Теперь пора сказать и о самом следствии. Возглавлял его никто иной как Иван Федорович Карамазов, и только теперь прояснилась его роль и значение во всем этом деле. Точнее, прояснилось не сразу, но когда прояснилось, добавило новых волн и возмущений в омут нашего скотопригоньевского «тихого ужаса». Особенно, когда неожиданно стали проводиться аресты и задержания из приближенных Сайталова, и некоторые из них попадали к Ивану «на прием». И это при том, что никто не знал его формального статуса, там, звания, должности или даже ведомства, в котором он служил. Впрочем, судя по тому, что его поручения чаще всего выполняли жандармы, скорее всего он проходил службу по этом ведомству, хотя и полицейские порой ему подчинялись. Особо мрачную славу приобрела наша тюрьма – «мертвый дом», как не без влияния господина Достоевского ее окрестили наши обыватели. У Ивана Федоровича была практика проводить ночные задержания и даже простые повестки с вызовом в полицейский участок или жандармское отделение (оно находилось при тюрьме) тоже разносились по ночам. Что тоже, разумеется, играло не последнюю роль в наводнившем нам городок «тихом ужасе». А смотрителем тюрьмы сразу же после всех бурных «эксцессов» стал никто иной как тот самый жандармский капитан (он уже был подполковником), который устроил то самое «монастырское побоище» накануне приезда государя-императора. Видимо за него и повышен в звании. Настало время назвать его по имени – Руслан Алиевич Матуев, татарин по национальности. А еще говорят, что у нас в России инородцы и иноверцы угнетаются. Отнюдь. Надо только соответствующим образом проявить себя и никаких препятствий для карьерного роста.
Что касается самой тюрьмы, то это учреждение находилось у нас в противоположной от монастыря части города. В этом было известное неудобство, если заключенных приходилось конвоировать через железную дорогу, ведь воксал располагался, как мы помним, ближе к монастырю. Само здание было старым, построено еще в екатерининские времена и представляло собой почти правильную букву «П». Собственно тюремный корпус и корпус охраняющих их солдат находились напротив друг друга, а обширный внутренний двор позволял производить разного рода экзерциции с солдатами, впрочем и места для выгула заключенных тоже хватало. В былые времена, как то во времена пугачевского бунта у нас, говорят, проводились даже и публичные казни. Публичные в том смысле, но на них в целях соответствующего назидания выводились поглазеть все другие, пока остающиеся в живых обитатели тюрьмы. Надо ожидать, что педагогический эффект от подобной «публичности» был вполне удовлетворительный.
II
первая встреча
Алеша недавно закончил обед в своей камере, посуда была уже убрана, как наружные засовы на двери вновь заскрежетали. Алеша, сидя на кровати лицом к высокому решетчатому оконцу, недовольно повернул голову. За эти почти три месяца он сильно изменился. Во-первых, совсем непривычно видеть его в полосатом арестантском халате и каких-то серых полустоптанных ботах, но это ладно. Изменения коснулись и внешности. Отросшие волосы на голове, усах и бороде придавали Алеше какой-то совсем необычный и совсем несвойственный ему ранее «старческий» вид. Может, не совсем старческий, хотя первая сединка, несмело пробивающаяся на висках, говорила в пользу этого, – но вид, как минимум, солидный и даже умудренный. При этом он еще и явно пополнел на тюремных харчах, чему, может быть, виной не сами харчи, а больше малоподвижный образ жизни. Хотя и кормили его судя по всему неплохо, да и сама камера выглядела не так чтобы сильно устрашающе. Внешне, как и другие камеры – продолговатый пенал пространства, кровать с соломенным матрасом, вмонтированный в стену и поддерживаемый цепями стол, стул, похожий на табурет со спинкой. Несмотря на внешний мороз, в камере было достаточно тепло. Оказывается, сразу за стенкой его камеры находилось караульное помещение с печкой, тепло от которой шло и на Алешину камеру. Все это говорило в пользу явного exclusivite’, как говаривал Смердяков. И действительно, Алешу если что и донимало в это время помимо внутренних дум и размышлений, то это не холод, а клопы. Но тут уж выбирать не приходилось.
