– Вот и Карамазов, – констатировала Катерина Ивановна, она, куря, далеко отстранилась от стола. – Мы вкратце введем его в курс дела, прежде чем перейдем к главному, – и словно продолжила прерванный разговор. – Ошибки быть не может никакой. Это действительно Ольга Карташова. Признаться, меня саму это обстоятельство сильно впечатлило. Есть в этом что-то знаковое…
Алеша подсел к столу и за две-три реплики выяснил поразившее его самого обсуждавшееся событие. Оказывается, вместе с Марией Кондратьевной в коляске была именно Ольга Карташова, сестра умученного в жандармских застенках Владимира Карташова. Именно она зачем-то ходила к Ферапонту, была изгнана и наконец разбила ему окно, чему уже был свидетелем и сам Алеша. И он едва с ней не пересекся дома, куда она заходила по поручению той же Марии Кондратьевны, связанном с Лизкой. В ней, конечно, трудно было по прошествии этих 7-8 лет узнать ту робкую четырнадцатилетнюю девочку, которой она помнилась всем, кто знал семью Карташовых.
– Информация еще не до конца проверена, но, говорят, что вместе с царем будет и этот полковник, который… ее обесчестил. Он уже не полковник, а генерал. У меня даже есть подозрение – уж не связаны ли эти два обстоятельства. Не прибыла ли Ольга, чтобы, скажем, расправиться со своим мучителем, – продолжала ровно вещать Катерина Ивановна. – Это может поставить под угрозу наши планы. Какие будут предложения?
– Может, есть смысл встретиться с нею? – подал голос Смуров. Это был полненький и уже слегка лысеющий молодой человек в легком клетчатом пиджачке. – Я бы мог это сделать… Только под каким предлогом?..
– Под предлогом… Впрочем, какой предлог? На правах друга Володи, нашего раздавленного «камешка» («Камешек» – это была кличка Владимира Карташова еще до перехода на животные «псевы»), – быстро бросил Красоткин. – Я думаю с ней нужно бы встретиться и на предмет вербовки. Из опыта всех революций всегда было так, что жестоко униженные женщины, те, кто вынужден продавать себя, всегда были самым надежным революционным элементом. Не так ли Карамазов?
Алеша непроизвольно вздрогнул. Именно потому, что в этот момент он неизвестно почему вспомнил о Грушеньке.
– Я думаю, что это все было бы верно и правильно, но только не в настоящий момент, – заговорил он, как-то тяжело выдавливая из себя слова. Нервные подергивания его зрачков слегка участились.
– Я поддерживаю Карамазова, – вновь вступила Катерина Ивановна. – Сейчас не время распылять силы. Ольга – это… Это все-таки второстепенно. Теоретически она даже может нам помочь, отвлекая на себя силы полиции. А теперь, товарищи, к главному. Для чего понадобилась срочная сходка. Я только вчера через связного получила шифровку из Исполнительного Комитета. Ракитин – провокатор. Исполнительный Комитет поручает нам в случае явной угрозы делу устранить его…
В зале воцарилось молчание. Пока оно длится, чуть проясним ситуацию в плане иерархии. Исполнительный Комитет партии «Народная Воля» настаивал на том, чтобы местные организации в виду требований конспирации делились именно на условные «пятерки» (плюс-минус один-два человека), даже если эти пятерки проживают в одном городе или образуются в одной организации. Члены одной пятерки не должны знать членов других пятерок, чтобы в случае провала одной из них, сохранить другие революционные ячейки. Связь между этими пятерками должна осуществляться через «связного», роль которого выполняла в нашем городе Катерина Ивановна. Все члены пятерок считались равноправными, каждый имел один голос, но решающий голос в случае разногласий принадлежал руководителю, в нашем случае – Карамазову Алексею. Однако некая неопределенность иерархии наблюдалась между связным и руководителем пятерки. Формально, связной считался выше, ибо являлся проводником воли Исполнительного Комитета. Но на практике учитывалось, что именно руководитель знает ситуацию «на местах» лучше, поэтому иногда допускалась его ограниченная автономия и возможность «протеста» против действий связного. Правда, этот протест в ИК должен был передать тот же связной. Не совсем до конца можно было провести в жизнь и политику строгой конспирации и «изоляционизма» пятерок друг от друга. Некоторые «эксцессы» требовали сложения сил нескольких пятерок, когда революционеры неизбежно знакомились друг с другом. А в маленьких городках типа нашего даже процесс вербовки не мог остаться строго законспирированным – мы это увидим на примере нашей, Скотопригоньевской пятерки.
