Повторюсь, все эти Сайталовские либеральные «ядовитости» до конца были осмыслены уже большей частью потом, постфактум, но на это и был его расчет. Произвести все эти двусмысленности, посеять глумливую смуту в головах, посмеяться и поглумиться, держа дулю в кармане – разве не подло все это?.. Разве нет в этом какой-то лакейской извращенной гнусности? Как же вся эта ядовитая гнусность смогла так легко пустить среди нас корни и стать частью нашей жизни?.. Нет, ответов нет пока. Пока действительно нет ответов…
III
у мощей
Примонастырская площадь вся была запружена народом, который толпился у стены монастыря и вдоль гостиницы, жестоко утесняемый жандармами и полицией. Были и военные. Кстати, наши ряженые «преторианцы», даже не став переоблачаться, тоже стали в оцепление, обеспечивая за двойной стеной жандармов, еще одну линию охранения и обеспечивая государю и его свите прямой проход в монастырь. Народ теснили все больше, хотя оттуда все сильнее доносились приветственные крики и восклицания. Но какие-то надрывные и даже отчаянные. Простой люд понимал, что ему вход внутрь монастыря заказан, но, кажется, все был готов отдать, чтобы очутиться внутри. Отсюда это безнадежное отчаяние. Кое-где слышался даже сдерживаемые слезные всхлипы и даже плач. Когда государь уже входил в монастырские ворота, неожиданно и очень громко заголосил какой-то женский голос, государь даже непроизвольно взглянув в эту сторону. Впрочем, задерживаться не стал и вошел, перекрестившись, в монастырские ворота. А это голосила Карташова Ольга. Спроси, она и сама бы не сказала, что с ней стало. Но когда она увидела своего мучителя и своего любовника Курсулова рядом с императорствующей особой, что-то внутри нее всколыхнулось и поднялось. Что-то нестерпимо горячее, какое-то невыносимое чувство попранной справедливости.
– Батюшки-и-и-и!.. – только и смогла она выкрикнуть в начале плача, что немедленно сошел в истерические завывания. Впрочем к ней из оцепления, расталкивая людей, уже прорывался тот самый жандармский полковник, что устроил здесь вчерашнее побоище.
– Заткнись, шельму!.. – прохрипел он, коверкая татарским акцентом ругательство и приставив ей к лицу обросший рыжей шерстью кулак. Но это только добавило горечи в ее бежнадежно-надрывный вой. Бедная Карташова даже задергалась и стала переминаться с ноги на ногу, как обычно делают кликушествующие бабы. Кстати, одета она была вновь в открытое, вызывающе безвкусное, с какими-то голубыми кружавчиками платье. Платье, которое никак не могло оставить сомнений в роде ее деятельности. Может поэтому жандармский капитан, чтобы прекратить это леденящую душу завывание, просто и бесцеремонно схватил ее рукой за челюсть и пальцами грубо заставил ее закрыть рот. Народ вокруг в каком-то безмолвном страхе наблюдал эту сцену, даже на время отвлекшись от созерцания заходящего в монастырь царя.
– Осоловенила маненько, – прошамкал стоящий сбоку от Карташовой старый крестьянин с блестящей лысиной на макушке и игривыми курчавыми завитками белых волос по краям головы.
– Акстися, акстися, акстися…, – как заведенный трижды повторил другой мужичок, единственный, кстати, на голове которого оказался почему-то неснятым старый треух. Все остальные стояли вокруг с непокрытыми головами, причем сделали это задолго до прибытия царя и без какой-либо команды свыше.