Сначала в окошке двери промелькнул испуганный глаз и усы стоящего на охране солдата, а затем с глухим скрежетом отворилась сама дверь и внутрь вошел Иван. Иван Федорович в отличие от Алеши совсем не изменился, может быть, даже больше живого блеска в глазах, хотя вполне возможно этот блеск – заслуга горящей на подсвечнике высокой свечи, которою он держал в своих руках. В камере было еще довольно светло, но Иван, видимо, был настроен на продолжительный разговор. Еще от двери он воскликнул:
– Ну что, Алешка, как тебе наша новая встреча?.. Ведь все-таки привел Бог свидеться, а могло бы и не выйти – а?..
Иван говорил все это живо, даже с какой-то веселостью – он прошел и поставил свечу на стол, а сам сел на стул. Алеша сидел на кровати и, следя за братом, все еще, видимо, приходил в себя от этого неожиданного визита и пока молчал. Это действительно была их первая встреча после того разговора в трактире «Три тысячи». Все это время он содержался «инкогнито» в полной изоляции от остальных людей. Никто, кроме Ивана и начальника тюрьмы Матуева не знал имени этого заключенного. Даже охранники в этом крыле были не многолетние тюремные служаки, могущие опознать Алешу, а часто сменяемые солдаты из расквартированной здесь тюремной роты.
– Да могло и не выйти… – снова повторил Иван, уже стирая улыбку с лица. – Но впрочем, что это я с места в карьер. Давай расскажи сначала, как содержат, есть ли жалобы. Ты у нас важная птица, я, вроде, старался содержать тебя по первому разряду.
Алеша, наконец, обрел дар речи:
– Жалоб нет… Ты меня допрашивать пришел?
Иван рассмеялся, и в его смехе впервые прозвучало что-то знакомое для Алеши – какая-то грустная хрипотная надтреснутость.
– Ха-ха, ну, Алешка, так сразу и допрашивать… Сначала надо знакомство возобновить. Порадоваться. Заново пропеть гимн жизни, как наш Митя говорит. Как там?..
Und Freud, und Wonne
Aus jeder Brust
O Erd,, o Sonne!
O Gluck, o Lust!18
– Что Дмитрий?
– Давай, давай, Алешка. Сначала ты меня расспроси – твое право… Что ж, наш Митя… Да у него все хорошо. Он сейчас вроде сиделки над Грушенькой нашей… Нашей общей пассией. Думаю, тебя не покоробит мое определение… Она ж и впрямь нам всем как родная. (Иван проговорил это с едва заметной иронией.) Порезалась она сильно – пыталась вырваться из монастырской кельи через окно. Говорит, не в себе была… Митя сейчас за ней ухаживает. Да и за Лукьяшей заодно… Это девочка, говорят, исцеленная у мощей преподобного Зосимы. Тут целая история, можно даже сказать – новая легенда, целый миф… Впрочем, ты и сам знаешь. Кто еще?..
– Lise?..
– Так, Лиза твоя… Здесь сложнее. Впрочем, тоже можешь не беспокоиться. Они с сестрами Снегиревыми что-то вроде коммуны организовали. Да, в ней все жертвы погибших или исчезнувших, вроде тебя, революционеров. Давшие обет безбрачия и вечного хранения памяти по жертвам кровавого царизма… Ну, в общем, не беспокойся, подробнее пока не хочу – хлопочу еще… Да ты не подумай – в хорошем смысле. Я хоть и царский сатрап и охранитель, как тебе представлялся, но сердце, как думаешь, все же еще имею?..
Иван мельком взглянул на Алешу и потер себе руки.
– Ты давно?..
– Царский сатрап ты имеешь в виду?.. Да почти уже тринадцать лет. С тех пор, как вернулся из Сибири в Питер.
– И Ракитин вместе с тобой?
– Нет, Ракитин из конкурирующей организации – от полиции. Жандармы и полиция, выдам тебе наш секрет, впрочем, секрет полишинеля – далеко не всегда в ладах друг с другом. Ракитин через них действовал. А молодец, я его недооценивал. Думал, он просто наш местный деляга, вырвавшийся из журнальной грязи в журнальные князи. А он – нет, одни деньги – это слишком пресно. По моим данным сам свои услуги предложил, ярких ощущений ему не хватало. Вы ему, хе-хе, похоже дали все, что он жаждал…
Иван замолчал, как бы ожидая дальнейших расспросов Алеши, но тот тоже молчал, глубже завернувшись в рукава своего халата.
