– Мы тоже-с, мы тоже-с у Ферапонтушки нашего окормляемся…
В прошлом нашем повествовании мы оставили его на попечении Грушеньки. Груша, уезжая в Сибирь, поручила его своей служанке Фене и ее бабке. Бабка к этому времени умерла, а Максимов так и остался у Фени, жившей на окраине нашего города и занявшейся после расставания с Грушенькой земледелием и огородничеством. Она почему-то так и не обрела семейного статуса, но Максимов, видимо, скрашивал ее существование на правах дедушки-приживальщика. Собственно, от «помещика» уже ничего не осталось – Максимов «окрестьянился», судя по всему, бесповоротно, но еще не окончательно. Он и одет был в крестьянский армячок, правда, опрятненький, да и в сапожках, тоже хоть и не новых, но приличных – не в лаптях все-таки.
Но вот недалеко от алтарной перегородки отворилась дверь и оттуда появился из своей келии «виновник торжества» – отец Ферапонт. Все-таки не будем отрицать этого – что-то грандиозное и подавляюще-повелительное было во всем его облике: высокий, в черно-фиолетовом подряснике, с разметанной изжелта-белой бородой, с неизменным ореховым посохом, с каким-то вдохновенно-презрительным выражением старческого, но все еще хранящего внутреннюю энергию лица.
– Ишь, скотов-то понагнали, – проговорил он, подходя к стоящему в центре храма аналою, вокруг которого полукругом и стояла публика. Аналой, кстати, стоял возвышением не к алтарю, а к публике, так что отец Ферапонт, подойдя к нему, оказался лицом к страждущим и спиной к алтарным царским вратам. На аналое ничего не было, и с собой отец Ферапонт тоже не приносил никаких бумаг. Весь чин отчитки он произносил по памяти, не без естественных в такой ситуации импровизаций. Аналой просто служил опорой ему и его посоху. Широко перекрестившись под суетливые поклоны публики, он начал сухим, но громким голосом:
– Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и в собрании развратителей не ста…
Прочитав еще несколько псалмов, он запел все усиливающим громовые раскаты голосом:
– Кре-е-есту Тво-о-о-о-е-му-у-у по-о-окло-о-ня-я-мся-я-я Вла-а-ды-ы-ка и свя-я-то-е-е воскре-е-есени-и-е Тво-о-о-е пое-ем и-и сла-а-а-ави-им…
– Гав!.. – вдруг громко раздалось справа от Алеши и его дам, и следом настоящее собачье завывание, – у-у-у-у!…
Это было так неожиданно, что вздрогнули все находящиеся в церкви и непроизвольно дернулись головами в сторону источника этих странных звуков. Они исходили от того самого высокого господина с суровым лицом, который мелко-мелко трясся и одновременно как-то непроизвольно подергивался. Глаза у него были полуприкрыты, словно он пребывал в некоем забытьи.
– Заводит, заводит, – возбужденно зашептала Lise со своего кресла, подавшись вперед, словно ее притягивали эти собачьи возгласы. А высокий господин снова тем временем затянул свое «у-у-у-у-у!!!.. у-у-у-у!!!..», еще громче прежнего, да еще и с каким-то повизгиванием в середине своего завывания. Лизка, стоявшая слева от Алеши, с каким-то лихорадочным напряжением уставилась на воющего господина, впившись руками в ручку кресла-каталки.