Отец Паисий вместе с избранными монахами встретил императора и его свиту уже у самых мощей. Выглядел о. Паисий после всех событий прошедшей драматической ночи напряженным и осунувшимся. Все черты его лица заострились. Особенно поражала молочная бледность его лица, контрастно оттеняемая черными полами игуменского клобука. Губы его слегка подрагивали – он явно творил про себя молитву. Государь приложился к иконе преподобного Зосимы, которую держал в руках на большом малиновом рушнике отец Иосиф. Вслед за ним к иконе стала подходить и свита, и первым из нее приложился к иконе сухонький, затянутый в узкий сюртук по виду чиновник с небольшим востреньким носиком и кругленькими очками-пенсне. Это был ни кто иной, как Константин Петрович Победоносцев, не так недавно назначенный на должность обер-прокурора синода. Он действительно совсем не выделялся на фоне царской свиты, хотя именно ему принадлежала решающая роль во всех происходящих событиях. В конце концов от него зависело окончательное решение о прославление преподобного Зосимы, говаривали, что и вся идея с поездкой царя на это прославление имеет во многом его авторство.
Перед началом молебна произошло еще одно событие и тоже не обошедшееся без своеобразного «эксцесса». К государю поднесли Лукьяшу. Разумеется, Владыка Зиновий уже во всех красках и подробностях изложил ему судьбу исцелившейся при прикладывании к мощам преподобного девочки. Он упустил только обстоятельства этого прикладывания. Любые напоминания о недавнем «монастырском побоище», разумеется, оказались под строжайшим запретом и попали в разряд анафематствующего «табу». Он даже хотел удалить из монастыря и пострадавших людей – перевести их в городскую больницу. А то вдруг государь захочет пройтись по монастырю и – не дай Бог! – посетит монастырскую богадельню. Но идея эта пришла к нему слишком поздно. Точнее, пришла не сама, а донес ее до него отец Софроникс, явившись с докладом о результатах по поиску взрывчатки уже глубокой ночью. Чуть поразмышляв, Владыка решил не затеваться со столько хлопотным делом, тем более, когда и других забот по встрече царя хватало.
Лукьяшу поднесла государю ее мамаша (ей дал команду тот же вездесущий отец Софроникс), та самая Маруся, выцыганившая у Алеши деньги, а сейчас млеющая от близости царя и таких «велиих милостев» и жеманно подкатывающая глаза на манер благородной барышни. Повязка с ее больной руки уже была снята, и она держа Лукьяшу здоровой рукой, больной только поддерживала ее. Государь не просто умилился с вида разряженной по этому случаю и удивительно спокойной девочки, но даже решил взять ее на руки.
– Ах ты моя, исцеленная, – проговорил он, протянув к девочке руки. – Лукьяша ты наша.
Удивительно, что Лукьяша не только не испугалась и всего этого многолюдства, и этого большого усатого с большими бакенбардами дяди, приглашающего ее на руки, ни даже всего его представительного вида (государь был в парадном мундире с эполетами и лентами), а и потянулась навстречу к нему. Государь, видимо, и сам не ожидал, такой готовности пойти к нему на руки, что даже замер на секунду, но потом принял тянущуюся к нему девочку. Но, видимо, от неопытности или от боязни уронить Лукьяшу, он поднял ее как-то высоко над собой, так что она оказалась головкой даже выше головы государя-императора. Правда, дальнейшее поведение Лукьяши необъяснимо. Только попав государю на руки, она тут же замолотила его лучками по лысеющей непокрытой голове, а после что-то мыча, стала показывать ручкой куда-то по направлению к мощам. Или даже выше – на возвышающуюся над стеной монастыря усыхающую ветлу. И следом вдруг разразилась пронзительными рыданиями, вызвав секундное смятение у не готового к таким бурным проявлениям эмоций государя. Впрочем, он тут же был выведен из этого затруднения подскочившим к нему тем самым «веселым» адъютантиком, который во мгновение ока выхватил из рук государя Лукьяшу и тут же вернул ее матери. Та продолжала жеманно закатывать глаза, ничуть не смущаясь истерикой дочери и даже не пытаясь ее унять и успокоить ребенка, пока отец Софроникс не попробовал увести ее подальше вовнутрь монастырского корпуса. Но та неожиданно для отца Софроникса, до этого являвшая собою полною послушание, проявила вдруг несогласованное и неуместное своеволие. Она, вырвав руку от отца Софроникса вдруг быстро подскочила к царю и протянула ему свободную от вопящей Лукьяши руку:
– Батюшка-ты наш, государю, милостыньку бы нам, дитям твоим сирым…
Государь поморщился, но тут же скрыл свое неудовольствие за принужденной улыбкой и тихо что-то шепнул тому же адьютантику. Тот, все так же лукаво и весело улыбаясь, вынул портмоне и дал оттуда сторублевую ассигнацию Марусе. Причем, взял и протянул ее как-то мудрено, двумя пальцами, словно боялся замараться, но при этом улыбаясь, почти смеясь, и все словно проделывая с каким-то непонятным умыслом. Маруся жадно схватила сторублевку и еще что-то хотела сказать, но тут же была решительно уведена от государя отцом Софрониксом, досадливо переживавшего неожиданную оплошность, в которой винил свой недосмотр, впрочем, не теряя «марку», льстиво и подобострастно улыбаясь.