– Ну, давай я уже тебе про всех твоих дорасскажу. Знаю, что рвешься спросить, да боишься выдать… Из вашей пятерки, после того как вы разделались с Красоткиным (Алеша на это вздрогнул, но промолчал), кто еще остался… Смуров. Он, не знаю, сильно ли тебя огорчит – помешался. Да – тронулся умом, не для всех ведь революционная романтика, особенно проявленная в действии. Зато отец его нам сильно помог. Кто еще? Муссялович. Он пока в бегах. А ведь стрелял в царя. Чуть вторым Каракозовым не стал. Впрочем, и стал – так как не попал… Да, не попал, не попал – не радуйся. Голову-то народную, чтобы и народ умер, а потом воскрес в революции, вам пока убить не удалось… (У Алеши на это заметно задергалась кожа вокруг глаз, но он молчал.) Катерина Ивановна… – Иван перевел дух, что было очень похоже на то, что он глубоко вздохнул. – Она тоже в бегах. Женушка моя разлюбезная. Вот – видишь шрам у меня на щеке. Это пуля от нее.
Иван повернул к Алеше правую щеку и показал еще хорошо заметный ровный темноватый рубец.
– Ах, Алешка, почему я не поэт?.. Или там романист как Лев Толстой? Или хотя бы Достоевский?.. Эх, тут целый роман, сюжет непридуманный, да еще и с психологической червоточинкой! И какой еще!.. Видишь ли, она же, Катерина Ивановна моя, застрелиться хотела, но не абы как, понимаешь, а на моих глазах. Для этого и нашла меня… Это после того, как у вас с Красоткиным и Ракитиным все сорвалось. План «А» ваш, а ты на план «Б» подорвался. Да, шедевр в своем роде… Ну, ладно – об этом после потолкуем. Так вот. Дело уже под утро. И стала же у зеркала, чтобы и самой видеть, как все происходить будет. И в лицо мне, мол, смотри, как умирают настоящие революционеры. А перед этим, значит, получасовой монолог на тему моего сатрапства, что она всегда знала, кто я, но всегда надеялась на мое «исправление» и сколько она претерпела непонимания от своих революционных братьев. А терпела, потому что любила меня… И потом еще не менее горячо по поводу Грушеньки. И подносит пистолет, ракитинский, кстати, (я потом выяснил) к виску. Но подносит медленно, с протянутой паузой… Тут вся женщина – и испытать меня, подлеца хотела, заклеймить и унизить и в то же время надеялась, что я ее остановлю. Брошусь к ней, выбью или там, хоть на колени встану – что-то в этом роде. А я молчу. Молчу и молчу и тоже паузу тяну… И только вижу отчаяние в ее глазах. Знаешь, пожалел ее. Надо было ей помочь. Все-таки, Алешка, не чужой же человечек. Сказал ей что-то саркастическое. Что-то по поводу зеркала. А ей только и надо этого было. И пуля вместо себя на меня обратилась. Тут же нет ничего удивительного. Помнишь, как на суде. Шла выгораживать Дмитрия, а кончила тем, что потопила его. И в этот раз я знал, что будет что-то такое. Странно, что только в лицо. Женщины обычно в лицо не стреляют, у них это инстинктивное, боятся свое покалечить и подсознательно на других переносят. Но я, вишь, выпал из этого обычая.
– Она же и вправду любила тебя.