Тем временем отец Ферапонт, прочитав пару заклинательных молитв с «заплеванием», затянул с новой силой и одушевлением:
– Во-о-с кре-се-ни-и-е Хри-и-и-исто-о-ово-о ви-и-иде-евши-и, по-о-окло-они-и-имся-я-я Свя-я-то-о-му-у-у Го-о-спо-оду-у-у И-ису-у-су, еди-и-но-о-ому-у-у бе-езгре-е-ешно-о-о-му…
И сразу же из другого конца церкви, уже слева от Алеши, раздался сначала непонятный возглас, явно нечеловечьего происхождения, а следом практически натуральное кряканье. Действительно, почти натурально утиное, только в несколько раз громче. Это крякал еще один незамеченный раньше Алешей господин – небольшого роста, по виду мещанин, в потертом сюртучке и ярко-зеленой поддевке. При кряканьи он еще и приседал, чуть растопырив руки по сторонам, и вправду напоминая какую-то диковинную птицу в человечьем образе. Но самое главное – он крякал еще и в такт отцу Ферапонту, в промежутках между слогами его возгласов, как бы ведя свою собственную партию. Lise странно отреагировала на это кряканье. Она замерла на несколько секунд, как бы прислушиваясь и что-то разбирая в этих громких звуках, а потом вдруг затрясла головой, словно пытаясь стряхнуть с нее какое-то наваждение. Вскоре заверещали уже несколько женских голосков – в разных местах церкви и разной степени высоты и силы. Один из таких голосков оказался где-то позади Алеши, буквально надрывая его своей отчаянной безысходностью: «а-ю – а-ю – а-ю – ё-ё-ё – а-ю!..». Еще один голосок подключился к общему хору вопящих и воющих голосов и совсем близко от группы Алеши. Это «запел» помещик Максимов. Он выводил свои рулады какой-то очень высокой фистулой, переходящей на самих высоких нотах почти в свист и шипение и использовал большой диапазон гласных звуков с небольшим вкраплениями согласных. Временами его «партия» напоминала то ли мычание новорожденного теленка, то ли хрюканье дородной свиньи, то ли утробное урчание радующейся собаки. В отличие от других бесноватых он явно не впадал в забытье: напротив, поводил по сторонам глазками, как бы прося прощение за возможное неудобство, доставляемое его руладами окружающим. И при этом совершенно отвратительно подергивался задом, словно у него там болтался огромный хвост, и его зад служил этому хвосту противовесом.
К концу отчитки верещали, крякали, стонали и выли почти все присутствующие в церкви, но – самое удивительное – это не были хаос и какофония; во всем этом сумасбродстве чувствовалась непонятная, но явно присутствующая последовательность, некий даже порядок, если не вообще гармония, каковая несомненно наличествует в большинстве «шумных» природных явлениях: морском прибое, грозовом ливне, шуме лесной листвы во время бури. Это был словно непонятный концерт, в котором отец Ферапонт выступал в роли «зачинщика», «солирующей партии» или даже дирижера, – концерта, в который другие «исполнители» и «музыканты» вступали хоть и импровизационно, но каждый со своей определенной, дополняющей другие партией и практически никогда не сбивались.
Алеша наблюдал все это беснование с нарастающим чувством ужаса еще и потому, что видел, как оно отражается на его спутницах. Lise вскоре зарыдала в кресле, заливаясь слезами в вздрагивая на каждый громкий возглас отца ли Ферапонта или кого-то из близких беснующихся. У стоящей слева от нее Лизки на лице появилось какое-то отрешенное выражение, словно она ушла глубоко в себя, и в то же время губы кривились в отвратительной бессмысленной и одновременно презрительной улыбочке. Как словно бы ее обладательница приобщается к тайне, совершенно недоступной простым смертным. Если бы Lise посмотрела на нее в этот момент – она бы узнала то же самое состояние, которое наблюдала в чулане с крысами. Но она ничего не видела и не могла видеть, захваченная разнузданным беснованием, страдая от него и в то же время получая какую-то невидимую энергию. А то и своего рода наслаждение, ибо во всем этом – Алеша своей чуткой душой это хорошо чувствовал – была и какая-то чувственно раздражающая сторона. И истеричные слезы Lise не могли его обмануть. Алеша знал – уведи ее сейчас отсюда, и непременно произойдет какая-то катастрофа, но и выносить все происходящее было почти невозможно. Чтобы не начать сходить с ума, он усилием воли заставил себя переключиться на свои внутренние мысли. Проезжая в коляске мимо дома Смурова, он попросил остановиться и, извинившись у Lise, мол, на секундочку, забежал к нему. Тот показал, что с устранением Ракитина нельзя медлить, ибо он пытался склонить Сайталова (а это был его близкий дружок из «внешних») на сотрудничество «в пользу царя и отечества». Возмущенный и оскорбленный Сайталов не преминул пожаловаться на это. «Пилюля» была уже готова. Но у Сайталова на обеде должна была пройти «костюмированная ажитация», где соберутся все скотопригоньевские либералы, и Ракитин тоже там будет. Действо это должно будет продлиться до вечера. Подкладывать пилюлю во время этого обеда и рискованно – и против этого решительно воспротивился Красоткин, настаивавший на «суде над провокатором». Собственно, тогда устранение Ракитина можно будет провести только после этого «шабаша либералов». Было договорено, что Смуров будет на этой «ажитации», а после даст знак ему, Красоткину и Муссяловичу, когда и можно будет заняться «устранением» Ракитина. Эти мысли проносились в голове у Алеши, и он уже с нетерпением ждал окончание здешнего «шабаша», у которого, однако, оказалось еще одно немаловажное и изобилующее сценами определенного свойства продолжение.