Кстати, уводя мать с Лукьяшей, отец Софроникс переглянулся со стоявшим неподалеку от него Ракитиным. Они, кажется, понимающе слегка улыбнулись друг другу. На Ракитине все предшествующие события никоим образом не отразились. Он был одет в свой небрежный серый плащ, из кармана которого выглядывала та же самая ручка с блестящим колпачком.
Монахи грянули «Святый Боже» – начался праздничный молебен по случаю переноса мощей. Все уже находились рядом с ракой преподобного. Службу вел владыка Зиновий. Он широко размахивал кадилом, обходя по дощатому настилу над могилой постамент, где покоились мощи. В какой-то момент он повернулся к монастырской стене и очевидно намеренно и даже довольно долго покадил на могилу Федора Павловича Карамазова. Он уже было двинулся дальше, как под ноги ему упали не просто листья, а целая веточка с усыхающей ветлы. Владыка Зиновий, словно только и ждал этого знака, повернулся вновь к стене и с полной серьезностью несколько раз покадил и на саму ветлу.
Тем временем стала формироваться группа «переносчиков» мощей из шести человек. Назову их поименно, потому что сейчас мне придется объясняться с читателями. Итак, переносить мощи должны государь-император, Победоносцев, Курсулов, отец Паисий и… Иван Карамазов вместе с Дмитрием Карамазовым. Предвижу удивление читателей, и спешу, насколько это возможно, объясниться. Конечно же, по поводу участия последних в переносе мощей не было недостатка в домыслах и различных версиях. Многим нашим обывателям это казалось необъяснимым и даже фантастичным. Иван?.. Ну ладно Иван, но чтобы еще и Митя!!??… Это уже за гранью реальности, а многим даже казалось и приличий. Но самая правдоподобная версия следующая (со временем все точки над «i» расставит Иван Федорович и окончательно прояснит ситуацию). Итак, Константин Петрович Победоносцев, принимая решение о прославлении мощей, решил сам подробно изучить все обстоятельства жизни и смерти преподобного. И тут ему стали известны (об этом, надо думать, позаботился владыка Зиновий) многие обстоятельства связи отца Зосимы с семейством Карамазовых, обстоятельства, о которых он не преминул сообщить и государю-императору. Его царское величество особенно заинтересовали события трагической гибели Федора Павловича Карамазова и особенно не менее трагическая судьба его старшего сына – Дмитрия Карамазова. Тут еще попутно выяснилось, что могила Федора Павловича находится рядом с могилой преподобного, и то, что они были знакомы, и что Федор Павлович «окормлялся» у преподобного отца Зосимы и чуть не был его «духовным сыном». (Так, видимо, все было представлено государю.) Ну и когда решался вопрос о том, кто будет участвовать в переносе мощей, государь сам и предложил привлечь к этому торжеству оставшихся братьев Карамазовых. Но в такой версии участвовать в этом торжестве должно было быть предложено и Алексею Федоровичу Карамазову. Тем более что он единственный из всей братьев постоянно проживал в Скотопригоньевске. Однако мне доподлинно известно, что он точно не приглашался к участию в этом торжестве. Вижу недоумение читателей, но прошу меня извинить – скоро все прояснится.