Иван на эту реплику Алеши снова вздохнул:
– Эх, Алеша, тут сложнее… Видишь ли для женщины главное не любовь, главное уважение. Во всяком случае для такой женщины. А вот с этим у меня проблемы. Ты говоришь, любила… Да, может и любила. Да не может, а любила. Только у Катерины Ивановны побеждает не любовь, а уважение. Уважение, переходящее в поклонение. Если уважает мужчину, если он сумел превзойти ее в собственном самоуважении, то есть превзойти ее гордость, то все – она его навеки. А вот если нет – то горе ему… Мне, то есть. А любовь здесь дело второстепенное. Да и что ей было уважать меня – это с ее точки зрения! – меня, пса охранкинского. Это вы, революционеры, жертвуете жизнью ради правого дела, уничтожаете царских сатрапов, устраиваете суды чести как над Ракитиным (вот уж глупость так глупость!), кладете взрывчатку под царские поезда, закладываете мешки с динамитом в могилы – о, это, конечно, достойно уважения. Не просто уважения, а и преклонения – все что и нужно для моей Катерины Ивановны. А мы – кто? Даже когда мы рискуем жизнью, пытаясь спасти многих невинных от тех же ваших безумных подрывов – мы всего лишь шакалы и гиены, царские сатрапы и кровопийцы… (На «кровопийцы» Алеша едва заметно вздрогнул и поджал губы.) Мы достойны только презрения, холодного презрения… И убивать нас потому можно как бешенных собак. И заметь, Алеша, еще один нюанс из разряда психологических. Она ж ведь не застрелилась не от трусости – о, нет, точно нет… Если бы я был достоин уважения в ее глазах, она бы спокойно застрелилась, чтобы отомстить мне – как равная равному. Если бы только уважала меня. А тут мало того, что жандарм, да еще и с Грушенькой связался – какое уж тут уважение… Потому и зеркало понадобилось, чтобы хоть как-то подкрепить себя, чтобы застрелиться хотя бы из уважения к самой себе… Да, видишь, все равно тяму не хватило.
III
«А кто мой ближний?»
Братья чуть помолчали. Иван поправил завалившийся на сторону фитилек свечки. В камере уже становилось сумрачно.
– Знаешь, Алешка, что меня больше всего удивляет и даже поражает во всей этой вашей революционной истории? – вновь заговорил Иван. – Это готовность к убийству невинных людей. Ладно, я понимаю, мы-жандармы, там царские чиновники, даже сам царь… Он для вас как олицетворение всего зла – я это понимаю. Но готовность убивать ближних – это мне кажется странным, если не сказать больше. Мне Ракитин рассказывал, как его судили…
– Сам рассказывал? – вдруг вскинулся Алеша.
– Ну, конечно, сам, а кто же еще?.. Не Катерина Ивановна же, – добавил он, слегка заколыхавшись от нескольких смешков. – Мы с ним все подробно обсуждали и поражались, к слову, глупости всего этого устроенного суда… Как ты мог допустить такое как руководитель пятерки? Даже как-то досадно на тебя, как на брата своего, перед Ракитиным стыдно… (Алеша досадливо закусил губы.) Ну так вот. Он же не зря тебе напомнил тогда, что вы побратимы, крестами когда-то менялись. Говорит, ждал, что ты вмешаешься во всю эту глупость. Но ты не вмешался. Я ведь тоже тебе не зря напомнил, что буду с Дмитрием переносить мощи – и это тоже тебя не остановило. Остановил только мой жандармский капитан… Ну ладно я, но Дмитрий-то за что тобой приговоренным оказался? Или прав он в своей теории сонного действия. Что и ты как во сне живешь – все сон, все фантасмагория и неважно, что дальние, ближние – все под нож идут революционный. А ведь страннее всего то, что ближние. А – что скажешь, Алешка, по поводу ближних-то?..
– А кто мой ближний?
Эта реплика Алеши вызвала новый всплеск того же самого – «грустного смеха» Ивана:
– Ты специально, Алеша?.. Ха-ха, евангельскими словами говоришь?.. Это ж в Евангелии законник один так и спросил – «а кто мой ближний?» Там, кстати, добавлено, что он спросил об этом Иисуса, желая оправдать себя…
– Я не желаю себя оправдывать, – резко ответил Алеша, вновь сжимая губы. Посерьезнел и Иван:
– Знаю, что не желаешь… Вот это-то и грустно. Знаешь, я тут начинаю соглашаться со Смердяковым, что мы его все не любили потому, что не считали ближним. А раз не считали – то подыхай собакой, тут уж не до любви. И все упирается в эту невозможнейшую Христову заповедь: «Возлюби ближнего как самого себя». Помнишь, тебе говорил, что ближнего как раз любить и невозможно? Человечество в целом – да, а ближнего как раз и нет. Я и сейчас так думаю. Да и ты своими действиями, своим желанием отправить нас с Дмитрием на тот свет, только подтверждаешь мою правоту. А Христос велит любить не человечество, а только ближнего своего… Вот – Смердякова того же… Но все-таки, все-таки, если принять эту заповедь за истину, за закон – что получается…
– Смердяков мне не был ближним.