– Я так понимаю, что это еще не приказ – так ли?.. – наконец проговорил Смуров. – Может быть, в Комитете еще не до конца уверены.
– Нет, там уверены. За ним была установлена слежка еще в Питере, и факт его связи с полицией установлен однозначно, – резко проговорила Катерина Ивановна. – Единственно, там отдают нам на самостоятельное решение время устранения. Чтобы это не повлияло на успех главного эксцесса. Я думаю, Смуров, вы сможете опять быстро приготовить соответствующую пилюлю для аккуратного и незаметного устранения.
Смуров Михаил в настоящее время вместе со своим уже сильно прибаливающим и потому постепенно передающим ему дела отцом содержал нашу главную городскую аптеку. Все «химические» вопросы в организации решались через него. В частности – приготовление ядов. Но не только. Изготовление взрывчатки, индивидуальных взрывчатых «закладок», разного рода динамитных шашек было тоже на нем. Единственно, с чем он не смог справиться – это изготовление очень точных нитроглицериновых взрывателей. Их ему приходилось заказывать по очень сложной схеме, используя знакомых «жидков» под весьма мудреными схемами прикрытия. Некоторые из этих евреев сами были революционерами, некоторым за молчание приходилось платить – на это и потребовалась трехтысячная сумма, которую Катерина Ивановна выпросила у Грушеньки.
– Я протестую, – присевший за стол Красоткин снова встал из-за него. – Мы должны идти на устранение только имея на то стопроцентные основания. Такие с позволения сказать «устранения» очень похожи на обычные уголовные убийства, и они не могут не ложиться грязным пятном на репутацию нашей организации. Это должны быть не убийства, а казни – только тогда в глазах народа мы будем держать высокую нравственную планку, и он пойдет за нами.
– Казни мы будем проводить, когда возьмем власть, а до этих пор – увы. Приходится пользоваться только теми средствами, которые нам доступны. Центральный Комитет никогда не запрещал такого рода убийства, если они идут на пользу нашему делу.
– А они как раз и не пойдут к делу. Никак не могут пойти, – не сдавался Красоткин. – Я бы вообще выступил за то, что такие устранения проводились только в виде поединков. Но…, – он тут как совсем по-детски застенчиво хмыкнул, быстро окинув всех взглядом. – Я знаю, что это неуместная для революционера, может быть, романтика, но нравственная основа будущей революции должна быть безупречна. Тем более, когда нет четкой уверенности в виновности приговоренного… Должен быть как минимум проведен закрытый суд над ним.
– А вы что думаете, Карамазов? – Катерина Ивановна обратилась к Алеше, установив на нем немигающий взгляд. Алеше знаком был этот напряженный пронизывающий взгляд. Только на этот раз он не мог его выдержать. Мешало чувство вины за все связанное с Грушенькой.
– Да…, поведение Ракитина подозрительное… Он мне делал явные намеки, что, дескать, знает о каких-то наших планах и не прочь познакомиться с ними поближе. Мне даже показалось, что он уже наладил с кем-то из наших контакты, – Алеша, опустив глаза, задумчиво проговорил это, как бы мысленно припоминая последний разговор с Ракитиным.
– Вам, Красоткин, это не о чем не говорит? – снова вскинулась Катерина Ивановна.
– Человек может и искренно стремиться стать нашим соратником. Здесь нужно исключить всякую двусмысленность.
– Никакой двусмысленности нет, Красоткин. Только ваша романтическая предвзятость мешает…
Но Катерина Ивановна не успела договорить, перебитая тем же Красоткиным. Для него, видимо, все упоминания о его «романтизме» были очень болезненны и действовали как красная тряпка на быка.
– Двусмысленность есть даже в вашем положении, глубокоуважаемая Карамазова! – вдруг резко бросил он. – Вы до сих пор не можете проинформировать нас и соответственно Центральный Комитет о положении вашего мужа. Трудно, очень трудно поверить, что живя столько лет под одной крышей, вы так и не смогли установить, работает ли он на охранку и ежели так – с каким заданием прибыл сейчас в наш город.
Все это прозвучало так резко, что все участники сходки замерли. Замерла и только что вошедшая в залу и остановившаяся с небольшим самоваром Ниночка, которая умудрялась даже на костыликах, прижимая только одной рукой самоварчик, приносить его с кухни. Но резкий вопрос Красоткина был отчасти справедлив. Действительно, на все расспросы «соратников» о занятиях своего мужа, Катерина Ивановна всегда твердо ссылалась на свое неведение. И это выглядело по меньшей мере странно, и еще более странно, что сама Катерина Ивановна как будто этого не чувствовала. Ситуация несколько разрядилась, когда Смуров подскочил к Ниночке и принял у нее самовар, а сама Ниночка, доковыляв до стола, присела на стул и стала разливать чай в принесенные уже Алешей стаканы. При виде Ниночки невозможно было не смягчиться. Лицо при всем желании никак нельзя было назвать красивым – оно носило печать болезни, но глаза просто захватывали и поражали. Глядя на человека, она, казалось, просто топила его в глубине своих теплых серых глаз, заволакивая непредвзятой и непреднамеренной добротой.
Однако за чаем Катерина Ивановна вернулась к теме:
– Предлагаю дело Ракитина поставить на голосование. Хотите, Красоткин, считайте это судом над ним, если вы настаиваете на этом?.. Итак, кто за то, чтобы немедленно – то есть уже завтра устранить Ракитина?..
Она сама быстро вскинула руку. Чуть помедлив, следом за ней руку поднял и Смуров.
– Кто против?
Резко вскинул руку Красоткин.
– Итак, Карамазов, ваше мнение будет решающим. В случае равенства голосов, голос руководителя будет считаться за два.
Катерина Ивановна вновь воткнула в Алешу свои горящие холодными огоньками глаза. И на этот раз он выдержал их взгляд, хотя и с заметным усилением подергиваний век и кожи вокруг глазничных впадин.
– Я думаю, сделаем так. За Ракитиным нужно назавтра установить целодневную слежку. Как наш новый… товарищ… Да – «Лиса» – справится? (Красоткин на это как-то неопределенно кивнул головой.) А в случае каких-либо подтверждений или угрозе нашему главному делу, немедленно приводится в действие план устранения. Вы, Смуров, подготовите соответствующее средство. (Смуров наклонил голову в знак согласия.) Нам сейчас главное сосредоточиться и не распылять силы.
Катерина Ивановна как-то удивительно легко, даже с видимым удовлетворением приняла решение Алеши, хотя оно, казалось, больше устраивало Красоткина. Тот же, напротив, словно остался чем-то недоволен. Но Алеша уже не обращал внимание на эти детали. Он внешне был собран и сосредоточен.
– Давайте еще раз проверим степени готовности к делу обоих планов.
– План «А» готов как часы, – быстро и недовольно бросил Красоткин.
– Взрывчатка уже занесена в подкоп. Сегодня Максенин дороет проход в могилу, – доложил и Смуров.
– Как же так с ветлой вышло-то? – покачал головой Алеша. – Я же говорил, чтобы обошли корень. Теперь она облетает уже. Ведь каждый, кто смотрит на нее, невольно задается вопросом, что с ней случилось. Почему она так странно и не ко времени сохнет…
– Трудно было обойти. Даже невозможно, – досадливо изрек Смуров. – Корень оказался как раз под аркой. А только под ней и не было фундамента стены. Так что волей-неволей пришлось зарубаться в него.
Какое-то время все помолчали. Из самовара доносилось потрескивание тлеющих угольков. Алеша словно бы что-то соображал.
– И все-таки… Только теперь я тоже буду настаивать на голосовании, – кивнув в сторону Катерины Ивановны, вновь подорвался Красоткин. Он даже, очевидно от волнения, расстегнул верхние пуговицы своего форменного сюртука. – Вы опять скажете о романтизме… Но долг мой обязывает поставить вопрос таким именно ребром.
Красоткин встал и зачем-то прошелся до угла залы, где что-то смахнул с паровоза и быстро взглянул на портреты несомненно высокопочитаемых им революционных писателей. И еще оттуда продолжил свою речь:
– Я считаю, что на такое решающее событие как убийство царя должен быть предусмотрен и план «В». Все может случиться, и может оказаться, что оба предыдущих плана окажутся недостаточными. Да-да – это возможно, вспомните неудачу на Рогожско-Симоновой заставе – и тогда должен вступить в действие простой и уже окончательный план. Так сказать, уже без вариантов. То есть просто: кто-то из нас подойдет и застрелит царя в упор… Разумеется, это уже будет означать полное самопожертвование. Ибо убить царя и не убить себя – это подло в принципе. А тут вероятно, что тебя тут же убьют ответным огнем охраны, или – это в лучшем случае…. Правда, не знаю, лучший ли это случай или худший. Или тебя повесят вскоре после этого. Как Димитрия Каракозова и Александра Соловьева. Но этот герой уже сделает свое дело, и его самопожертвование не пройдет даром. Оно должно послужить и послужит началом всеобщей социальной революции, – Красоткин тем временем уже вернулся снова к столу и неожиданно, противореча своему первому намерению, закончил. – В общем, считаю предусмотреть этот вариант абсолютно необходимым и даже не считаю, что могут быть возражения, и вопрос потребует вотирования.
Катерина Ивановна первая нарушила какое-то странное, почти «торжественное», молчание, что воцарилось после слов Красоткина:
– И кто возьмет на себя реализацию плана «В»? Вы, Красоткин?
– Я бы посчитал это за высшую честь для себя. Но думаю, мы должны свято следовать принципам демократического волеизъявления. И попрошу товарищей проявить свою волю по этому вопросу. В случае если никто больше не согласен на эту миссию, я готов взять на себя всю ответственность по ее исполнению.
Красоткин и сам не замечал, что, говоря о волнующих его темах, непроизвольно переходит на возвышенный и несколько искусственный тон. Но этот тон каким-то магическим образом воздействовал на всех его слушающих, заставляя невольно подчиняться ему и подстраиваться под его требования. Вот и сейчас на лицах, слушающих Красоткина, тоже изобразилась переданная им неопределенная, но несомненно вызванная настроем оратора, «вдохновенная решимость».
– Что ж, думаю… – только еще начинала фразу Катерина Ивановна, как оказалась тут же решительно перебитой репликой Алеши:
– Я тоже готов.
– Карамазов, я был уверен, что вы оспорите у меня это право, – после пары секунд молчания вновь прорвался Красоткин. – Товарищи, – он заторопился, словно опасаясь еще каких-то «оспориваний», – как разрешим это демократическое затруднение? Карамазов или я – кто из нас возьмет на себя эту высокую и жертвенную миссию?
На этот раз, опережая Катерину Ивановну, что-то хотел сказать Смуров, и уже открыл, было, рот, но и его опередил Алеша:
– Думаю, мне должно принадлежать это право как руководителю пятерки.
– Протестую! – вновь вскочил из-за стола присевший было Красоткин. – Вопросы такого рода не могут решаться единичной волей руководителя. Это вопросы высшего суда совести и революционной нравственности. Каждый из нас готов на смерть ради народа и социальной революции, но право на эту смерть должно не присваиваться лично, а отдаваться демократическим волеизъявлением по голосу нравственного выбора каждого из товарищей. Думаю, что для решения этого вопроса нужно считаться и с голосом нашего нового соратника по борьбе, товарища «Лисы». Я сейчас его позову…
И он направился к двери. Странно, но Катерина Ивановна как бы на время потеряла бразды правления; такое изредка, но бывало и раньше, когда революционный «романтизм» Красоткина на время брал верх над ее революционным педантизмом. Но в ситуацию вмешался Смуров:
– Подождите, Красоткин, – остановил он уже приоткрывшего дверь «Рысь», отправившегося было за «Лисой». – Мне кажется, что это тот случай, когда сей неопределенный вопрос должен решиться волею жребия. (После этих его слов Красоткин как-то слишком быстро вернулся от двери обратно.) Конечно, можно было бы провести конкурс на лучшую стрельбу и по меткости взять исполнителя. Но сие уже нецелесообразно за неимением и времени.
Предложение Смурова всех устроило, а саму процедуру решено было провести у «камня Илюшечки», где по традиции и принимались самые важные решения. Но прежде чем туда выйти еще по одной традиции подобных выходов после того, как все допили чай, под гитарный аккомпанемент Красоткина спели – и довольно слаженно – еще одну «песню Красоткина». Ее обычно пели для «революционной решимости» перед принятием особо важных решений:
Вперед! Без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я!
Смелей! Дадим друг другу руки
И вместе двинемся вперед.
И пусть под знаменем науки
Союз наш крепнет и растет.
Жрецов греха и лжи мы будем
Глаголом истины карать,
И спящих мы от сна разбудим,
И поведем на битву рать!
Не сотворим себе кумира
Ни на земле, ни в небесах;
За все дары и блага мира
Мы не падем пред ним во прах!
Блажен, кто жизнь в борьбе кровавой,
В заботах тяжких истощил;
Как раб ленивый и лукавый
Талант свой в землю не зарыл!
Пусть нам звездою путеводной
Святая истина горит;
И, верьте, голос благородный
Недаром в мире прозвучит!
Внемлите ж, братья, слову брата,
Пока мы полны юных сил:
Вперед, вперед, и без возврата,
Что б рок вдали нам не сулил!
Эта песня за несколько лет исполнения стала уже как бы настоящим гимном наших революционеров. У нее, кстати, первоначально был еще один куплет, который после принятия решения о терроре, Красоткин был вынужден убрать:
Провозглашать любви ученье
Мы будем нищим, богачам,
И за него снесем гоненье,
Простим безумным палачам!
Прощать больше никто никому не собирался.
III
У камня илюшечки
Дом Красоткина был последним на улице, к тому же находился чуть в отдалении от других домов, но, несмотря на это, революционеры вышли из него задами, соблюдая конспирацию. Уже почти наступила ночь, и только вдали на западе светилась багровая полоска вечерней зари. Было свежо, ясно – на восточной половине неба во всю проступили звезды – в то же время воздух дышал и сыростью, как обычно бывает в конце лета или ранней осенью после жаркого дня. До камня Илюшечки было не далее ста метров по слабой и едва видной в темноте тропинке, которая только слегка освещалась красноватым фонарем, несомым впереди идущим Муссяловичем. Сам Илюшечкин камень к настоящему времени со всех сторон оброс небольшими молодыми березками, что впрочем, было только на пользу конспираторам. Это был массивный гранитный валун, неизвестно как оказавшийся у подножия овражной ложбинки, откуда уже не так далеко было до городского кладбища. Сама традиция сборов у этого камня со времени первого сбора после похорон Илюшечки имела свою примечательную историю. Здесь было «освящено» принятое вскоре после ареста Карташова решение о переходе к «революционной деятельности». Здесь же не без долгих предварительных споров был взят на вооружение метод индивидуального террора. Здесь же Боровиков Валентин поклялся «ликвидировать» убийцу своего друга и обидчика всей семьи Карташовых полковника Курсулова. Здесь же проводились «революционные панихиды» после его гибели и в память Карташова. На этом месте всегда ощущалась какая-то «возвышенная» атмосфера, в которой романтизм того же Красоткина не казался чем-то надуманным и слишком выспренним для революционного дела.
Вот и сейчас все революционеры словно почувствовали то же самое, хотя начало оказалось смазанным небольшим инцидентом. Уже видно задремавшая в ветвях березы ворона неожиданно с недовольным и показавшимся удивительно громким в свежем воздухе криком сорвалась с ветки, чем сильно напугала Катерину Ивановну. Та непроизвольно дернула руками, разметав концы шали, в которую закуталась перед выходом на улицу. А ворона еще в довесок и какнула на лету, удивительно метко попав в фонарь, уже поставленный на камень Муссяловичем. Так что помет зашипел на нагретом от огня свечи стекле. Впрочем, это все равно не могло сбить возвышенного настроения, с которым всегда приходили сюда революционеры. И как всегда по традиции вступительную речь здесь произносил Алеша.
– Товарищи, мои братья и сестры. Вот опять мы здесь, у нашего дорого Илюшечкиного камня, камня, который стал символом нашего братства и нашего единства. Единства, из которого слуги самодержавия выхватывают одного за другим наших товарищей… Вспомните, как мы впервые сюда пришли, когда прощались с Илюшечкой. Мы же тогда поклялись никогда не забывать его и друг друга. Илюшечку особенно – помнить его смелость и отвагу, чтобы она служила и нам примером в нашей борьбе. Странно, тринадцать лет прошло, а я помню все, как будто это было вчера…
– И я, Карамазов, – выкрикнул из темноты Красоткин. Он стоял дальше всех от Алеши, зайдя почти за камень, и стоял, оперевшись на него.
– Да, нас тогда было больше. Не все выдержали испытания, что нам выпали на долю. Многие ушли еще раньше… Раньше того, как мы приняли решение о революционной борьбе. Это их стезя, и не будем их осуждать, но и говорить о них не будем тоже. Мы же поклялись здесь стоять до конца и бороться до конца, и если нужно – положить и жизни наши на алтарь нашей священной борьбы, на алтарь всеобщей социальной революции. Помните, тогда, Красоткин, вы, кажется, говорили, что хотели бы «пострадать за всех»? И вот это время подошло для нас. Да – вполне возможно для нас всех. И это не будет забыто, и это не будет бессмысленно:
Умрешь недаром – дело прочно,
Когда под ним струится кровь…
Продекламировав, Алеша остановился и на секунду забрался пятерней себе в волосы. В его исполнении высокие слова, которые он сейчас говорил, почему-то не казались слишком искусственными или романтичными, как это бывало, когда нечто подобное изрекал Красоткин.
– Я все думал, что сказать вам сейчас, накануне, может, главного события в жизни всех нас. События, которое может стать последним для… некоторых из нас, а может и для всех нас. Но вот, что мне недавно пришло на ум – и так ярко пришло. Знаете, что мы делаем по сути своей, по сути нашего совместного дела? Мы сводим небеса на землю… Да – это главное в нашем революционном деле. Мы не услаждаемся сказками о райских кущах и небесных молочных реках, не относим все это в неопределенное будущее. Мы здесь и сейчас берем и сводим небеса на землю, а наше братство – это кусочек неба на земле. Поэтому мы и не должны бояться смерти, мы уже здесь, на земле научились жить по законам неба. Все оказалось просто. Да, просто взять и поставить на место небес землю и жить ради нее. И не просто жить, а если понадобится и умереть за нее. И мне припомнилось – мне как-то ярко вспомнилось еще вот что. Тринадцать лет назад я выходил из монастыря, где-то, может, в такую же звездную и сырую ночь. Я тогда упал на землю и рыдал, плакал и целовал ее, эту сырую землю, матушку-землю, ставшую мне вместо неба, ставшую мне заместо неба…, я ее орошал слезами и наверно именно тогда поклялся – еще может быть не до конца осознанно – отдать ей свою жизнь. Да – не просто послужить верой и правдой, а отдать и жизнь свою за нее… Тринадцать лет я ждал этого момента, и вот он пришел. Вот – царь, этот кровавый тиран и деспот, глумливо освободивший крестьян, чтобы заковать их в еще большие кандалы и заставивший их вновь лить кровавые слезы в нашу многострадальную землю, – послезавтра будет у нас. Не на эту ли минуту я и выходил из монастыря, не на это ли дело благословлял меня мой незабвенный старец, когда отправлял в мир?..
– И не тебя только, а всех нас, всех нас, Карамазов!.. – еще раз выкрикнул из темноты Красоткин.
– Да, мы все читали его «Мысли для себя», где он предвидел наши дальнейшие действия. Смерть царя, главы народа, означит смерть народа. Но после смерти народа должно наступить его долгожданное воскресение. Воскресение во всеобщей социальной революции. И нам выпало право ее начать. И только провидение свыше предопределило нам это право…
– Карамазов, вы еще верите в Бога? – неожиданно и как-то совсем не ко времени и месту вырвалась реплика у Катерины Ивановны. Она его слушала, слегка наклонив голову к земле, выражая этим некую иронию, и теперь окончательно распрямилась, как бы ощутив внутреннее превосходство над еще не до конца преодолевшим «религиозные предрассудки» товарищем. И действительно: Алеша после реплики Катерины Ивановны сразу же и заметно «сдулся».
– Давайте не будем об этом… (И после небольшого молчания.) Что, Смуров, как твой жребий будем бросать?
– Предлагаю сделать сие естественным образом. Вот два камешка из-под камня Илюшечки – беленький и черненький… Один с кварцем, другой с полевым шпатом… М-да – это я так, к слову и по специальности… Кстати, под камнем что-то очень сыро – не иначе, как родничок пробивается… Так вот. Предлагаю: черный – это смерть. Кто его угадает, тот и будет исполнять сие задуманное выше. Я зажимаю их в руках…
На эти слова все стоящие невольно подтянулись ближе к Смурову и ближе стоящему к стоящему на камне фонарю. Даже Муссялович, который и здесь не забывал исполнять, видимо, порученные ему обязанности охранника.
– Ну что – кто будет угадывать сие?..
– Выбирайте, Карамазов, – я предоставляю вам это право как нашему руководителю. – подал голос из темноты Красоткин.
– Тогда… пусть будет в правой, – секунду подумав, отозвался Алеша.
– Э, напомните мне, где право и лево – я до сих пор путаю, я же левша…
– Вон та.
– Эта?..
– Да!..
Смуров, пожонглировав руками, как бы все определяясь, где право и лево, наконец, поднял вверх правую руку. И, развернув ее ладонью наружу, разжал пальцы. И хотя во мраке трудно было что-либо разобрать, там явно лежало что-то черное. Впрочем, для достоверности Смуров поднес ладонь к фонарю, и в ней действительно блеснул изломанной гранкой кусочек черного камешка.
– Повезло вам, Карамазов, – с дрожащей в голосе обидой произнес Красоткин, впрочем, у него даже обида звучала торжественно. – Но я предлагаю новую традицию. Пусть тот из товарищей, кому поручается такая миссия, после которой… В общем, пусть скажет свое последнее слово… Точнее, последнее желание, – Красоткин явно потерялся и стал сбиваться в построении фраз, что с ним происходило не часто. – Желание, которое обязаны исполнить все оставшиеся в живых… Те, кто могут остаться.
– У меня одно такое желание – позаботьтесь, пожалуйста, о моих Лизах, – как-то просто и очень искренне сказал Алеша. И эта искренность так тронула всех здесь собравшихся революционеров, что какое-то время никто не мог произнести ни слова. Все интуитивно чувствовали, что любое слово могло показаться кощунственным и нарушить эту пронзительную искренность, так явно всеми ощущаемую в этой столь же пронзительной ночной тишине. Даже Катерина Ивановна и та сдержала уже было срывавшуюся с языка язвительную фразу (это по поводу всего связанного с Грушенькой), что, мол, при жизни он не слишком о них заботился… Но сдержалась.
– Давайте к камню, – предложил Алеша.
Это был последний ритуал, которым завершались сборы у Илюшиного камня. Все подошли к камню и положили на него свои правые ладони.
– Революция! – негромко, но твердо произнес Алеша.
– Или смерть! – также глухо, но дружно и твердо отозвались все революционеры…
Но в этот момент произошла еще одна неожиданность и неожиданность почти мистическая. Словно от толчка всех пяти ладоней камень Илюшечки вдруг дрогнул, как живой, следом подался вперед и тут же слегка опал вниз. При этом из-под него раздался глухой чмок, отдаленно напоминающий всхлип. Потом, все будут говорить, что им это так и показалось. Лампа, которая стояла на камне, покачнулась и следом низвергнулась в темноту, погаснув уже на лету. Она дополнила и завершила все произошедшее острым звоном разбитого стекла. В первые секунды все замерли как от ужаса. Ужас этот действительно в той или иной степени испытали все (об этом тоже будут позже делиться друг с другом). Как будто на их клятву кто-то отозвался – неужели сам Илюшечка?.. И эта мысль тоже промелькнет в головах у некоторых.
Первым в себя пришел, по-видимому, Смуров. Он наклонился к камню, и в темноте стал шарить под ним.
– Так… Кажется, ясно… Это, ребята… Это… Это… Сие есть промоина… Так. Должно быть… Я же говорил – помните… Это… Ясно. Родничок, похоже, пробивается. Промоинка образовалась… – Смуров бормотал из-под камня, но как-то не очень уверенно, словно не доверяя своим собственным словам. И хотя это было единственное объяснение, которое могло пролить свет на случившееся, оно не могло снять с души это неожиданное и острое впечатление мистического ужаса, поразившего всех там присутствующих. Разве что Мусялович почему-то разулыбался, но может, тоже хотел прикрыть этим внутреннее напряжение. Возвращались молча и вскоре разошлись, соблюдая конспирацию – один после другого.
IV
В трактире
А Алеша уже спешил к трактиру, где еще в монастыре договорился с Иваном о встрече за поздним ужином (часов в 10-ть вечера). Но придя туда, обнаружил, что брата еще нет и, заняв отдельную комнатку с окнами на улицу (в трактире теперь были и отдельные комнатки) и заказав ужин на две персоны, стал ждать. Это был тот самый трактир, в котором тринадцать лет назад они сидели с Иваном, и где последний поведал ему свою «Легенду о великом инквизиторе». Правда, сам трактир сменил к этому времени и свое название и своего хозяина. Раньше – читатели должны были это помнить – он назывался «Столичный город», теперь же массивная латунная вывеска славянской вязью гласила: «Три тысячи». Это еще одно эхо, или, если хотите, последствие событий тринадцатилетней давности. Купец Колонкин, перекупивший это заведение, был в числе присяжных заседателей на первом суде над Митей. Он так впечатлился всем там услышанным, особенно мистикой трехтысячной суммы, которая так часто фигурировала на процессе и в показаниях Мити, и в связанном и Иваном деле Смердякова, что по приобретении трактира не преминул переименовать наше главное питейное заведение. Перестройка была не только внешней. Внутри тоже все стало походить на «европейский манер». Появились отдельные комнатки, меню, лежащие на каждом столе, а половые сменились официантами не в засаленных передниках, а в каких-то, отдаленно напоминающих форму военных, серых сюртучках с малиновыми петличками. Впрочем, грязных историй, связанных с трактиром и пьяных дебошей не стало от этого меньше. И это не удивительно. «Что вы хотите – это Россия-с, господа!» – как говаривал наш городской глава, и в его произношении слово «Россия» начинало рычать и звучало как «Ры-сс-ия».