Тем временем переносчики мощей стали надевать на руки какие-то специальные белые двупалые рукавички, специально предназначенные для этого деяния. Рукавички были украшены вышитыми красными крестами и производства, разумеется, одной из пошивочных монастырских мастерских. Их принес вернувшийся назад отец Софроникс, сбагривший куда-то Лукьяшу и ее мамашу.
– Готов? – почему-то спросил Иван неловко натягивающего на простреленную и замотанную бинтом руку Дмитрия. (Оба должны были находиться сзади, «в ногах».) У Мити стояли в глазах слезы, и он, ничего не ответив, только как-то очень глубоко заглянул в глаза брату, так что у того болезненно дернулась щека, и он поспешил отвести взгляд в сторону. А сама эта иссини выбритая щека у Ивана была затянута поперек белой полоской пластыря. Еще только встретившись сегодня, Митя спросил у брата, что это.
– Пуля от твоей бывшей невесты и моейной нонешней жены-революционерши, несравненной Катерины Ивановны, – зачем-то кривляя свою обычно безупречную речь и ухмыляясь одними кончиками губ, ответил Иван.
И это действительно было так. Катерина Ивановна стреляла в Ивана. И самое поразительное то, что ее пуля задела щеку Ивана так же, как и пуля Ракитина щеку Красоткина. Но подробное повествование об этом, мы отложим, нам и так придется еще не раз прерывать связное изложение событий этих безумных суток. Суток, в которые, кажется, никто из наших главных действующих персонажей не ложился спать – на это просто у них не было времени, да если и выпал какой часок, вряд ли они были бы способны на сон. Но несмотря на это и Иван, и Митя выглядели достойно. Иван – так вообще одет в безупречную иссиня-черную тройку с ослепительно белой рубашкой со стоячими воротничками. Его выдавал, пожалуй, только лихорадочный блеск красноватых от бессонницы глаз. Еще удивительнее – Митя. Бурная ночь, казалось, только умиротворила его. Разве что движения его стали замедленнее и словно бы рассеяннее, но и он выглядел достойно, хотя и на его голове белела метка от пластыря.
Тем временем владыка Зиновий закончил каждение, и монахи грянули торжественное величание, сочиненное отцом Паисием:
– Величаем, величаем тя, преподобный наш отче Зосиме, монахов украшение, грешных человек заступниче, иже и скоты милует…
Подошел самый торжественный момент, когда во главе с государем вся группа переносчиков мощей должны были принять их на «свои рамена» и начать перенос в Троицкий храм. Но и тут не обошлось без очередного опошляющего всю торжественность события эксцесса. Откуда-то появился кот Сибелиус. Видимо, памятую недавний «мышиный рай», он, глядя на очередное скопление людей, подумал о возможности его повторения. Истошно оря, он, воздев трубой хвост, затрусил поспешно, насколько позволяли его габариты, к группе во главе с государем, справедливо полагая, что эти люди и есть главные. Но дорогу ему заступил Курсулов. Генерал Курсулов! Самое время было защитить государя от таких непрошенных и бесцеремонных визитеров. Выступив из-за спины государя на узкую свободную от людей дорожку, по которой трусил кот, он, выпучив побагровевшие глаза, хрипло зашипел:
– Пше-е-е-л-л-л!..
И после пнул ногой еще более истошно взвизгнувшего кота, визг которого на время перекрыл даже пение хора. И как раз во время, когда монахи вытягивали: «…иже и скоты милует…» Кто-то после скажет, что это выглядело как фантасмагория, и оно действительно отчасти так и было. Что бы сказал сам отец Зосима, видя все происходящее?