– Нет, Алеша, тут надо быть честными – давай сравним по первоисточнику. Ты помнишь саму притчу? Там разбойники ограбили кого-то под Иерусалимом и бросили. Священник, левит прошли мимо, а презренный всеми самарянин сжалился – остановился. Слез, перевязал раны, доставил в гостиницу, заплатил, да еще пообещал и дальше позаботиться. И Христос спрашивает, кто для ограбленного оказался ближним. И ответ – «оказавший ему милость». Значит, для ограбленного ближним оказался милосердный самарянин, а для самарянина – ограбленный. Отсюда вывод: ближние – это все находящиеся в поле зрения друг друга люди, кто связаны друг с другом отношениями потребности и заботы, кто нуждается в твоей помощи и кто тебе эту помощь оказывает. С этой точки зрения Смердяков – самый что ни на есть ближний тебе и всем нам. Смотри, как слуга он всем нам помогал, служил, так сказать, верой и правдой…
– Не был.., не был он ближним, – с упорством повторил Алеша. – И не служил он, а прислуживал и прислуживался, потому что всегда был себе на уме. Ближний – это не только ближний по месту, но и по духу, по общности взглядов и убеждений. Только такой человек может быть ближним.
– Хорошо говоришь, Алеша, только от твоих слов становится страшновато. Ведь по ним выходит, что и самые близкие и родные могут не быть ближними: отец, братья… Понимаешь, к чему я клоню? Ведь ты потому нас с Митей и задумал взрывать, что не считал нас ближними – так ведь? Скажи, ведь и я, брат твой, по твоим словам, не являюсь твоим ближним, ибо не разделяю твоих убеждений – ведь так?..
Алеша молчал.
– Молчишь?.. Да и я, как Смердяков…
– Что ты привязался к Смердякову? – вновь прорвался Алеша. – Ни для кого не был он ближним, потому что и сам никого не считал ближним. И Христос тоже не всех в поле своего зрения считал ближними. Кого-то, если ты помнишь, плеткой изгонял из храма.
– Это справедливо, но это не отменяет главного. Те, кого Христос изгнал из храма, не были с ним связаны отношениями потребности и заботы. А Смердяков служил нам и более того – нуждался в нашей помощи. А получается, что никто, ни я, ни ты, ни Митя наш – никто из нас не прошел проверку на ближнего по отношению к Смердякову. Причем, ни по какой линии. Ты – по линии веры, я по линии атеизма. Ты должен был возлюбить его по заповеди Христовой, как христианин. Ты же был им тогда, ведь был же… (Алеша поморщился, но промолчал.) А я – по линии атеизма. Я должен был отнестись к нему как к страдающему и угнетенному. Но он всегда бесил меня, бесил мою гордость. Вот странно, как все вышло. Я приехал полюбить отца, полюбить как ближнего своего, по всем законам родства плоти и духа ближнего, а кончил тем, что убил его через Смердякова. Потому что не вместилось в меня эта любовь к ближнему… А ведь отец Зосима именно этому меня учил, как вместить в себя эту любовь, говорил, что это вообще самое главное в жизни. Когда я у него был, он…
– Ты был у Зосимы? – изумился Алеша и даже приподнялся на кровати.
– Был, был…
– Когда?
– Да вскоре по приезду, недели за три, как мы все собрались в его келии… Многое тогда мне он говорил, и о тебе в том числе. Что собирается тебя в мир отправить, а меня как бы к тебе приставлял, чтобы я тебе помогал, так сказать, адаптироваться. Да только я сам хорошо адаптировался, ха-ха, со своей любовью к ближнему… Сначала одному ближнему, то есть Смердякову дал возможность убить другого, отца то есть. А потом и его самого отправил на тот свет.
Алеша вопросительно поднял глаза на Ивана.
– Фигурально, конечно. Я же пригрозил ему, что вытащу его на суд – это после его признания, что он убил отца, а не Митя… Это для него и стало последней каплей. Видишь, как весело все получилось с ближними. Один убит, другой повесился, третий на каторгу отправился… А четвертый… А четвертый стал революционером-бомбистом, народовольцем-террористом. И он тоже вознамерился покончить с двумя другими своими ближними, своими родными братьями – отправить их в небо на динамитном мешке…
– Не получилось, – как-то хрипло почти прошептал Алеша.
– Не получилось, – в тон ему повторил Иван. И вдруг добавил: – А ты не пробовал факел в другой мешок сунуть, может бы и получилось?
После этих слов лицо Ивана искривилось какой-то странной страдающей ухмылкой. Алеша же весь напрягся:
– Это ты приказал заменить?
Теперь Иван посерьезнел и подобрался, прежде чем ответил:
– Ну, не Максенин же сам.
Алеша мгновенно поджал губы и замолк.
– Да и не приказывал, – продолжил Иван. – Сам заменил. В этом деле доверять кому-либо только делу вредить. Тем более, когда никому не доверяешь, даже самому себе.
– Так вот из-за чего взрыв не произошел… – обескуражено проговорил Алеша.
– Да-нет, братишка, взрыв-то произошел. На самом деле он произошел, и мы сейчас летим, смолотые им в порошок…
И после паузы добавил:
– Ладно, Алешка, давай на сегодня закончим. Будем считать, что мы возобновили с тобой наше прерванное некогда, еще и тринадцать лет назад, общение. Но не волнуйся, я скоро приду снова. Нам ведь есть еще что сказать друг другу. Мне точно, да и тебе, думаю, тоже.
– Понятно, что ты не выпустишь меня отсюда, – ответил Алеша и тоже после паузы добавил: – Не тянешь ты на великого инквизитора
– Да ведь и ты не Христос, – с какой-то грустной или даже горестной усмешкой бросил Иван, обернувшись уже в проеме камерной двери.
IV
дело карташовой
Иван собирался прийти к Алеше вскоре, чуть не на следующий день, но на следующий день он был вызван Курсуловым и уехал в нашу губернскую столицу. У меня нет исчерпывающих сведений о точной иерархической соподчиненности Курсулова и Ивана, но видимо, первый был старшим по должности, ибо тот был начальником губернского жандармского управления, и так сказать, открыто афишировал свое положение. А Иван, видимо, действовал тайно по особым поручениям прямо из столицы и обладал какими-то особыми полномочиями, но в повседневных делах все-таки зависел от Курсулова.
Последний вызвал Ивана в губернскую столицу, чтобы тот выступил там на суде в качестве свидетеля в так называемом «деле Карташовой». Она, оказывается, еще в сентябре совершила-таки давно задуманное ею покушение на Курсулова – стреляла в него публично, но не убила и даже почти не ранила, пробив только воротник его голубой жандармской шинели и едва задев шею. Была схвачена на месте без сопротивления, тут же увезена Курсуловым, но тому так и не удалось спрятать концы в воду, возможно, тайно расправившись со своей бывшей жертвой и пассией. Дело получило огласку, причем, не только в губернии, но и в столицах. Там неожиданно быстро вышла Ракитинская статья по этому поводу, сразу привлекшая массу внимания не только в государственных структурах, но и во всех других сферах общества. Как Ракитин все пронюхал – можно только догадываться, но одной из этих догадок может быть та, что он был поставлен в известность с подробным изложением обстоятельств этого дела ни кем иным как самим Иваном.
Здесь мне придется вновь сделать небольшое отступление, а читателей попросить запастись терпением, ибо мы вновь слегка отвлекаемся от описания событий, связанных с Алешей. Но это необходимо, позже станет ясным почему. Иван действительно не лукавил, говоря Алеше, что он занимается положением Lise и сестер Снегиревых. Они и в самом деле решили основать нечто вроде женской коммуны и начать жить вместе. Но оставаться в городе без привлечения к допросам и возможному будущему суду – для этого не было никакой возможности. Все это хорошо понимал Иван, он вскоре после всех описанных нами трагических событий встретился с Lise и обговорил свои предложения. Они были приняты на удивление легко и трезво, без каких-либо «женских истерик». Lise и впрямь проявила здесь неженское понимание, не говоря уже о сестрах Снегиревых, особенно это касается Варвары Николаевны. По предложению Ивана все они втроем тайно, сменив паспорта, переехали жить в нашу губернскую столицу, что и было осуществлено достаточно скоро. Однако там их единственной знакомой как раз и оказалась Карташова Ольга, у которой они сначала временно остановились. И не просто остановились, она вскоре тоже была принята в «коммуну», которая к этому времени сняла уже новое свое особенное место жительство. Ивану все это доставляло массу хлопот, ибо он занимался заменой паспортов, что само по себе требовало осторожности и конспирации. И тут как снег на голову грянуло это дело – покушение Карташовой на Курсулова. К этому времени в «коммуне» уже не было Варвары Николаевны: оправившись после всех потрясений, она вновь отбыла в Петербург и несомненно возобновила свою деятельность в качестве члена «Народной воли». Иван только позже понял свою ошибку в недооценке ее революционного статуса, иначе он вряд ли бы позволил ей так легко отбыть обратно в Петербург. Кстати, ее отъезду и способствовали начавшиеся «напряженки» между ею и Lise. Все-таки двум столь незаурядным женщинам трудно было ужиться в одной «коммуне». Однако ее место как-то легко и уже без всякого напряжения заняла Карташова. И сразу же попала под влияние и «обаяние» Lise. Та, хорошо зная ее трагическую «историю», просто возгорелась желанием «отомстить» и вскоре настроила соответствующим образом колеблющуюся, как мы помним, Ольгу. Ниночка Снегирева во всем этих делах, столкновении характеров и кипении страстей играла посредствующую и смягчающую роль, но все-таки не настолько, чтобы всех примирить и успокоить.
После покушения само «дело Карташовой» не потребовало каких-то продолжительных расследований, и как ни пытался затянуть его Курсулов, уже через полтора месяца вышло на суд. Причем, гласный с участием присяжных заседателей. На суде Ольга просто и бесхитростно, но с «огнем в глазах» и «слезами в голосе» (это из Ракитинских комментариев) рассказала о том, что с нее произошло – том чудовищном насилии, которое над ней было совершено Курсуловым на глазах ее матери. Это произвело одновременно потрясающее и «болезненное» впечатление на публику. Разумеется, Курсулов в роли потерпевшего все отрицал, говорил, что это все «клевета», что это обычное «террористическое покушение» на него «революционеров-бомбистов», какие, дескать, ему уже приходилось претерплевать и раньше. Во время слушания свидетелей большое впечатление произвело выступление неожиданно появившегося на суде отца Паисия. Тот прямо пересказал событие почти десятилетней давности, когда мать Карташовой прямо в монастыре искала управу на Курсулова, но «не была услышана в своем крике отчаяния» (его собственные слова). Особенно впечатлило, что он в конце своей речи стал на колени и попросил прощения у Карташовой, а потом еще добавил, что на скамье подсудимых должна находиться не она, а Курсулов. Но жандармский генерал и этот выпад парировал тем, что мать Ольги уже тогда «была сумасшедшей», что и было подтверждено соответствующими справками, доказывающими, что она окончила жизнь в соответствующем учреждении.
Но больше всего поразило публику выступление Ивана. Он был представлен свидетелем со стороны защиты, имеющий сказать нечто и о подсудимой, и о потерпевшем. Иван сначала остановился «моральных качествах» подсудимой, чему, по его словам, он сам был свидетелем. При этом он очень красочно описал сцену в трактире «Три тысячи» с участием Карташовой, когда ее просто торговали купцы между собой, а та «хохотала до упаду», ожидая, кто из них назначит большую цену. Далее шел довольно длинный пассаж о проституции как основном занятии Карташовой, о том, как разложил ее этот промысел, после чего ей уже ничего не стоило устроить покушение по «чьему-то заказу». Далее он остановился на высоких деловых качествах Терентий Карловича Курсулова, а когда судья попросил его сказать что-нибудь по существу дела, неожиданно разразился следующим пассажем (Этот отрывок был потом перепечатан многими не только губернскими, но и столичными газетами.):
«Россия колеблется над бездной, с одной стороны ее атакуют ниспровергатели и бомбисты, а с другой стороны она имеет таких немногих защитников как Терентий Карлович. Причем революционеры всех мастей не имеют за душой никакой совести, никакого даже намека на нее, ибо не брезгуют нанимать на свои убийства и покушения даже совсем опустившихся на дно социальной лестницы женщин. То, что делают эти так называемые революционеры – это настоящее насилие над Россией. Да, прямое и не имеющее никаких оправданий. Они действительно насилуют Россию своим террором и бессмысленными покушениями, получая сатанинское удовольствие от удовлетворения своей гордости и тщеславия. Это действительно сатанинское и садистское удовольствие, причем совершенно безмерное, неизбежно затягивающее в свою воронку, парализующее волю и требующее постоянного и непременного возобновления снова и снова. Я действительно настаиваю на этом, что все декларируемые так называемыми революционерами политические цели – не более как бутафория, прикрывающее жажду сатанинского наслаждения от своего садизма. А такие люди как Карташова – это просто их пешки, это как бы их грязные окровавленные перчатки, которые они надевают, чтобы на заляпаться кровью самим. Перчатки, которые они потом бросят в помойку, даже не потрудившись их каким-то образом отмыть. Но именно такие люди и должны нести ответственность за свое тупоумие, за свое равнодушие, за свою жадность, за свое потворство насилию, исполнителями которого они становятся, и чьими телами революционеры выстилают кровавые дороги и тротуары России…»
В зале в это время раздалось что-то непонятное – приглушенные клаки и шиканья и в то же время несколько возгласов «браво!» Какой-то юноша, по виду студент в потрепанном и не совсем по сезону плаще, вскочил с места и закричал: «Смерть царским сатрапам!», картинно потрясая худым кулаком в направлении Ивана. Несколько дам вокруг этого возмутителя спокойствия истерически завизжали, впрочем, недолго, ибо приставы вскоре прорвались к возмутителю спокойствия и скрутили его. Он еще что-то пытался кричать, но ему не давали, однако когда выводили уже за двери судебной залы, тот полой своего длинно плаща зацепился за массивную латунную входную ручку. И на весь прозвучал этот и впрямь, как некоторые скажут после, «душераздирающий» треск, так четко и полновесно отпечатавшийся в ушах и душах присутствующих. Однако все это Ивана не смутило и он завершил свою речь следующим невероятным образом:
«Терентий Павлович Курсулов, конечно же, не насиловал подсудимую. Но он должен был это сделать. Не по закону, конечно же, а по моральному праву. По праву, которое ему дала Россия как представителю власти и ее охранителю. Да-да, я настаиваю на этом – должен был. Он должен был еще тогда показать всем нашим ниспровергателям, что к ним будет отношение по принципу «око за око», «глаз за глаз» и «насилие на насилие». Только так и никак иначе. Только так можно было еще тогда остановить разрастание революционной опухоли в нашей губернии, а если бы этому примеру последовали все должностные лица, – то и во всей России. Именно так: как в стародавние и баснословные времена – за преступления одного члена семьи расплачиваются все остальные члены. Так и подсудимая должна была расплатиться за преступления своего родного брата. И если бы с нею так поступили тогда, сейчас она не сидела бы на скамье подсудимой и сколько, может быть, было спасено других невинных жертв. Ибо все революционеры знали бы, что за каждое их подлое преступление, за каждое подлое покушение в спину, за каждую невинную жертву от их бомб будут расплачиваться их родственники. Кровь за кровь, смерть за смерть, насилие за насилие. Никаких моральных ограничений. Никаких колебаний и сентиментальных сюсюканий – раковую опухоль нельзя лечить примочками, ее надо вырезать хирургическим ножом. Сейчас это кажется страшным и незаконным, но будущая Россия, если нам удастся ее спасти, когда-нибудь скажет нам свое выстраданное благодарное «спа-си-бо!».