III
«длань божия»
Начинался «обход» – заключительная процедура «отчиток», когда отец Ферапонт обходил присутствующую публику для личного общения и, как бы это сказать поточнее, «единоборства с бесами». Для внешнего наблюдателя это действительно так и выглядело. Предыдущее действо – это был как бы своеобразный «разогрев», когда бесы, дремавшие в страждущих ими людях, пробуждались и подавали свои голоса. А теперь и наступал решающий момент «отчиток». Отец Ферапонт переложил посох в левую руку, а в правую взял массивный железный крест с четким барельефным Распятием. И первой от него оказалась постоянно воющая баба из крестьянок.
– Что воешь, мать? – даже как бы и добродушно обратился к ней отец Ферапонт.
Но та ничего не могла вразумительно объяснить, тут же начав кланяться и захлебываться слезами на постоянно повторяемом:
– Батюшки-и-и-и!… Ой, батюшки-и-и-и-и-и!.. Батюшки-и-и-и-и!..
– Ну, вой – вой!..
И отец Ферапонт уже перешел к следующей группе, где и находился тот долговязый господин, который первый подключился к «духовому концерту». Чем ближе подходил к нему отец Ферапонт, тем сильнее того начинало трясти. Отец Ферапонт непроизвольно замедлил шаг, всматриваясь в господина, как бы оценивая его на предмет возможности сопротивления. Из господина все громче стал выходить звук, напоминающий постепенно усиливающееся собачье рычание. Так рычит пес, который чувствует приближающуюся опасность.
Ггг-г-а-ав!.. – наконец прорвался тот собачьим одиночным лаем, от громкости которого у неподготовленного слушателя действительно и надолго могла застыть кровь в жилах.
– Изыди… змеиподателю!.. – глухо проговорил отец Ферапонт, поднимая вверх крест.
– Гггг-а-ав!..
– Изыди, змеиподателю! – еще более настойчиво повторил отец Ферапонт, подходя еще ближе.
– Ггг-а-ав!
Лай господина становился все более отчаянным. Как и выражение лица, на котором выпученные глаза все сильнее вылазили из орбит и наливались кровью.
– Изыди, змеиподателю!..
Господин, на полголовы откинувшись назад, еще только собирался ответить, видимо, очередным гавком, как неожиданно отец Ферапонт резко шагнув вперед к господину, схватил его за плечи, стал трясти и при этом тоже гавкать, да еще и совершенно в такт после гавканий бесноватого:
– Ггг-а-ав!..
– Гав!
– Ггг-а-а-ав!..
– Гав!..
– Ггг-а-в!..
Это со стороны выглядело совершенно невероятно, но какое-то время они оба гавкали друг на друга. Отец Ферапонт при этом даже внешне преобразился – стал походить на своего визави. Такое же безумное выражение животной ярости появилось на его лице, а и без того вылупленные глаза тоже стали выдавливаться из орбит.
– Ггг-а-а-а-я-я-я!..
Это был последний лай господина, переходящий в какой-то испуганно-истерический визг. И он, уже отступая все дальше от отца Ферапонта, стал опускаться сначала на корточки, а потом и на четвереньки. Поразительно: это было так же, как порой разругиваются и разгавкиваются две собаки, из которых одна, та, что посильнее, в конце концов берет верх. Отец Ферапонт отпустил господина окончательно, и когда тот совсем опустился на четвереньки и стал еще ниже клониться к земле, последний раз произнес свое «Изыди, змеиподателю» и стал широко крестить побежденного бесноватого. А в довершении прочитал над ним «Отче наш». Сам бесноватый господин при этом только тихонько поскуливал или даже плакал – доподлинно это трудно было понять. Плакали и почти все свидетели этой сцены. Особенно одна дама из благородных, которая при этом все время как болванчик кивала головой. Она оказалась следующим объектом внимания отца Ферапонта.