Тем временем государь и за ним все остальные переносчики мощей взошли на деревянный помост, прикрывающий могилу и обступили раку с мощами. Небольшая заминка вышла с Курсуловым, вернувшимся после доблестной защиты государя обратно. Видимо, не отойдя еще после боевого возбуждения, он перепутал свою сторону, оказавшись на стороне отца Паисия и слегка столкнувшись с ним. И только после этого сообразил свою ошибку и занял правильное место. Правда, определившись, Курсулов, видимо, чтобы загладить свою неловкость, стал командовать:
– Давайте с этой стороны… Государю с главы…
А когда уже приступили к раке:
– Тихонько, тихонько…
А сама последовательность переносчиков была следующая: впереди государь с Победоносцевым, следующая пара – отец Паисий с Курсуловым и последними – Митя и Иван. Причем, справа от мощей – государь, Курсулов и Иван, а слева – Победоносцев, отец Паисий и Митя. Как бы справа – государственная поддержка, поддержка государственных мужей, а слева – духовная. Правда, из этой концепции выпадал Митя, оказавшийся в этой логике на стороне «духовных». Так вышло, что ему выпало поднимать мощи под простреленную руку, но он этим был даже, кажется, доволен, просовывая ее прямо под специальный уступ раки и готовясь ее поднимать. При этом он смотрел куда-то поверх голов, в то время как Иван еще раз бросил ему:
– Готов?..
И в этой фразе было что-то другое, не просто тот смысл, мол, готов ли Митя к одновременному синхронному подъему. Но Митя не отреагировал, он по-прежнему влажными глазами смотрел вверх, в то время как Иван напротив упер голову вниз, внимательно вглядываясь между щелей помоста.
– Кресту твоему поклоняемся Христе!.. – грянули монахи, и внизу между щелей что-то засветило, и следом потянуло запахом факельной гари.
Но в это время со стороны главного корпуса монастыря вслед за ударом колокола донесся пронзительный, хотя и приглушенный расстоянием, женский крик…
IV
продолжение карьеры чиновника Перхотина
Некоторые знаковые события имеют трагическую повторяемость. Их еще называют знаками судьбы. Причем их повторяемость почти всегда не буквальная, но опосредованная и осознается как правило только «постфактум». Вот и для уже знакомого нам Перхотина Петра Ильича это осознание пришло тогда, когда все трагические события, коих он стал свидетелем, уже совершились. Мне вновь пришлось прервать последовательное повествование нашего главного повествования, чтобы пояснить линию событий, вроде бы побочную, но тем не менее непосредственно связанную с нашим повествованием и с ним пересекшуюся, да и к тому же не менее трагичную.
Напомню, что со второго процесса над Дмитрием Федоровичем Карамазовым карьера Петра Ильича быстро пошла в гору, и в настоящее время он уже был помощником прокурора. Правда после трагической гибели его супруги (Перхотиной-Хохлаковой, матери Lise), внутри его как бы что-то надломилось. Нет, он по-прежнему ревностно выполнял служебные обязанности, одержал победы в нескольких тоже довольно известных процессах, но словно бы уже без куража, без вкуса и удовольствия от этих побед. Что-то немного рассеянное стало в нем проявляться в иные минуты. Он мог принимать живое участие в каком-либо обсуждении и неожиданно для своих собеседников совсем внезапно выключиться. Да так, что они вынуждены были осторожно прикоснуться к нему или даже слегка потормошить. Единственным его увлечением осталась бильярдная игра. Она для него превратилась в своеобразную страсть, и почти все свободное время он проводил да «катанием шаров» в трактире или у тех своих приятелей, которые эти столы держали дома. Кстати – и это довольно странно – но сам Петр Ильич у себя не заводил такого стола, даже для тренировок. Ему это почему-то казалось кощунственным. Может быть, это ему напоминало, что его жена погибла как раз в то время, как он «гонял шары», совершенно не слыша за их треском и стуком громы приближающейся грозы?
Политикой Петр Ильич особо не интересовался, но мог принять участие в каких-либо «массовых мероприятиях». Но и там вслед за бурным и активным участием сразу же могло наступить мгновенное необъяснимое «выключение», так что доверять ему что-либо серьезное и ответственное никто не рисковал. Вот и вчера Перхотин был приглашен на костюмированную ажитацию, но в узкий круг подготовителей «акции» по встрече царя зван не был. Петр Ильич из первых рядов наблюдал ажитацию и, разумеется, был свидетелем выступления и падения Лизки. Он одним из первых подбежал к ней на помощь и, конечно же, обратил внимание на то, что Лизку в конце концов забрала с собой и увезла Грушенька. Помечаю это специально, чуть позже станет понятным, почему. Остался Петр Ильич и на «чаепитие», и даже принял участие в бурных дебатах, сопровождавших поедание всех этих «царских корон». Он почему-то выдвинул и активно отстаивал идею, что короны – это вовсе не «натуральная» принадлежность русских царей, что традиция коронования была заимствована с запада и в русских реалиях всегда выглядела смешно и нелепо.
В общем, от Сайталова Петр Ильич вышел довольно поздно, намереваясь завтра с утра присоединиться ко «второму рангу» всех встречающих царя. Это наш Мокей Степаныч для удобства организации этой встречи разделили всех встречающих на четыре «ранга». Первый – самые приближенные, те, кто будут непосредственно встречать царя и выполнять разного рода «ритуальные элементы» (его собственное выражение). Второй – это как раз разного рода чиновники, богатые купцы, лавочники, мастеровые обеспечивающие представительность. Третий – городская «массовка», состоящая из мещан и обывателей. Их задача заполнять все свободные улицы и проходы, создавая впечатление «всенародного истечения» (еще один перл!). И наконец четвертый ранг – все наплывшие в город крестьяне, поденщики, рабочие, в общем – «грязная чернь», которую вообще-то желательно было бы вообще не подпускать к царю, а оттеснить куда подальше, чтобы «Их Величество никак не оскорбились».
Итак, уйдя от Сайталова Петр Ильич отправился не к себе домой, а в трактир «Три тысячи», где еще благополучно и страстно пару часов «резался» в бильярд на заранее договоренной партии с врачом Варвинским. Тем самым, который был медицинским экспертом на первом деле Митеньки. Они тогда и познакомились и со временем не что чтобы сдружились, но сошлись на почве бильярда. Правда Варвинский не любил никакой политики и почему-то лютой ненавистью ненавидел Сайталова, но это не мешало обоим проводить долгие часы за бильярдным столом.
Уже далеко заполночь Петр Ильич возвращался к себе домой на Большую Михайловскую, как внезапно его внимание привлекло одно странное событие. Выходя из переулка к своему дому, он увидел, как по улице пробежала Лизка. Он бы ее и не узнал практически в полной темноте, если бы она не плакала с характерным подвыванием, в котором узнавался неповторимый тембр ее голоса, сохранявшийся даже в плаче. Петр Ильич не успел буквально десяти секунд, – когда он вышел из переулка, Лизка была уже довольно далеко, иначе он бы непременно остановил ее и попытался выяснить, в чем дело. Кричать ей вдогонку или тем более гнаться Петр Ильич не решился. В такую темень и так поздно – это могло быть истолковано превратно. Так он рассудил и отправился к себе домой. Потом он сам себе удивлялся, как быстро он забыл об этом происшествии (еще эксцесс!) – буквально через несколько секунд оно начисто стерлось из его памяти. Раздевшись и выпив на сон грядущий стакан сыворотки из козьего молока (Петр Ильич где-то вычитал, что она исключительно полезна для здоровья), он улегся спать, как он сам потом вспоминал с ощущением «чего-то недоделанного». Это было очень смутное, очень редко им чувствуемое, но характерное ощущение, которое неизменно было вестником «чего-то нехорошего». Нечто подобное он испытал и много лет назад, когда играя партию с тем же Варвинским под приближающуюся грозу, чувствовал в душе что-то похожее.
И предчувствие не обмануло и на этот раз. Петру Ильичу снится сон. Он играет на бильярде со своей покойной женой Катериной Осиповной Перхотиной-Хохлаковой. Причем, она играет в подвенечном платье, белом, большом, шуршащем и Петра Ильича во сне занимает не сама нелепость ситуации (Катерина Осиповна при жизни на дух не переносила бильярд и любые упоминания о нем), а то, почему именно в этом платье. Не смущает его и то, что она говорит не своим голосом, а голосом Лизки. Как будто так и надо:
– Моя кладка, – низким Лизкиным голосом с едва уловимой издевкой произносит Катерина Осиповна после первого попадания в лузу. При этом она не поднимается от стола, а какое-то время продолжает над ним протягиваться с вытянутым кием.
– Массэ, – вновь проговариват она после очередного попадания. Шар действительно полетел по какой-то немыслимо замысловатой дуге, забив в лузу другой и сам улетев в противоположную.
Петра Ильича даже во сне начинает разбирать азарт. «Дай дурака!.. Ну, дай же дурака!» – взволнованно шепчет он про себя, яростно натирая кончик кия.
– А ну-ка по этому кластеру-с, – произносит опять Катерина Осиповна Лизкиным голосом, улыбаясь как-то особенно язвительно.
– Пропих!.. – орет Петр Ильич, наконец, вымолив оплошность соперницы.
И дальше все идет как в сказке, точнее, как во сне. Невероятно точными и всегда результативными ударами он загоняет все оставшиеся шары в лузы.
– Тотал клиренс, – удовлетворенно произносит Петр Ильич, победоносно кладя кий поверх пустого бильярдного стола.
– Клиренс?.. Клиренс!.. – вся задрожав, повторяет Хохлакова-Лизка и вдруг разряжается плачем и воем к ужасу Перхотина. Он вдруг, еще во сне вспоминает о встреченной им по дороге домой Лизке, его пронзает еще больший ужас, и в этом ужасе он и просыпается.
Рассвет едва брезжит, но Петру Ильичу уже не до сна. В голове – острое до боли и прояснившееся до ясновидения сознание. Он до мельчайших подробностей видит и как бы проживает вновь мимолетную встречу с пробегающей Лизкой. Петр Ильич даже вспоминает (а на самом даже как бы видит вновь на внутреннем плане зрения), что она мельком взглянула в переулок, по которому он сам выходил ей навстречу. И словно заметила его, – после этого взрыв рыдания и еще более ускоренное убегание. «Куда она могла бежать?» – главный вопрос, который требовал разрешения. Направление улицы, по которой она бежала, могло вести и в сторону городского воксала, и в сторону монастыря, и в сторону кладбища. И в голове почему-то из всех этих возможных вариантов откладывается – «бежала в монастырь». Почему – Петр Ильич и сам не мог объяснить. Такое, кстати, часто с ним бывало при разборе самых запутанных дел, когда взвесив все возможные варианты, он неизвестно почему останавливался на одном из них, причем, далеко не всегда очевидном. Чисто интуитивно. И удивительно то, что еще не разу не подводила подобная «интуиция». Но следом Петр Ильич стал размышлять, откуда она могла бежать. У него почему-то сразу отпал вариант, что она бежала из своего дома. И тоже необъяснимо, почему. Не из дома – и все. Тогда откуда? И тут Петр Ильич вспоминает, что сразу после падения на костюмированной ажитации ее увела и увезла с собой Грушенька. И хотя теоретически Лизка после нее сто раз могла вернуться домой, Петр Ильич опять уверенно остановился на варианте, что Лизка бежала именно от нее. Осталось выяснить, почему. И тут на Петра Ильича нашел, как он это называл, «приступ решимости». Хотя в такую рань идти к Грушеньке и выяснять обстоятельства бегства Лизки было более чем странно (все-таки в сознании маячила мысль, что он мог и ошибаться), Петр Ильич, быстро умылся, оделся и отправился к Грушеньке.
Уже светало, когда Петр Ильич подошел к дому Плотниковых со стороны Грушенькиного входа. С этой стороны, впрочем, как и с других, двор перед домом был обнесен массивным деревянным забором с треугольным частоколом по верху. Петр Ильич решительно забарабанил в, разумеется, запертую в столь ранний час дверь входных ворот. Звук особенно гулко и как-то противно разносился по утренней тишине, отзываясь в душе Перхотина чуть не физическим отвращением. Но именно, когда он снова и снова возобновлял свой стук, ему впервые и ощутилась эта параллель с событиями тринадцатилетней давности, когда он ломился в дом купчихи Морозовой, где тогда квартировала Грушенька. Но на этот раз до странности долго изнутри не вызывалось никакой реакции. Уже забрехали все соседние собаки, похоже, пробудились и на половине у Плотниковых, а с этой стороны все оставалось по-прежнему глухо. В какой-то момент Петр Ильич уже было решил прекратить свои стуки и отказаться от свой «интуитивной версии» бегства Лизки именно от Грушеньки. Он, было, отошел от забора, но все таки решил заглянуть внутрь. В промежутке стыка заборной слеги и воротной колоды было удобное место, чтобы захватить руками. Петр Ильич подошел поближе, нащупал ногами прочную опору и ухватившись руками за край колоды, подтянулся на руках. Но только его голова показалась над забором, как грянул выстрел. Пуля хлястнула в дубовую колоду в нескольких сантиметрах от уха Перхотина, больно цепанув его остренькими щепками. Петр Ильич мигом разжал руки и грохнулся назад за забор. И хотя теперь он был защищен забором, Петр Ильич чисто инстинктивно еще и присел на корточки. Дело принимало совсем другой оборот, но именно этот оборот и окончательно укрепил его. Теперь и речи быть не могло об уходе, тем более бегстве – в Петре Ильиче пробудилось уже нечто «профессиональное» и даже личное, затрагивающее его честь и достоинство. Он быстро прильнул к дубовому заборному косяку, за которым мог чувствовать себя в полной безопасности и осторожно взглянул в небольшую щель в месте навеса дверной петли. Единственно, что он успел заметить, как чья-то тень метнулась от кустов у дома по внутренний сад двора. Причем это бегство сопровождалось очень характерным звуком – а именно отрывистым скрипом, как скрипят новые неразношенные сапоги. Кто же это был этот беглец, и не просто беглец, а очевидно, что еще и стрелявший? Оказывается, это был Муссялович. Он не до конца выполнил указание Катерины Ивановны, чтобы эту ночь никто из революционеров в виду опасности от Ракитина не проводил на своем обычном месте жительства. После уничтожения тела Красоткина он зачем-то побрел на «камушек Илюшечки» и прорыдал там еще пару часов, а вернувшись назад в свою комнатку на первом этаже Грушенькиной стороны, он настолько обессилел, что буквально упал на кровать и заснул. Проснулся уже под утро и тут же стал лихорадочно собираться. И надо ж случиться такому совпадению: когда он торопливо выходил из дома, то и попал под этот решительный Перхотинский стук. Естественно, он решил, что это полиция уже идет по его следу. И соображая, что делать, намертво застыл в кустах у дома, выхватив револьвер. Дальше все понятно. Решив, что полиция уже идет на штурм, он выстрелил в показавшуюся Перхотинскую голову и бросился наутек. Сам же Петр Ильич уже нисколько не сомневался в своих дальнейших действиях. Увидев, что злоумышленник уже покинул «поле боя», он решительно вскарабкался на заборный косяк, перемахнул телом и спрыгнул внутрь. И после этого уже твердо вошел внутрь Грушенькиного дома, где его и встретила сама хозяйка.
Да, похоже, это была действительно ночь, в которую никто из наших главных героев не укладывался спать. Грушенька была одета в то же самое темно-лиловое закрытое платье, которое на ней было в монастыре. Ее осунувшееся лихорадочное лицо горело каким-то внутренним беспокойством, кажется, совершенно не связанным с тем, что только что произошло в саду, может быть, она даже и не слышала выстрела. Странно, что только увидев ее, Петр Ильич вдруг почувствовал себя совершенно иначе, чем тогда, когда решительно штурмовал ворота. Он вдруг подумал, что и его ведь могли принять за злоумышленника, покушающегося проникнуть в чужие владения и от которого можно было защититься только таким «решительным» способом. Он еще только мимолетно раздумывал, как объявить о причинах своего визита и коим образом связать это с только что произошедшим в саду, как Грушенька его просто огорошила: