович не сразу отправился к мощам. Он сначала какое-то время, словно что-то пытаясь узнать, бродил по кладбищу, читая старинные надписи и подолгу задумываясь над некоторыми надгробиями. Наконец по главной аллее он и добрался до монастырской стены, где уже возвышалась наскоро построенная сень. Она представляла собой деревянный остов – как бы каркас, покрытый сверху шатровым деревянным чешуйчатым перекрытием с небольшим купольчиком и крестом. Эта сень покоилась на четырех резных колоночках, сделанных в виде коленчатых папирусных стволиков с открытым обзором во все стороны. Под сенью находилось возвышение, накрытое толстой парчовой материей с ткаными изображениями крестов и херувимчиков, и уже на нем покоились закрытые мощи преподобного Зосимы в продолговатой, чуть более полуаршина аршина вышиной, высеребряной раке. Рядом находился покрытый красной тканью аналойчик, у которого стоял монах и читал псалтырь. Он был с непокрытой головой и волосами – уже заметно сед, хотя и не стар, и это был отец Порфирий, один из бывших келейников отца Зосимы. Отец Порфирий читал кафизмы и глубоко кланялся на каждое «Господи, помилуй» и «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу», при этом как-то не очень складно искривлялся телом на бок и обязательно касался рукою деревянного настила над закрытой этим настилом могилой преподобного. Дмитрий Федорович, немного послушав чтение и какое-то время постояв рядом, крестясь одновременно с монахом, прошел и стал слева – как раз напротив могилы своего отца – Федора Павловича Карамазова. Крайний из столбиков сени почти упирался в край его могилы. Она вся была осыпана узкими полусухими, но частью еще зелеными листочками облетающей ветлы. Над ней стоял простой, но сделанный из дуба прочный крест, а на самой могиле лежала черная мраморная плита с надписью «Федор Павлович Карамазов» с датами рождения и смерти. Эту плиту заказал года три назад Иван в том числе, чтобы предотвратить «подрывы» суеверных охотников за «мертвой землей». Плита была тоже густо усыпана листочками ветлы, но неожиданно по ее боковому краю Митя увидел какую-то, видимо, процарапанную не так давно надпись. Он наклонился ниже, расчистил пальцем налипшую желтую пыль с дождевыми потеками и все-таки смог разобрать торопливо, но тщательно процарапанное:

«Подлец был и подлец остался».

Очередной полусухой листик спланировал вниз, и Митя машинально поднял голову, чтобы посмотреть, откуда. Прямо над ним высилась ветла, нижние ветви которой были еще живы, а вот верхние засохли и постепенно облетали. Когда Митя опустил голову обратно, он увидел, что свалившийся листик, упал за край плиты, но не свалился совсем, а оказался как раз посередине надписи, загородив собой союз «и». Надпись, таким образом, приобрела вид: «Подлец был … подлец остался», и это явно поразило Митю. Он какое-то время просто стоял, сминая и без того поврежденный еще при ударе отца Ферапонта обод своего цилиндра. А потом словно обессиленный опустился, сел прямо на край плиты и затрясся в беззвучных рыданиях, похоже, полностью потеряв ориентацию во времени и пространстве.

Из этого состояния его вывел только нарастающий и все ближе приближающийся шум. Это была первая волна ворвавшихся в монастырь паломников, со всех ног бегущих к сени с мощами преподобного. Митя удивленно смотрел на стремительно приближающуюся толпу, где было много баб, которые еще в движении начинали голосить что-то жутко жалостливое и визгливое. Наконец, заметил что-то неладное и прервал чтение отец Порфирий. Он удивленно повернул голову набок, да так и замер с приподнятой рукой, собиравшейся совершить крестное знамение, когда первые подоспевшие (в первой линии оказались исключительно бабы) заскочили на деревянный настил. Некоторые из них стали креститься, кое-кто даже стал на колени, но напирающая толпа быстро смяла все эти робкие следы благоговения. Вскоре она уже затопила весь помост и снесла отца Порфирия. Аналой был опрокинут, а отца Порфирия прижало прямо к мощам. К раке со всех сторон тянулись умоляющие руки в тщетном для большинства случаев желании дотянуться до раки…

– Батюшка, голубчик, спаси!..

– Зосимушка, помилуй!..

– Угодничек святый, помоги!..