– Цалуй крест, бл…..на! (Мы не можем дословно воспроизвести это нецензурное слово.)
– Не могу-у-у!!! – заверещала дама, еще сильнее кивая головой и при этом все сильнее заливаясь слезами.
– Цалуй, дура!..
– Не могу-у-у-у!… – еще пуще заверещала та, вдруг разом переменив вертикальные кивки головой на горизонтальные.
– Что грешила?
– Грешила-а-а-а!..
– Что дела?..
Та только захлебывалась слезами и ничего не отвечала.
– Мужу зменяла?
– Зменяла!.. – тут же согласилась бесноватая, как-то легко используя лексику отца Ферапонта и даже его интонацию.
– Вражила?
– Вражила!..
– Ах ты, вражина!..
И отец Ферапонт под общий стенящий «ах!» вдруг с размаха ударил ее крестом прямо в лоб. Бесноватая мгновенно оказалась внизу, буквально срубленная этим ударом наповал. Это выглядело даже несколько сверхъестественно, как будто к кресту была присоединена невидимая пружина, что распрямилась и произвела такой «сногсшибательный» эффект. Впрочем, она не упала совсем на пол. Ибо за нею уже успели опуститься на колени еще несколько барынь, на которых ее и отбросило, и те, выставив вперед руки, не дали ей упасть окончательно. В этом кругу началась уже самая настоящая истерика, ибо полуповаленные барыни стали обниматься с душераздирающими рыданиями.
Но отцу Ферапонту, видимо, было довольно произведенного эффекту, он двинулся дальше, и следующим на его пути оказался уже совсем недалекий от Алеши помещик Максимов. Тот, еще только на подходе отца Ферапонта, издав какой-то утробный звук, в котором слышалось одновременно торжество и ужас, опустился на четвереньки и стал кружиться по полу, сначала в правую, а затем в левую сторону. И так быстро перебирая коленками и коротенькими сухонькими ручонками, что это трудно было ожидать в его более чем почтенном возрасте.
– Ферапонтушко, помилуй!.. Ферапонтушко, спаси!.. – какой-то очень тонкой фистулой вырывалось от его восторженного лица из невидимого за растрепанными усами и бороденкой рта.
Отец Ферапонт, чуть задержавшись, пару секунд наблюдал эти кружения Максимова, но видимо, они его не сильно впечатлили, так как он двинулся дальше, снисходительно бросив:
– Ну, кружись, кружись, шельма!..
А следующими на его пути уже были Алексей Федорович вместе со своими спутницами. Возбуждение Lise к этому моменту дошло до своей кульминации. Сидя в своем креслице, разрываясь от рыданий и непрестанно обливаясь слезами, она восторженно вытягивала ручки по направлению к отцу Ферапонту, резко отдергивала их назад и благоговейно складывала затем ладошками на груди. Но только на мгновение. Потом снова рывок в сторону отца Ферапонта – и все повторялось снова. Иногда руки задерживались впереди в судорожных ломаниях. Лизка тоже была перевозбуждена, но по-своему. На ее лице появилось новое лихорадочно-ожидающее выражение. Она словно вернулась из своего, только ей известного «далёка» и теперь предвкушала нечто новое и небывалое. При этом телом начала непроизвольно покачиваться, как бы не в силах сдержать пробуждающуюся в ней и рвущуюся наружу силу. Алеша тоже был на пределе. Он хоть и зажал все свои эмоции в железный кулак (внешне это выразилось в окаменевшем выражении его лица), но это не могло продолжаться бесконечно: все происходящее просто сводило его с ума. Ему то хотелось заорать что было сил, просто какое-нибудь «а-а-а-а!!!», чтобы перекричать и не слышать все это беснование, то грязно и жутко, и сколь можно долго выругаться, а то и просто взорваться неостановимым истерическим хохотом. Все это были тревожные признаки, грозящие если не помешательством, то как минимум нервным срывом, и это в то время, когда в виду предстоящего «эксцесса» нужно было хранить предельную выдержку.
Отец Ферапонт тем временем подошел и остановился почти напротив Lise. Видимо, потому, что та не была на предварительном собеседовании с ним, отец Ферапонт как-то долго в нее всматривался, словно пытаясь оценить ее способности к «сопротивлению».
– Что – опять нагрешила, отяпка?
Lise потянулась на кресле и смогла только кивнуть головой, вся содрогаясь от внутренних рыданий.
– Нагрешила, а теперь встать не можешь – эх ты, шишига!.. Хохликов только приваживаешь. А стоять не можешь…
– Не мо..гу, батю-ю-шка, не мо-о-гу, – наконец, удалось выговорить Lise, справляясь со спазмами, то и дело перехватывающими ей горло.
– А грешить можешь?..
Отец Ферапонт говорил все это как-то даже мягко, словно сопереживая своей подопечной. Но лицо по-прежнему оставалось суровым – видимо, чтобы никто не расслаблялся.
– Ну – с кем согрешила?
Lise как будто ударило током – она вздрогнула, на секунду замерла, потом вдруг резко обернувшись к Алеше, обожгла и его безумным взглядом – и тут же вновь залилась слезами.
– С кем грешила, говорю?
В голосе отца Ферапонта стали наливаться металлические нотки. Lise как безумная, сжав руки в локтях, стала толчками вжиматься от отца Ферапонта в глубину своего кресла, да так, что Алеше пришлось удерживать его от движения назад.
– А ну – подь суды!..
Отец Ферапонт махнул крестом, как бы приглашая Lise к нему.
– Подь суды, говорю!..
И вдруг шагнул сам вперед, перехватив крест и посох в левую руку, а правой рукой, ухватив Lise за плечо, резко дернул ее к себе и буквально оторвал с кресла. И далее, отступая назад, стал тащить к себе Lise, и – поразительное дело! – она засеменила за ним, часто-часто перебирая ножками, как это видно было под легким сиреневым платьем.
– Кайся, отяпковина!.. Кайся – с кем соблужила? – загрохотал вновь отец Ферапонт громовыми раскатами.
– С Ракитиным, с Ракитиным, с Ракитиным!… – вдруг прорвался пронзительный голосок Lise, – прости, батюшка!.. прости, батюшка!.. прости, батюшка!..
Но тот продолжал ее тащить, теперь уже не от себя, а в сторону, и Lise послушно семенила за своим целителем в новом направлении.
– Каёшься?..
– Каюсь, каюсь, каюсь!.. – вновь заверещала Lise, в то время, как отец Ферапонт продолжал держать ее за руку. Она уже не плакала, а только дрожала вся крупной дрожью.
– Ну, раз каёшься – бздуй к мужу!..
Отец Ферапонт остановился, бесцеремонно схватив Lise за шею, развернул ее, и дал ей ниже спины пинок коленкой. Lise по инерции прошла два шага, но тут же развернулась вновь к отцу Ферапонту и, вновь заливаясь слезами, бросилась целовать ему руку. Тот пытаясь уклониться, отворотился сначала в одну сторону, потом в другую, наконец, уже рассердившись, отпихнул Lise рукой, бесцеремонно упершись ей в грудь.
– Бздуй к мужу, кому сказал, отяпковина!.. Шишига блудливая!..
Только после этого Lise, уже вполне твердо стоя на ногах, сделала два шага назад, потом развернулась и бросилась к Алеше.
– Алешенька, Алешенька!.. – как в бреду зашептала она, не садясь в кресло, а уже схватив в свою очередь за руку Алешу. – Это длань Божья, Алешенька!.. Это длань Божья!.. Это длань!.. Алешенька!.. Она исцелила меня!.. Она исцелила!.. Исцелила!..
Алеше все происходящее казалось новым раундом невыносимой фантасмагории. Он не мог чувствовать ни радости по поводу исцеления Lise, ни даже осознать этот факт и зафиксировать его в сознании как некую случившуюся данность. Точно так же информации о Ракитине никак не могла подвергнуться его умственной обработке – он просто отупел от потока ужасающих его впечатлений и воспринимал все происходящее как некую сонную фантасмагорию, что неизбежно, рано или поздно, но должна закончиться просыпанием. Ведь каждый новый акт этой сонной фантасмагории был все невероятнее другого, а значит, недалеко была та точка кульминации, когда даже во сне нелепость всего происходящего заставляет так изумиться человека, что он, наконец, просыпается.
Между тем церковь наполнили крики восторга. Слова Lise о «длани Божией» были услышаны, тут же подхвачены и разнесены. Странно, что больше всех выражали радость бывшие бесноватые, точнее, те, с кем отец Ферапонт успел уже проконтактировать. Максимов, прекративший кружиться, теперь нелепо подпрыгивал короткими, но энергичными сериями, словно на какой-то раз непременно должен был улететь вверх. А долговязый господин, выпучив глаза почти так же, как и в противостоянии с отцом Ферапонтом, теперь орал на всю церковь:
– Дла-а-ань Божия!..
Отец Ферапонт уже переходил к новому объекту своего обхода – это была как раз Зинаида Юрьевна, но в это время душное пространство храма (а в храме к этому времени почему-то стало очень душно) прорезал новый возглас:
– Защити, святый отче!.. Дочерь родную отторгли!..
Поразительно: но разом упала полная тишина! Как отрезало. Как будто всем одновременно и моментально заткнули глотки, или все это «многоголосие» на самом деле издавалось одним человеком. Даже отец Ферапонт замер вполоборота от Алеши и его дам. А крик этот выдала ни кто иная, как уже знакомая нам Мария Кондратьевна. Ее не было в самом начале «отчитки», но и появилась она не только что – судя по моменту, который выбрала для своего крика и действия. А действия ее тоже были решительными. В упавшей тишине она бросилась прямо к Лизке и, оторвав от ее кресла, не доходя до отца Ферапонта пару шагов, громко затараторила:
– Дочерь моя законная!.. Беденькая моя!.. Забрали от меня – они!.. (Она махнула рукой в сторону Алеши и разом сжавшейся и спрятавшейся за него Lise.) Слабостью пользовали!.. Ребеноченька маяво!.. Отец святой – управь!.. Управи силостию!.. Не оставь во пагубе!..
Фантасмагория, вопреки ожиданию Алеше, продолжилась. И следующий акт этой фантасмагории открыла уже сама Лизка. Она, не пытаясь вырваться из руки держащей ее матери, вдруг крупно-крупно затряслась в самом настоящем приступе неостановимого хохота. Он исходил откуда-то из самой глубины ее существа, сотрясая ее в общем-то тщедушное тельце, а по звукам напоминал скорее какое-то кряхтенье, только ужасно громкое и поразительно равномерное, как заведенное:
– Кха-кха-кха-кха-кха-кха-кха-кха!..
И ничего сколько-нибудь веселого в этом хохоте не было. Публика вокруг замерла и продолжала хранить гробовое молчание. Даже видавшая виды и решившая действовать напролом Мария Кондратьевна недоуменно отпрянула от дочери, не выпуская однако ее руки. Но после полуминутного хохота, та вдруг как подкошенная рухнула на пол и уже на полу стала сгибаться и выгибаться, издавая хрипящие звуки. Видимо, это был приступ падучей болезни, хотя от классических приступов было все же отличие – равномерная заведенность толчков и дергание преимущественно нижней половиной тела. Пора было включиться во все происходящее и отцу Ферапонту, тем более, что он кажется, единственный, кто не потерялся в этой ситуации.
– Ах ты, Каракача!.. Изыди, изыди, кому гаварю!.. – он проговорил это, еще только подходя к бьющейся Лизке и, наконец, отпустившей ее и отпрянувшей Марии Кондратьевне. Но подойдя вплотную, на секунду замер и вдруг испустил новый, какой-то «взволнованный» по чувствам крик:
– Сатанопуло!..
Потом отбросив в сторону посох (он брякнулся очень громко), опустился на колени перед хрипящей и дергающейся перед ним Лизкой. С ним произошло какое-то мгновенное преображение. Он вдруг весь обмяк, раскис и словно даже слезы появились на его морщинистом лице – да, действительно что-то блеснуло уже на усах подле бугристого носа. И следом раздались самые настоящие, почти даже бабские, причитания:
– Оставь, сатанопольце, оставь… Оставь, што-е тебе?.. Оставь отроковницу – ну, оставь… Ить, заполонил то всю! Закологривилась вся… Чего тебе? Что с матери-отца взять-то? Оставь, сатанопольце!.. Не турзучь – поди, уйды… Ишь то духа видимо-нивидимо!.. Нешто совсем запрополонил?.. Оставь, сатанопольце!.. Поди-уйды!.. Мне оставь…
И странное дело, с каждым его причитанием Лизка все меньше дергалась и извивалась на полу, и хрипение рвалось из нее все тише и тише, пока, наконец, она и не затихла. Отец Ферапонт тоже словно помолчал какое-то время и вдруг неожиданно перевернул лежащую на боку Лизку на спину. Следующие его действия сначала трудно было хоть как-то квалифицировать. Он буквально стал мять лежащую перед ним девочку, своими крепкими лапами, хватать ее за разные и всевозможные места, поднимать вверх поочередно то одной, то другой рукой, затем опускать вниз и надавливать уже двумя руками. При этом он постоянно твердил сначала неразборчивую потом все тверже и четче произносимую, похожую на заклинание, фразу:
– Замешу телеси, да изыдут беси!.. Замешу телеси, да изыдут беси!.. Замешу телеси, да изыдут беси!..
Со стороны действительно это напоминало, как будто он месит какую-то растекшуюся перед ним огромную квашню. Пузырящиеся воланы на рукавах платья Лизки добавляли сходства с этой картиной. Лизка, впрочем, кажется, уже стала приходить в себя, начав издавать не бессмысленные хохоты и хрипения, а вполне естественные в ее положении визги. Тут и Марья Кондратьевна решила, что пора, видимо, проявить и себя: опустилась на колени, пытаясь придержать и хоть как-то компенсировать грубые действия отца Ферапонта, ухватилась руками за дочку. Но ее вмешательство внезапно разъярило заклинателя.
– Подь суды, шишига блудомерзкая!.. Подь суды!..
Марья Кондратьевна несмело приблизилась, не вставая с колен. Хотя это ей было совсем не просто в широком платье салатного цвета с какими-то мудреными оборками. (Удивительно, но на этот раз это платье было совсем без хвоста!) Но она все-таки просеменила коленками поближе, оставив на время Лизку.
– А ну цалуй ее!..
Отец Ферапонт вдруг одной рукой поднял Лизку с пола, а другой схватил Марию Кондратьевну за шею.
– Цалуй говорю!..
И стукнул их лбами друг с другом.
– Возосси тангалашку!.. Возосси!..
И прижал мать и дочку лицами друг к другу. Но сделал это так грубо, что лица обеих перекосились, а Лизка даже вскрикнула от боли.
– Возосси!.. – продолжал орать отец Ферапонт, все сильнее прижимая свои жертвы друг к другу…
Все это для Алеши уже было невозможно терпеть. Он словно, наконец, проснувшись, бросился вперед из-за кресла Lise и выхватил Лизку – буквально вырвал ее – из лап отца Ферапонта. Марья Кондратьевна, оставшись без опоры, рухнула лицом вниз… Но этого Алеша уже не видел. Таща за собой уже полностью пришедшую в себя и странно улыбающуюся Лизку, он другой рукой схватил стоящую за креслом Lise, и, не давая обеим опомниться, буквально вытащил силком их из церкви. При этом ему приходилось прорываться сквозь забитый людьми лестничный пролет, ибо «послушать» концерты отца Ферапонта приходила целая толпа «любителей», но далеко не всякий решался войти внутрь храма, да и «концертмейстер» многих праздных зевак часто выгонял сам.
И только оказавшись на воздухе, Алеша, еще не переведя духа, обернулся к своим дамам и с перекосившимся от гнева лицом захрипел, обращаясь к Lise:
– Чтобы никогда – слышишь? – никогда!.. Больше на это беснование!.. Слышишь?..
От волнения он не мог построить фразу. Испуганная и как-то сразу потерявшаяся Lise, еще только искала, что ответить, как их нагнала тоже выбежавшая из храма Зинаида Юрьевна.
– Лиза, девочка моя!.. Радость-то, радость!.. Ты исцелилась!.. Это же правда – длань Божья!.. Длань Божья!.. И ты Lison! (Это относилось к Лизке.)
Она, вся источая восторги, обняла Lise и прижала ее к себе, одновременно пытаясь достать и до стоящей чуть в отдалении Лизке, не поспешившей, однако, в ее объятия.
– Алексей Федорович!.. Это же радость!.. Чудо!.. Чудо!.. Длань Божия!.. Радость духовная!.. Кирие елейсон!11.. Надо восславить!.. Надо славить!.. Слышите, люди?..
Последняя фраза относилась уже к обступившим со всех сторон зевакам. Ближе всех стоял какой-то крестьянин, в потрепанном армячке с прожженной дырой на груди, абсолютно лысый, но с курчавой сивой бородой. Он склонил голову на бок и, подняв заскорузлый указательный палец, произнес не без торжественности:
– Царю-батюшке нашему – это, чтобы доложено-то было…
– Государю императору – непременно!.. Всем, всем в России!.. Всем – надо рассказать!.. Всем!.. Чудо, чудо – слышите!.. Всем монахам – да!.. Занести в протокол!.. Эх, куда – в эту… летописи что ли!.. Да о чуде непременном!.. Miracle incroyable et impossible!12
Она еще какое-то время покружилась вместе с Lise и, уже словно умерив восторги, добавила:
– Лиза, Лизы… Лизоньки!.. Сейчас ко мне!.. Сразу же!.. Я здесь в гостинице!.. Непременно, непременно!.. Алексей Федорович, не волнуйтесь!.. Дамы ваши ко мне – у меня!.. Я и доставлю домой в целости и сохранности!..
Лизка, как-то вдруг нахохлившись, отстранилась от непрошенной гостеприимницы:
– Мне на ажитацую непременно надобно.
Зинаида Юрьевна, понимающе улыбнувшись одной половиной лица и слегка отстранившись, тут же потянулась к Лизке снова:
– Знаю, знаю – и отпустим, отпустим непременно. А пока будем вместе, будем вместе, Лиз… Лизонька!..
И еще что-то воркуя, уже уводила обеих Лиз от Алеши. Он какое-то время еще стоял на месте, потом словно что-то вспомнив, бросил тревожный взгляд на своих уводимых от него Лиз, развернулся и поспешил обратно в монастырь.
IV
скотопригоньевская «фронда»
Сейчас мы должны оставить на время нашего главного героя, прервавшись на описание события без его участия. Забегая вперед, скажу, что подобные перебивы нам еще придется проделывать не раз, пытаясь поспеть за событиями этой безумной субботы. Она и сейчас осталась у меня в памяти как какой-то невозможный калейдоскоп, который я с трудом могу разбить по отдельным сценам и эпизодам. И как в детском калейдоскопном кружале, где меняются картинки одна за одной, очень трудно запомнить, что из какой вытекает, так и в моей памяти события этой субботы остались каким-то хаотичным, с большим трудом поддающимся какой-либо классификации нагромождением.
Я уже, кажется, упоминал о том, что в обед у старшего чиновника нашего паспортного стола Сайталова Кима Викторовича был назначен сбор всех наших скотопригоньевских либералов на так называемую «костюмированную ажитацию» (по другим источникам – «судебную ажитацию»). Что касается причин присутствия наших революционеров на этом либеральном мероприятии, то оно связано с тем, что на этом обеде и «ажитации» будет Ракитин, за которым установилась постоянная слежка. Поскольку Муссялович по понятным причинам там присутствовать не мог, эта функция на время обеда переходила к Смурову, приглашенному на обед в качестве приятеля Сайталова. Но нас это собрание будет интересовать и само по себе как некий фокус, в котором весь цвет нашей либеральной публики будет собран и представлен, так сказать, во всей своей красе. И не последние же люди это. И ведь, кажется, много добра делали или еще собирались сделать для формирования нашего общественного мнения – они как бы задавали некую политическую и даже нравственную «моду», за которой многие старались угнаться, и воплощали в себе тот «общественный прогресс», без которого, по их мнению, ни одно общество не может нормально развиваться. А уж тем более Россия, с ее «дремучей отсталостью», ее «вековыми предрассудками» и «роковой неразвитостью» (специально привожу их любимые «словечки»). Не знаю, меня не оставляет убеждение, что во всех трагедиях, потрясших наш когда-то тихий и патриархальный городок, есть немалая вины и этих людей, всегда ставивших себе в заслугу свою «вечную оппозиционность», как будто такая позиция сама по себе уже и есть безусловное и неоспоримое благо.