Эти и другие трудно различимые вопли сливались в какой-то протяжный стон. Впавший в полный ступор отец Порфирий, словно распятый, раскинул руки по сторонам, как бы желая хоть чуть сдержать напор. Но все было тщетно. Поскольку никто не отходил от мощей – это при всем желании было сделать невозможно – а толпа все прибывала, то давление на помост над ракой все увеличивалось и увеличивалось. Вскоре оно стало таким нестерпимым, что прижатые к краю помоста завизжали благим матом и, опасаясь быть раздавленными, полезли наверх прямо к раке. Вот и ее уже не стало видно под плотным слоем обнимающих и обхвативших со всех сторон тел. Отца Порфирия тоже совсем не стало видно. Митя, который сначала все это наблюдал со стороны, тоже оказался вовлечен во все увеличивающийся водоворот клубящихся вокруг сени тел. Сначала его просто сильно отбросило прямо на могилу отца. Какой-то мещанин в длиннополом кафтане своей широкой спиной просто чуть не сбил его с ног. Чтобы не быть затоптанным Митя встал прямо на надгробную плиту.

– Люди, что вы делаете, люди!?.. Нельзя же так!.. – как бы пробуя голос и хрипло сипя при этом, стал он выговаривать. – Лю… Лю… Лю… – Но сотрясаемый толчками уже новых людей, топтавшихся по могиле, не смог произнести желаемое.

Между тем случилось неминуемое. С хрустом стала заваливаться деревянная сень. Ее стойка со стороны особенно напирающей толпы просто не выдержала и сломилась. Деревянная чешуйчатая крыша сначала дрогнула, затем стала оседать на один угол вниз. Но сломленная колонка задержалась на какое-то время, зато сверху сначала, не выдержав постоянных толчков, отломился и отвалился крест, а затем и весь деревянный куполок сковырнулся на сторону и скатился по ставшей почти отвесно крыше. Но толпу это не образумило, казалось, она просто завыла еще отчаяннее и стала прорываться с еще большим напором, чувствуя, что конец всей этой вакханалии неминуем и уже достаточно близок. Ибо подоспевшая сюда от входных ворот часть жандармов во главе с неумолимым капитаном стала делать свое дело – с немыслимыми ругательствами расхлестывать ногайками толпу, оттесняя ее от мощей. Особенно жутко выглядел капитан. С выпученными вытаращенными глазами, повторяя какое-то татарское проклятие, он немилосердно бил своей шашкой плашмя по спинам и головам, не разбирая кто перед ним – мужчины, женщины или даже дети. Попавшие под этот натиск стали разбегаться, освобождая проход к мощам, к которым еще тянулись не успевшие к ним прикоснуться. А капитан уже сдирал с одной стороны помоста заскочивших туда плачущих то ли от благоговения, то ли от страха паломников. Еще один дружный натиск жандармов, и почти вся толпа схлынула от мощей. И тут Дмитрий Федорович, к этому времени всем этим водоворотом вовлеченный к сломанной стойке одной из колонн, обратил внимание на бабу, с ребенком на руках, которой так и не удалось пробиться к мощам. Она отчаянно рванулась вперед, проскочила под рукой у капитана и стала тянуть ребенка к мощам, чтобы коснуться их телом своего ребеночка. Девочка (это была та самая девочка, на которую обратил внимание и Алеша по дороге в монастырь) бессильно болтала головкой – явно была больной в роде расслабленности. Капитан сначала дернул прорвавшуюся бабу за плечо, но остановить не смог – только разорвал какое-то навороченное у нее на спине тряпье. Баба отчаянно закричала и еще сильнее рванулась вперед. Тогда капитан с размаху ударил ее шашкой по плечу. Удар пришелся по правой руке, которая держала ребенка, и девочка вывалилась у нее из рук, оказавшись на помосте перед мощами. Но баба, воя и стеня, продолжала пропихивать несчастную девочку вперед оставшейся непокалеченной левой рукой. Дальше произошло, как потом скажет сам Митя – какое-то «дежавю». На капитана, развернувшегося спиной к еще неразбежавшейся окончательно толпе, с лопатой в руках бросился тот самый парнишка-трудник, который помогал растаскивать землю при поднятии мощей преподобного. Но в самый последний момент перед ним вырос Митя и успел прикрыть собой капитана. И опять он не смог полностью сдержать удара, только на этот раз не посоха, а лопаты. Удара, который снова пришелся Мите в голову, причем, в ту же самую рану, что осталась от удара отца Ферапонта.

 

Дальнейшие события Дмитрий Федорович уже видел и осознавал не очень четко. Кровь с удвоенной силой хлынула из вновь потревоженной и развороченной раны, сразу залив ему почти всю правую половину лица вместе с глазом. Но, опускаясь на землю, Митя все-таки увидел упавшую рядом с ним лопату и то, как жандармы схватили паренька и тут же стали его избивать.

– Не на… Не на… Не…не… – опустившись окончательно на колени, Дмитрий Федорович не мог произнести очередную фразу. Толпа уже разбежалась от мощей, но рядом с собой Митя увидел лежащую, похоже, в обмороке бабу с вывернутой в его сторону правой рукой. Митя, пытаясь унять кровь и нарастающий шум в голове, стал болтать ею по сторонам, и услышал, как в одно ухо к нему затек детский плач. Подняв голову и сильно развернув в сторону лицо, чтобы видеть одним оставшимся незалитым глазом, он увидел у мощей ту самую расслабленную прежде девочку. Ей было не больше двух-трех лет. Она стояла у сдвинутой, едва не перевернутой раки, держалась одной ручкой за ее бок, а другой, отчаянно оря, утирала бегущие из ее глазенок слезы. На ней была затрапезная, коричневая от грязи рубашонка, на груди перевязанная бесформенным узлом какого-то тряпья. При этом на каждый ор она как-то ритмично качала головкой, словно помогая себе вытолкнуть изнутри долго копившийся в ней воздух. Мите особенно бросилось в глаза, что на ее белобрысую головку с растрепанными волосиками один за другим планировали и ложились узкими лодочками продолжающие облетать листья ветлы.

Книга третья

Д Е Л А С Е М Е Й Н Ы Е

I

У ГРУШЕНЬКИ

Алеша быстрым шагом подходил к дому купца Самсонова, где, в одной его половине, вернувшись из Сибири, проживала Грушенька. Надо сказать, что обе эти части дома довольно разительно отличались друг от друга. Аграфена Александровна сделала из своей половины отдельный выход на противоположную сторону дома. Для этого пришлось значительно перестроить, а точнее оборудовать заново с противоположной стороны в саду двор с отдельным подъездом. Задача облегчалась, правда, тем, что дом был угловой, и подъезд к Грушеньке был сделан с торца этого массивного и мрачного каменного здания. Впрочем, Грушенька за месяц пребывания уже значительно оживила свою сторону. Фасад дома был заново оштукатурен с примесью какой-то розовой краски, крышу над входом поддерживали резные из светлого гранита колоночки, а росшие в беспорядке со стороны Самсоновых кусты бузины, смородины и крыжовника у Грушеньки уже были аккуратно подрезаны и окружены деревянными загородочками.

Вопреки обыкновению развязный лакей в ужасно скрипящих сапогах (у Грушеньки теперь появился лакей мужского пола) попросил Алешу подождать, и только спустя минуту пригласил в гостиную. Они почти одновременно вышли друг другу навстречу: Алеша – из прихожей, а Аграфена Александровна – из своего рабочего кабинета, за которым был еще проход в ее спаленку. Что можно сказать о том, как выглядела сейчас Грушенька? Она располнела, но располнела как-то «естественно», не бесформенно и безобразно, как часто бывает с русскими женщинами, что в какой-то момент перестают за собой следить и махают рукой на свой внешний вид. Точнее, так чаще бывает с женщинами, которые никогда и не следили за собой. Просто красота юности и молодости с ее естественно красивыми и гармоничными формами так же естественно исчезает у них по ходу их жизни. Но у Груши – не то. Как-то чувствовалось, что ее «естественность» – это результат напряженных, хотя и тщательно скрываемых усилий, усилий, львиная доля которых тратилась и на тщательный подбор соответствующего гардероба. Одета она была безупречно – на этот раз в мягкое шелковое платье с каким-то фиолетовым отливом, что так гармонировало с ее темными (кажется, еще более темными, чем раньше) волосами, уложенными полукосой и опускающимися далее на прикрытые полупрозрачным шифоном плечи. Меньше всего за эти прошедшие тринадцать лет изменилось лицо Грушеньки – оно было удивительно красивым, как и прежде. Даже похудело немножко и все в нем, все его черточки, каким-то парадоксальным образом стали и строже, и в то же время развязнее. Словно им стал доступен для выражения гораздо более широкий диапазон эмоций и чувств, и только одна небольшая «горестная» складочка между бровями выдавала новое измерение во всей этой удивительно сохранившейся красоте, словно слегка портила ее и в то же время облекала новой непонятной глубиной.

Алеша, подойдя к Грушеньке, порывисто обнял ее и глубоко и страстно поцеловал в губы.

– Груня, радость моя!.. Если бы ты знала, что сейчас было в монастыре!.. – уже отстранившись, но все еще не выпуская ее из объятий, глухим голосом заговорил он. – Побоище!.. Побоище натуральное… Уроды, уроды!.. Что творят… Дмитрию тоже досталось… Не волнуйся – ничего серьезного, хотя и голову разбили… Что творят, что творят!.. – еще несколько раз повторил он, подрагивая головой, как бы желая еще раз поцеловать Грушеньку и едва удерживаясь от этого.

– Но это ладно… Это – наши дела… Но я по другому… Я по поводу Дмитрия… Груня, скажи, что делать?.. Я не могу быть по-прежнему твоим…

Грушенька, наконец, вывернулась из объятий, подошла и села на большой красивый диван, стоявшей у глухой стены ее отделанной с большим вкусом и изяществом гостиной, все предметы мебели которой гармонировали друг с другом светлыми ореховыми оттенками. Почти вся эта гостинная вместе с Аграфеной Александровной отражалась в массивном и широком венецианском зеркале, стоящем у торцовой стены слегка вытянутого в длину помещения.

– Это Дмитрий Федорович сам тебе сказал? – поправляя волосы, спросила Грушенька, и при произнесении имени Мити у нее как-то жестко дрогнули и сжались прекрасные большие глаза.

– Нет, сам – нет… Он у нас остановился, ты знаешь… Он не говорил. Он вообще о тебе не говорит… Я сам не могу…, понимаешь?.. Он какой-то другой. Я не могу его обманывать…

Грушенька немного ненатурально рассмеялась. Алеша стоял около дивана.

– Не можешь?.. Не можешь обманывать моего бывшего любовника? Не можешь быть соперником для моего любовника?..

– Даже если вы так и не стали мужем и женой, вы все равно больше, чем любовники – я это чувствую. Вы связаны… А я не могу быть между вами. И люблю тебя и не могу…

– А весь месяц до этого мог?

Лицо Алеши исказила мука боли. Он бросился к Грушеньке и стал перед ней на колени, взяв ее ладони в свои.

– Груня, не мучь меня. Я не знаю, как я буду дальше жить без тебя. Хотя и не знаю, может, уже и немного осталось…. Я просто понял – вчера понял, как он любит тебя. Это даже больше, чем любовь…

– Как же ты понял, если он не говорил обо мне? – Грушенька недоверчиво и лукаво пахнула Алеше своими темными бархатными глазами.

– Это необъяснимо. Он смотрит на меня и как будто все видит. И я смотрю на него и как будто все вижу.

– Да?.. А может ты и меня видишь?.. Или вы, мужички, только друг друга и способны видеть?.. Ах, он любит, а я не могу… Ну – посмотри внимательно на меня, что ты видишь?.. Ты видишь его и меня?.. Или еще кого-то видишь?.. Ну – между нами видишь? Или нет – Митя твой в сторонке стоит… Видишь?..

Какое-то новое – жесткое и страдальческое выражение появилось на лице Грушеньки. Грудь ее при каждом вдохе стала подниматься выше – она уже в упор смотрела на Алешу горящим взглядом, не отнимая однако своих рук из его.

– Подлые вы все мужики, подлые… Со дна подлые… Мстить вам буду… всегда…

– Груня, не мучь меня!.. Скажи лучше, что делать?.. – и Алеша зарыл свое лицо в руках у Грушеньки.

– Не знаешь?.. И я не знаю. А может она подскажет?.. Катерина Ивановна, свет мой – подите сюда!..

Алеша не успел отпрянуть от Грушеньки, когда из ее кабинета в гостиную вошла Катерина Ивановна. Она все это время там находилась и была свидетельницей разговора. Если бы Алеша был повнимательнее, то мог бы догадаться, хотя бы по поведению лакея, что его Грушенька была не одна. Это соображение в одно мгновение мелькнуло у него в мозгу, но сейчас было уже поздно. В отличие от Аграфены Александровны бывшая красота Катерины Ивановны не то чтобы исчезла совершенно, но как-то основательно поблекла, словно высохла. Да и сама Катерина Ивановна словно бы тоже высохла – простое закрытое серое платье почти намеренно выдавало ее худобу, на лице заострились выступы у глазничных впадин, когда-то пышные волосы были уложены простым узлом сзади, а движения рук и головы стали резче и жестче. И только выражение лица осталось прежним – гордость и непреклонность выражались в каждой его черточке. Катерина Ивановна, выйдя из кабинета, прошла почти до середины гостиной и только оттуда обернулась вполоборота к Алеше, как бы не удостаивая его – а скорее обоих – своей уважительности.

– Так-то вы, Алексей Федорович, храните верность своей супруге, да заодно и отвлекаете, видимо, себя от… тяжелых обязанностей жизни. – В ее голосе звенели неприкрытый сарказм и презрение. Алеша, наконец, отпрянул от Груши и отстранился от нее, забившись в глубину дивана. Он был явно ошарашен и находился в ступоре. Краска стыда заливала его лицо. Грушенька видимо наслаждалась сценой и производимым ею эффектом.

– Свет мой, Екатерина Ивановна, скажите, какие обязанности у мужичков!.. Не смешите вы меня, моя великолепная барышня. Это у нас обязанности, а у них – одни игры. Игры в революцию ли, игры в социализм ихний выдуманный или игры с нами, женщинами. Вот уж поистине – чем бы ребятки не тешились… Только и тешатся, что с нами и через нас, да и нас за игры свои почитают. А ведь мы не игрушки же, – в ее голосе опять появилась нарочитая манерность и слащавость. – Я и впрямь иногда думать начинаю, что у них, мужичков эдаковых, и мозги как-то по-другому устроены. Отчего у них одни игры на уме? Играют, а жизни не видят…

– Ну, не у всех… (Катерина Ивановна явно избегала как-то лично обращаться к Грушеньке). А только у тех, кто забывает о долге и чести. О долге перед народом и о своей семейной и личной чести.

Грушенька как-то длинно посмотрела на Катерину Ивановну.

– Ошибаетесь, свет мой, Катерина Ивановна, ой, ошибаетесь. А ошибаетесь потому, что сами можете увлекаться их играми. Только для них это игры, а для вас-то, может, и нет, – а? – и показалось, что в голосе Грушеньки прозвенело что-то очень искреннее. Но только на один миг, потому что следом снова зазвучали манерные как бы развязные интонации, через которые, однако, как бы пробивалось и что-то сердечное и искренное. – Я-то вот, что думала. Что Алеша-то другой. Ведь правда так думала. Ведь сколько с Митенькой времени провела, сколько жизни на него потратила, изучила, кажется всего-то до дырявых носков, да и по нему всех других мужиков судила. И ведь не ошибалась ни разу, ну почти не разу-то. Думала, что Алеша другой. Я его вышним от себя судила. Да и не только от себя – вышним среди всех Карамазовых, отца ихнего, царство ему небесное, и посередь сыновей его… А он кинулся на меня, как и все… Как и всем – одного ему надобно-то. Вот что скверно-то оказалося. Эх, Алеша, Алексей Федорович, – и опять в ее голосе что-то зазвенело, – помнишь луковку-то? Ты тогда пожалел меня, подал мне ее, а ее я хранила – всю жизнь собиралась хранить в душе. Думала, что это подарок твой, один пусть маленький, но на всю жизнь – подарок-то, главное подарок!.. А оказалось, что ты потом за платой пришел за эту луковку – так взял и пришел. И плата-то той же оказалась, что и всем. Срамом тем же. Ох, скверно-то!..

 

– Так что, Катерина, свет, Ивановна, – ошибаешься ты, – в ее голосе зазвучало что-то жесткое и как бы тоже презрительное, особенно с тем, что она перешла на «ты». – Все мужики одним миром мазаны, как и все Карамазовы – все три братца ихние…

– Ну, одного из них, подруга моя незабвенная, по крайней мере, эта грязь не касается.

Катерина Ивановна словно решилась перейти на предложенный ей тон и с откровенной ненавистью и жестко глядя прямо в глаза, перевела свой взгляд на Грушеньку. Та снова длинно взглянула на нее и вдруг расхохоталась. Сначала расколыхалась от смеха прямо на диване, а потом поднялась и, ненадолго войдя в свой кабинет, вернулась назад с какой-то шкатулочкой. И по-прежнему колышась от смеха, хотя уже и не столь натурального, направилась к Катерине Ивановне.

– Ох, не хотела я раньше времени секрета своего раскрывать – да видно уж минута, минутка-то такая. Такая веселенькая!.. Немного их, минуток-то таких в жизни. Когда потешить себя можно и потешиться. Потешиться над… всеми. А что поделаешь, раз они такие… веселенькие и так любят-то поиграться. Поневоле потешишься… – говоря это, Грушенька, приоткрыла шкатулочку и стала одной рукой что-то там возиться. А стала прямо напротив Катерины Ивановны, как бы нарочно для Алеши, зайдя перед ней, чтобы ему был полный обзор обеих фигур. – Посмотри сюда, свет мой, Катерина Ивановна, какой я тебе сюрпризик-то приготовила. Денег ты у меня просила – вот это деньги твои… Раз уж хочется тебе поиграться в игры их революционные – бери, играйся… Тут все три тысячи, как ты и просила. Но только посмотри, во что я их завернула-то. Завернула-да, хотела так и отдать тебе, чтобы ты дома только развернула и догадалася… Да уж минутка такая откровенная – взяла и выдалась-то. – И она, наконец, развернула что-то долго разворачиваемое и махнула перед лицом у Катерины Ивановны. Это оказался белый шарфик – из дорого батиста, с претензией на щегольство, мужской – такой носят только богатые и уважающие себя субъекты. – Узнаешь ли?.. Тут ведь и инициалы твои есть – сама ведь вышивала любимому муженьку.

Лицо у Катерины Ивановны стало походить на непроницаемую каменную маску, а острые выступы у глаз словно стали еще острее. Не говоря ни слова, она осторожно, словно боясь замараться хотя бы одним прикосновением, обошла загородившую ей проход Грушеньку и медленно направилась к двери.

– Да, забыл, забыл твой незабвенный – так и передай ему, чтобы впредь, как приедет – был повнимательнее… Вот так-то. Веселенькая минутка – не правда ли? – хотя на этих словах в глазах Грушеньки блистало что-то ледяное. – Да, а как же деньги? Возьмешь ли?.. На революцию, небось?.. Неужто отказываешься – гордость заела?..

Катерина Ивановна, уже почти выйдя из комнаты, остановилась в проходе. Потом медленно, точно механическая кукла, развернулась и направилась обратно к Грушеньке. Алеша с замиранием сердца наблюдал, как она медленно подошла обратно, но как только протянула руку за пачкой денег, та упала к ее ногам. Только секунду длилось ее колебание – и Катерина Ивановна стала нагибаться, и уже ее рука готова была коснуться пресловутой пачки, как Грушенька ударом ножки отправила ее под стоящий у окна столик. Кажется, все это было запланировано у нее заранее – так хладнокровно она выполняла все эти действия.

– Ну что – под стол полезешь-то? – ледяным голосом прозвенела Грушенька. И в этом звоне чувствовалось жестокое напряжение.

Столик был хоть и невысокий, но массивный, сделанный то ли из дуба, то ли из карельской березы, с искривленными ножками, с напичканными под крышку ящичками и дверочками, весь покрытый прозрачным блестящим лаком. Сдвинуть его с места одному человеку можно было только с очень большими усилиями. Но Катерина Ивановна не стала даже пытаться – она, кажется, уже приняла и свое решение. Подойдя к столику, она спокойно опустилась на колени и, запустив руку далеко под нижний его край, вытащила оттуда пачку денег, (кстати, перехваченную едва видимой ленточкой). Как будто только это ее интересовало, она шелестнула купюрами, словно бы проверяя наличность необходимой суммы, а затем вернулась к Грушеньке. Дальше произошло неожиданное. Свободной правой рукой три раза – каждый раз с противоположной стороны Катерина Ивановна ударила Аграфену Александровну по лицу. Лицо Грушеньки от каждого из этих ударов разворачивалось чуть не на треть в бок – такой силы были эти удары. Но ни та, ни другая при этом не произнесли ни слова. Только Грушенька от боли – а ведь это же было нестерпимо больно! – закрыла и сжала свои глаза. И открыла их, когда удары прекратились. Катерина Ивановна уже уходила, но уходя, она еще успела сказать Алеше:

– Надеюсь, вы, Алексей Федорович, оповещены по делу… А супругу вашу я считаю своим долгом поставить в известность.

Алеша так и сидел на диване с лицом, закрытым своими ладонями – он судорожно прикрыл глаза, когда Катерина Ивановна била Грушеньку по лицу.

– Люблю… Я все-таки люблю ее, – прошептала та, не замечая, как из левой ноздри у нее выглянула капелька крови. – Есть за что унижаться и за что умирать… А вы, Алексей Федорович, не приходите ко мне больше – прошла любовь… За луковку-то заплачено сполна.

II

лизка

Алеша вышел от Катерины Ивановны, спотыкаясь от расстройства и стыда. Он даже побоялся взглянуть в ту сторону, куда предположительно ушла Катерина Ивановна, а сам, перейдя на затененную сторону улицы, быстро направился домой. Идти было не очень долго – минут десять – но за это время перед его внутренним взором как-то очень ярко встали самые первые эпизоды его хоть и недолгой, но бурной, связи с Грушенькой. Это было похоже на какое-то затмение или даже раздвоение – Алеша ничего не мог поделать с очень большой своей частью своей души, влияющей на тело, или даже ее половиной, той, которую так неудержимо влекло к Грушеньке и, чувствуя, что он по своей воле никогда бы не мог остановить эту страсть, он даже был благодарен за этот разрыв с ее стороны. Оставался еще, правда, жуткий стыд – стыд перед Катериной Ивановной, а следом – и все сильнее – почему-то еще и перед Митей. Впервые он ощутил этот стыд вчера – во время первой встречи со старшим братом, а сейчас он затопил Алешу с головой. Подавленный этим стыдом он входил в калитку своего, хорошо нам знакомого, старого карамазовского дома. Было около четырех часов пополудни. Безоблачное солнце уже давно перевалило зенит и теперь лило свет не отвесно, а наискось, контрастно слепя и играя между освещенными пятнами на деревьях и все более темными прятками в кустарниках сада.

В одной из таких пряток между двумя разросшимися кустами смородины Алеша сначала услышал прерывистое поскуливание, а затем оттуда вырвалась большая лохматая собака – Шьен3 (так на французский манер назвал ее сам Алеша). Это была выродившаяся помесь каких-то крупных пород, взятая изначально для охраны, но вследствие своего несвирепого нрава служившая больше пугалом и устрашением. Шьен, словно вырвавшись от какого-то мучителя, пустился быстро по дорожке, но увидев Алешу, бросился к нему обратно, кося головой в кусты и поскуливая, словно прося у него защиты. И, ткнувшись к Алеше, тут же сел на задницу и вытянув ногу, стал лихорадочно лизать свое «причинное место», которое у него оказалось вываленным наружу. А из кустов, сначала неторопливо раздвинув ветви, как бы присматриваясь, кто это идет, затем и полностью вышла Лизка – тринадцатилетняя дочь Смердякова и Марии Кондратьевны, удочеренная Алешей и Lise. Это была довольно высокая девочка, одетая уже по-взрослому – в длинное и «господское» платье с брыжами на рукавах, но простоволосая и как-то уж очень коротко подстриженная – жиденькие волосы едва доставали ей до плеч. Лицом она напоминала скорее не Смердякова, а Марию Кондратьевну – ибо было круглым и тронутым веснушками, не без миловидности, но в то же время и с какой-то непонятной, даже пугающей развязностью. Выйдя из куста и пройдя пару шагов, она остановилась, наклонив голову, и исподлобья стала смотреть на Алешу, как бы ожидая его первой реакции. И если уж чем она напоминала Смердякова, то именно этим взглядом – каким-то до странности, учитывая ее возраст, презрительным и высокомерным.

3«Chien» – собака (фр.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru