– Я вообще-то, Алеша, сторонник традиционной версии понимания этой притчи.
Алешу как-то зримо заколобродило от этих слов Ивана. Он отодвинулся на стуле и досадливо сморщился лицом, а зрачки задрожали в лихорадочном подергивании.
– Хочешь сказать, что раскаялся… Ах, Иван-Иван!.. Где ты их видел?.. Кающихся?.. Сейчас нет и тогда не было… Да и не в чем было каяться ему. В чем, в самом деле – в том, что отец его не любит? В этом, скажи, Иван?..
– Да, хотя бы в том, что усомнился в любви отца своего.
После этих слов Алеша замолчал и прямо-таки впился в глаза Ивана. Несколько секунд длилось молчание и с ним, какая-то невидимая борьба проникших друг в друга взоров родных братьев…
– Ты так и не поверил мне, Иван?
– Да, Алеша, не поверил. Я же тебе сказал, что я сторонник традиционной версии понимания этой притчи. И ты зря, братишка мой, решил меня испытать своей новой версией. Я ведь не верю тебе, Алеша… Точнее, не до конца верю. Ведь в традиционном понимании притчи отец – это Бог. А Бог не может не любить Своих детей. А ты мне пытаешься именно это и всучить, да еще хочешь, чтобы я в это поверил. Или ты действительно хочешь мне сказать, что Бог может не любить Своих детей? Это ли твоя версия?..
– Но я ведь не дорассказал тебе до конца свою версию. (Алеша как будто на что-то решился – словно полетел с горы. Это было заметно по сузившимся глазам и жесткому, даже какому-то «острому», выражению его лица.) Итак, младший сын возвращается к отцу – да!.. – вполне возможно уже другим. Каким?.. Давай чуть повременим. Еще вернемся к этому… Но я настаиваю, Иван: младший сын возвращается, не потому что одумался или раскаялся. Тут другое. Смотри, что он думает: мол, «согрешил против неба и пред тобою», то есть отцом своим. Но в чем согрешил? Против неба?.. Гм?.. В чем?.. В том, что усомнился в любви своего отца, как ты говоришь? Но причем здесь небо?.. А пред отцом в чем? Опять-таки усомнился в любви и попросил долю наследства? Но отец мог и не давать этой доли. Разве мало неразумных желаний выслушивают отцы от своих чад? Они – что, все их выполняют? Если любят – то наоборот, будут учить уму-разуму и вразумлять. А вот если не любят, то – да, некоторые потворствуют… Весь грех его состоял в том, что он получил уже не сомнение, а точно знание: мой отец меня не любит… Что, правда, – грех и заключался в этом знании?.. «Будете как боги, знающие добро и зло…» Адаму тоже лучше было бы оставаться в неведении?..
– Да как же он понял, что отец его не любит? Ты так уверенно об этом говоришь… Или уже началась твоя литературная версия?
– Нет, Иван, – пока все строго по тексту. Смотри, что он думает? Он думает, что уже недостоин называться сыном и собирается наняться в наемники к отцу… А теперь скажи, о чем это говорит? Какой поступок должен совершить сын, чтобы перестать им быть и перейти в разряд наемников? Какой?.. Да никакой. Для нормального отца никакой. И сыну, который чувствует любовь отца, никогда не придет в голову, что после какого-то своего проступка он перестанет быть сыном. Да любой нормальный сын, у которого есть нормальный отец, после любого своего проступка, просто бросится к отцу с плачем и просьбой о прощении. И все!.. И все – но только если есть любовь. Но младшему сыну не это пришло в голову, а совсем другое: что он уже и не сын и может быть только наемником – дичь полная. Точнее, мысль закономерная, если нет любви. Причем, не просто пришло: он сначала это подумал, и не ужаснулся, не выкинул эту мысль из головы как несуразную – нет. Он в ней уверился, уверился до полной правоты – и именно это и высказал при встрече с отцом.
– Алеша, но ведь отец-то принял его с распростертыми объятиями и этим доказал свою любовь… Кого там, быка что-ли, велел заколоть, пир устроил, перстень снял и одежду лучшую дал. Я, кажется, все правильно помню…
– Правильно-правильно, да не совсем… Поставь себя на место этого отца. Ты когда-то сбагрил нелюбимого сыночка по его же неразумному желанию, потом еще садистски наблюдал, как он мучится и страдает или совсем забыл о нем – живой он или мертвый, тебе было все наплевать. И вдруг этот сынок, причиной возможной смерти которого ты и был, заявляется тебе в дом. Причем, едва живой…
– Понимаю, понимаю, ха-ха, – рассмеялся, хоть и не слишком весело и как бы против своей воли, Иван. – Хочешь сказать: лицемерие все это было!.. Ха-ха!.. Грех замазывал. Да, попал, попал!.. И ведь как близко – прям, как с нашей семейки списал картинку… Только наш… Впрочем, не будем о покойниках… А так – хорошо!.. Зло, но хорошо!.. Что ж – куда же ты дальше выведешь свою притчу?
– А дальше с поля возвращается старший брат…
– Ха-ха… Вот с этого места поподробнее.
– Иван, ты же все хотел откровенно?
– Абсолютно… Или насколько это возможно… – как-то загадочно добавил Иван после небольшой паузы.
– Итак, пир горой в доме у отца по поводу возвращения младшего сына. Старший слышит весь этот разгул и выспрашивает у слуги – что такое… О, тут много подробностей, на которые почему-то не обращают внимание! Почему не прошел сразу в дом, а призвал слугу? Что-то заподозрил? Да-да, заподозрил что-то нехорошее. Это многое говорит о нем, что у него было за сердце. Теперь смотри: после слов слуги сказано, что он не просто принял к сведению возвращение своего младшего брата, может, и неприятно ему было, но он даже не посчитал за нужное скрыть свою неприязнь. Сказано, что он осердился и не захотел войти… Удивительно!.. Вот, какие они, старшие братцы бывают. Родной брат вернулся живым – а тот злится. На что собственно? Он что – его долю наследства прокутил с блудницами? Нет – свою собственную. Тогда в чем же дело? А дело в том же… Иван, догадался?
– Как же, как же – опять нет любви…
– Именно: не только отец не любил сына своего младшего, но и старший брат не любил его… Не хмурься, Иван. Будем честными до конца…
– До конца?..
Иван спросил это то ли с иронией, то ли с недоумением. Если бы Алеша был повнимательнее, то заметил, как словно от какой-то внутренней боли он прикусил себе нижнюю губу. Но Алеша, как на что решился, и реагировал только на внешние реакции. Он как бы боялся не сказать того, на что уже решился.
– Отцу самому приходится зазывать своего старшего сыночка в дом. И тут выявляется одна удивительная подробность. Оказывается, не только младший сын никогда не чувствовал любви своего отца, но и старший ее тоже никогда не чувствовал, и теперь с удивительной откровенностью высказывает свои претензии к отцу. В самом деле: ишь – отец за все время ему и козленка не дал попировать с друзьями… И это за его многолетнюю верную службу!.. Кстати, и слово-то какое точное – служба. Тот так и говорит: «я столько лет служу тебе»… Скажи, отцу дети служат? По-моему, скорее отец должен служить детям… Служат там, где нет любви, где все построено на принципе: ты мне – я тебе. Итак, открывается удивительнейшая и по сути своей трагичная подробность: никто никого не любит в этой семье… Точнее, нет: младший все-таки любит, или хотя бы жаждет отцовской любви, оттого и бежит из дома. Старший же тупо «служит»… Но истина открывается во всей своей безобразной наготе – отец не любит ни одного из своих сыновей. Только обрати внимание на разницу: старший смиряется с этим, ибо отец ему говорит: «все мое твое», то есть старшему не любовь нужна, ему нужно богатство и состояние. Без любви он проживет, а без денег нет. Деньги – это главное для него, потому он так и озлился на возвращение младшего, который был «мертв и ожил». На какой хрен ожил – угроза возможная, траты незапланированные. Того же быка закололи… Ведь все, что есть у отца – «его», тот сам об этом сказал.
– Тогда скажи мне, почему отец так ему сказал, если ты говоришь, что он не любил никого из своих сыновей?
– А ты как думаешь, Иван?
Иван чуть помолчал, а потом немного загадочно улыбнулся:
– Ты хочешь, чтобы я сам себе подписал приговор?.. Хорошо. Я тоже буду откровенен, Алеша. Смердяков в последнюю встречу со мной, знаешь, что сказал по этому поводу? Это хорошо бы легло в основу твоей притчи… Он сказал, что из всех братьев я больше всего похож на отца нашего, Федора Павловича… Что – в точку?.. И ведь так и вышло. Наследство-то от него перешло ко мне. Все «его» оказалось «мое». Ты только дом получил фамильный, да ведь и тот по бумагам мне принадлежит. И доля Дмитрия досталась мне. И ты верно хочешь мне сказать, что я должен все-таки отдать Дмитрию его долю в наследстве? Ты это хочешь сказать своей притчей, Алеша?
– Насчет Дмитрия тебе решать, Иван… Но притчей я хочу сказать все-таки другое. Мы ведь только теперь подошли, так сказать, к ее «литературному продолжению». Точнее, нет – еще пока не литературному, а так сказать, бытовому ее преломлению. Или, если хочешь – частному случаю. Ведь вся наша жизнь и все ее повороты только частные случаи уже изложенных сюжетов – как в притче о блудном сыне. Ты хочешь дальше слушать, Иван?
– Я должен это услышать, брат мой…
– Хорошо-хорошо, – Алеша словно даже поторопился прервать дальнейшие объяснения с братом. – Притча Христа завершается как бы на самом неопределенном месте. Неясно даже, смог ли отец убедить своего старшего сына войти в дом, или тот так и остался стоять за дверьми, злобствуя и досадуя на отца и брата. Итак, с этого момента и начинается, как мы с тобой договорились, «литературная», точнее частная, или даже «аллегорическая» интерпретация. Старший брат вошел в дом, даже обнялся с младшим и даже изобразил при этом лицемерную радость. Он это привык делать в отношениях с отцом – и скрепиться в очередной раз для него не составило труда. Но на самом деле у него уже зрел план дальнейших действий. Выясняется, что у отца было еще двое детей, внебрачных, или можно сказать, помимо брачных – тех, от которых уже шла речь. Выясняется, что они тоже претендуют на наследство, и, разумеется, тоже ненавидят отца своего. Ибо в этой семье все ненавидят друг друга. А поскольку нет страсти сильнее, чем страсть к богатству и нет сильнее ненависти, когда кто-то стоит на пути к нему, старшему брату остается только подняться над этим водоворотом ненависти и пустить дело на самотек. «Пусть одна гадина сожрет другую», – случайно в минуту гневной откровенности выскажет он однажды младшему брату, которого он уже не считает препятствием. Не от презрения, а просто от его наивности и романтизма. Он думает, что с ним он разберется без особых проблем. По-свойски, так сказать… И вот в один прекрасный день – старший потом поймет, что это был один из самых прекрасных дней в его жизни – смертельный узел ненависти развязывается, причем самых удивительным и благоприятных образом для старшего брата. Один из этих «других» братьев убивает отца и, не выдержав тяжести содеянного, вешается, другой по ложному обвинению в убийстве отправляется на каторгу. А «все» – все то, что отец и говорил «твое» – действительно достается одному ему, так как отец и предусмотрел в своем завещании. И хотя он никого не любил, но видел, что именно старший сын наиболее близок ему по духу, продолжит его линию стяжательства и накопительства и выполнит его посмертную, пусть и несправедливую волю. Как и произошло… Нет, старшему тоже пришлось пострадать – и пострадать довольно жестоко, чуть не до умопомешательства, ибо он вдруг почувствовал, что не может снять с себя ответственности за смерть отца. И хотя он юридически не был причастен к этой смерти, но его совесть не могла оставаться спокойной, ибо она отвечает не только за юридически признанные поступки, но и за «вольные желания», а в этих желаниях он действительно был волен настолько, что позволял себе желать смерти отца. И это его желание не могло не вдохновлять остальных братьев, домогающихся наследства, один из которых и пошел на действительное убийство. Но время, как известно, все лечит. Оно прошло – все установилось, устаканилось, жизнь вошла в свои берега – успокоилась и совесть. Ведь в главном все произошло по его самому сокровенному и определяющему его жизнь желанию: «все мое – твое», сказал когда-то отец, и он дождался момента, когда это исполнилось, и теперь мог спокойно наслаждаться жизнью, пользуясь полученным отцовским богатством. Да и стать его охранителем – и не только его, но и всего установленного порядка вещей, где сильные мира сего угнетают слабых, пользуясь всеми привилегиями «охранителей», ибо что ж не стать охранителем, когда в этом и заключается твой кровный интерес. Надо защититься от всех возможных посягателей на свое исключительное положение…
– Спасибо, Алеша, спасибо… Спасибо за откровенность. Теперь я верю тебе… Верю в твою искренность. И хочу сказать тебе, как бы подтвердить даже… Что ты прав. Ну, почти прав… – Иван выговаривал слова с трудом, как бы через силу. – Только ты не заметил, что твоя притча о младшем брате как-то незаметно перешла в притчу о старшем?.. А что же младший? Так и остался романтиком и сочинителем притч, точнее, их вольным…, очень вольным интерпретатором?.. А то я, знаешь, о чем подумал, грешным делом?.. Надеюсь, я не обижу тебя, если скажу. А – Алеша?
– Не обидишь. И прости, если я тебя обидел…
– Нет-нет, Алеша, откровенность разве нуждается в прощении?.. Значит, не обидишься. Только я без аллегорий. У меня правда эта мысль промелькнула, когда я слушал все твои интерпретации… Если я больше всех похож на отца нашего, то ты – на Смердякова. Помнишь, как он рассуждал о вере там, в гостиной у отца…, чем до слез доводил бедного Григория?.. Не знаю, что это за странное свойство ума нашего – во всем добром видеть злое… Не только о тебе говорю, но и о себе – и за собою это замечал. А уж в Смердякове – это как по писаному. И тебя, вот слушал, даже и страх какой-то мистический мелькнул – словно бы в тебе дух его заговорил… Да, вам бы встретиться было бы надо и пообщаться накоротке… Почему ты этого никогда не делал, Алеша?..
На Алешу это замечание Ивана произвело болезненное впечатление. Он даже слегка затряс головой, словно пытаясь снять с себя какое-то наваждение. А у него действительно мелькнула какая-то странная и ужасно болевая для него, хотя и невозможная мысль, что Дмитрии и Иван сговорились друг с другом в их отношении к Смердякову и главное – в отношении Алеши к нему. От Ивана не укрылась его болезненная реакция.
– Ладно, друг мой Алеша, оставим Смердякова. А то странное дело: всегда, когда мы встречаемся с тобою – он словно стоит между нами и не дает общаться друг с другом. Только друг с другом… Я все-таки хочу дослушать твою притчу. Именно – о младшем брате. Ты в своей интерпретации старшего, может, все-таки недооценил степень его… доброты к тебе. Хотел сказать «любви», но ведь ты и тут усомнишься… Кто это – Декарт сказал: «cogito ergo sum6»? О тебе надо было бы сказать: сомневаюсь – значит, существую… Когда же ты успел стать таким скептиком?.. Куда же вера твоя подевалась, Алеша? Но может все прояснится по окончании твоей притчи. Алеша – а?..
– Притча эта на самом деле не закончилась, а только еще развивается.
– Конечно, конечно – тем интереснее. Я же помню, что мы все – только частные случаи мировых сюжетов. Вот и интересно, какой сюжет ты возьмешь за основу дальнейшего развития. Ведь их на самом деле и не так много. Отцовский, Смердяковский, Митенькин, мой – фамильный, Карамазовский, охранительный…. И теперь – твой… Я очень хочу послушать.
– Мне кажется, ты уже знаешь…
Иван на это опустил голову, а потом снова поднял ее с лукавой, но все-таки грустной улыбкой:
– Ты говоришь… Но дело ведь не в знании, а в интерпретации – верно? Мы все знали две тысячи лет притчу о блудном сыне, но ты ее так интерпретировал, что никому это и в голову не могло прийти. Ты же и меня интерпретировал так…, как тебе было удобно… Кстати, я бы для твоей интерпретации взял бы не притчу о блудном сыне, а притчу о богаче и Лазаре…
– Нет, – перебил Алеша, – я думал об этом. Лазарь отвратительно смиренен, даже в своей раздавленности уповает на Бога, а младший брат – нет… И именно поэтому он возвращается, а не остается со своими свиньями, как остался Лазарь со своими псами, что раны ему лизали.
– И видимо возвращается не просто так…, как об этом в притче – а в твоей особой интерпретации, в которой ты точно не пожалеешь «ни отца ни приятеля». Верно же говорю?
Последнюю фразу Иван сказал с какой-то жесткостью, и это странным образом повлияло на Алешу – как бы вдохновило его на продолжение.
– Хорошо, слушай, Иван… Слушай же теперь до конца. Я уже говорил тебе, что младший сын вернулся к отцу другим – вовсе не потому, что он раскаялся, а потому что уже одна мысль, пусть еще не до конца осмысленная и понятая, но уже поселилась в нем. Мысль о несправедливости всего существующего строя, когда отцы по своему желанию и произволу передают свои зачастую нечестным трудом приобретенные имения тому, кому захотят. А именно – тем детям, которые им больше всего по душе, а значит, таким же злым и немилосердным стяжателям, для которых главное в жизни есть богатство. Более того – он видел, что это источник все больших и больших зол, при которых одни, и весьма немногие, богатые становятся еще богаче, а большинство становятся все беднее и беднее. Каждый должен пользоваться теми плодами своего труда, которые он заработал лично – а не вследствие прихоти своих предков, передавших ему незаслуженные личным трудом богатства. На самом деле это развращает и самих обладателей этих богатств, так как они начинают в буквальном смысле беситься с жиру и в них просыпаются самые низменные и животные свойства. Мы, кстати, только что были этому свидетелями на примере того же Лягавого. Понял, почему я просил тебя остаться до конца?.. Так вот. Младший сын вернулся с такими мыслями – но они еще только начинали бродить в его голове, только созревали в его душе. Нужен был какой-то толчок, какое-то наглядное подтверждение правоты назревавшему в его душе перевороту. И этот толчок произошел. Я имею в виду убийство отца. И ведь все действительно происходит «как по написанному». Двое из непосредственно замешанных в этом убийстве тех самых «помимобрачных» братьев – исчезают, один вешается, второй – на каторге, а все богатство отца по формуле «все мое – твое» легко и просто перетекает к старшему брату, у которого есть вполне надежное формальное прикрытие – завещание убитого отца. Но младшего брата не это даже возмущает, не эта как бы частная несправедливость – он понимает, что она лишь отражает всеобщий закон несправедливости, господствующий в обществе. Закон, по которому в этом обществе господствуют богатые «старшие братья», за счет своего положения всячески унижающие «братьев своих меньших». Что порочна сама формула «все мое – твое», по которой и происходит распределение благ в обществе, так как изначальное «мое» у всех отцов разное, и, передавая его по своему произволу кому им угодно, они только умножают эту изначальную несправедливость. И тогда младший брат начинает действовать. Он понимает, что действовать в одиночку бессмысленно – так можно решить одну какую-то частную несправедливость, но нельзя исправить само общество, сам корень зла, который в нем гнездится. Всем «младшим братьям» нужно объединиться, подготовиться и в один… прекрасный, великий и судьбоносный момент свергнуть власть «старших братьев». О, это не просто!.. Это очень не просто!.. Ибо «старшие братья» далеко не наивны, и к тому же никогда не были романтиками. Они хорошо организованы и сплочены, ибо всегда знали, что их власть нужно защищать – или, говоря по-современному, «охранять»… На страже их интересов вся сила государства, вся традиционная система общества, весь дурман религии, вся мощь многовековых сил зла, привыкших паразитировать на труде и страданиях всех обездоленных «младших братьев». Но другого пути нет – просто нет!..
– Что ж, Алеша, – это бунт?
– Нет, Иван, это не бунт, это – революция!..
Братья какое-то время помолчали. Из центральной залы трактира в это время несколько раз донеслись взрывы разнузданного пьяного хохота…
– Ну, хорошо, Алеша, революция… Только где гарантия, что младшие братья, свергнув власть старших и распределив их богатства, со временем не станут такими же кровопийцами и стяжателями и не захотят сами в свою очередь передать свои богатства по формуле «все мое – твое»?
– Гарантией станет закон, раз и навсегда отменяющий частную собственность…
– Эх, Алеша, у кого ты нахватался этих коммунистических идей – у Маркса или Бакунина? Ведь твой Pater Seraphicus не этому тебя учил. Он учил тебя любви христианской, смирению и…
– Откуда ты знаешь, чему он меня учил? – неожиданно и резко перебил его Алеша. – Может быть, он меня и этому тоже учил…, – И словно спохватившись своей неожиданной откровенности, добавил уже тихо: – да, и этому…, когда готовил к жизни в миру.
– У-у-у!.. – неожиданно простонал Иван, закрывши лицо руками. – Алеша?.. Алеша!.. У-у!.. – каким-то утробным стоном вновь сопроводил свои восклицания… – Алеша!.. Ну, хорошо…, Алеша, но ведь ты не можешь не понимать, что старшие братья не отдадут свою власть добровольно. Что революция младших братьев – это революция в крови, когда добрая половина одних братьев убьет другую половину своих родных братьев, что это Каинов сюжет во вселенском масштабе, что это Каинова революция – неужели тебя это не пугает и не ужасает?..
– Но ведь нет другого пути. Он был возможен, пока был жив отец… Отца еще можно было уговорить и упросить поступить более справедливо. Но ведь отца-то убили, Иван…
Алеша проговорил это как-то странно, ведь подобравшись и с видимой и вдруг проступившей тоской в лице. Иван разом почувствовал эту тоску и недоуменно стал всматриваться в него. В то время как Алеша продолжил:
– Ты понимаешь, о каком Отце я говорю – об Отце с большой буквы. Его убили все его сыновья, понимаешь?.. Все… Все желали Его смерти – всем Он мешал, и они все Его убили…
– И ты?
– И я… И я, может быть, больше всех и мне сейчас кажется даже раньше всех… Хотя я до конца и не смогу тебе объяснить, как это произошло. Как все, что для меня было так дорого и свято стало вдруг самой большой мерзостью и гадостью… Но так действительно стало… Хотя, знаешь, почему-то вспоминается тот коврик… И нейдет из головы, как некая отправная точка. Видимо с него все и началось…
– Какой коврик?
– Коврик?!.. А – да, сейчас расскажу… – Алеша словно впал в задумчивость, но и тоскливое выражение его лица не исчезло. – Коврик, коврик этот… Орлец что ли то был, вроде тех, что подкладывают под ноги архиерею – уже точно не помню… Я тогда только пару, может, не больше, месяцев был в монастыре… Праздник какой-то был – народу тьма-тьмущая прибыло… На ночь пустили в храм… Да – тогда еще пускали. Ну и размещались – кто где мог на полу. Устраивались, где могли. Я тогда зачем-то зашел в храм – уже ближе к полуночи. И там, у колонны к клиросу правому, женщина одна – прямо на каменном полу. И девочка у нее была, дочка маленькая – лет четырех-трех, не боле… Вот она-то и взяла тогда коврик этот – он лежал на лавке клиросной… Заметь – на лавку-то никто и не думал моститься… Не для себя взяла – для девочки, чтобы той на голом полу не лежать… И тут из алтаря выходит этот монах… Странно – я потом его больше в монастыре не видел – со скита, может быть, а может, приезжий откуда… Он к ней подошел – и вырвал… Да – у матери и прямо из-под девочки… «Обнаглели совсем!» – это он так сказал… И коврик этот потом обратно бросил – в стопку. Там много лежало, пыльных, грязных – их еще выбивать нужно было… Так они и остались лежать там… И люди остались… лежать прямо на каменном полу… Никто не посмел больше прикоснуться. Люди-то у нас смиренные… А меня тогда как полоснуло по сердцу. Вышел, а успокоиться не могу… Хотя со временем и забыл, кажется, уже. Только вот на сердце все же осталось. И место это в Троицком храме… Никогда не мог нормально стоять в этом приделе. Все этот коврик мерещился…
– Как же так, Алеша?.. Выходит: ты Бога этим ковриком и прихлопнул…
– Только ковриков со временем этих накопилось слишком много. Так много – что гора получилась. И тогда осталось одно слово – мерзость. Мерзость – вот точное слово всему тому, что творится в этой жизни – и в миру, и в монастырях. Когда человек – это вошь, это пыль земная, а какой-то пыльный грязный коврик возвышается над ним как гора… Когда жандармы насилуют несовершеннолетних детей, а потом Лягавые выторговывают их как скот, когда дети надрываются на железной дороге, работая за родителей вместо того, чтобы учиться, когда люди стоят неделей на солнцепеке, а их не пускают в монастырь, а когда они туда прорвались – молотят нагайками и шашками, когда этот краснощекий Зиновий, превративший монастырь в торговую лавку, задает обед с раками, из-за ловли которых топятся дети… Да еще прикрывается именем блаженного… старца Зосимы, – Алеша почему-то с трудом выговорил имя преподобного.
– Да, старец-то твой и правда, как покрыл его. Видел, как припечатал его по клобуку… Только, Алеша, это же всегда было. Всегда была эта мерзость…
– Нет, Иван, – вдруг горячо перебил его Алеша. – Ты ведь оказался прав, но не довел свою мысль до конца. Помнишь: «Я не Бога, я мир его не принимаю»? Это же твои слова. Очень точные слова – только ты вдумайся в них глубже. Мир – это же порождение Божье. Как ни крути, как ни философствуй о грехах людей – но это в конечном счете так. И если Бог допускает такую мерзость в Его мире, то одно из двух: или Он – сам такая же мерзость, или… Или – что собственно и есть – нет никакого Бога.
– Или Его убили…
– Или Его убили, – глухо и в тон повторил Алеша. – А поскольку Бога убить нельзя, значит, Его нет…
– Или Он есть, но мы убиваем Его в своих собственных душах…
Алеша как-то тревожно и словно что-то пытаясь сообразить, взглянул на Ивана, приподняв голову. Тот с состраданием смотрел на него, опять собрав кисти в замок и покусывая большие пальцы. И что-то новое появилось в его мучительном для Алеши взгляде – как бы некое чувство вины…
Братья какое-то время помолчали. Странно, но и внутри кабака установилась на это время тишина, хотя обычно это было самое разгульное время.
– Пойдем, Алеша, поздно уже.
Они расплатились с тем же рыжим долговязым официантом, который послюнявив огрызок карандаша, что-то записал к себе в блокнот и попросил братьев сделать пометку в «бюллетене качества обслуживания».
– Европа, – усмехнулся Иван, – когда они уже вышли на улицу. На дворе уже стояла глубокая ночь. Город освещался плохо – отдельные фонари желтыми пятнами только оттеняли сгустившуюся черноту вокруг земли. Зато небо вверху светило и дрожало бесчисленными огоньками высыпавших безлунных звезд. Иван с Алешей не сговариваясь посмотрели вверх на звезды, шумно вдыхая в себя свежесть прохладной сентябрьской ночи.
– Zwei Dinge füllen die Seele ständig neue und steigende Staunen und Ehrfurcht und so mehr, als mehr und mehr in ihrem Denken beschäftigt: der bestirnte Himmel über mir und das moralische Gesetz in mir7, – проговорил Иван, задумчиво глядя в небо. – Да, Алеша, Кант прав: и звездное небо над нами и совесть в нас – это две самые чудесные и необъяснимые вещи в этом мире, и они все-таки говорят нам о Боге… Даже когда мы все сделали, чтобы Его убить… Я не знаю, увидимся ли мы еще с тобой здесь…, в этом мире… Ведь ты уже готовишься туда, даже не веря в то, что тот мир есть… Я все-таки, думаю, если мы окажемся там, то благодаря тому, что здесь, на земле, существуют они – небо со звездами и совесть… Ты будешь помнить об этом, братишка?
– Я буду.
– И я буду.
– Да, забыл, знаешь ли, что мы с Дмитрием послезавтра будем вместе с государем принимать и переносить мощи?..
Алеша как-то неопределенно повел плечом. Иван словно все еще ждал ответа:
– Странно, что тебя не привлекли тоже…, но такова была воля государя…
Алеша вновь ответил неопределенным молчанием.
Иван хотел, было, обнять Алешу – тот это хорошо почувствовал и непроизвольно напрягся – и Иван это тоже почувствовал. И как постеснялся. Только прикоснулся к плечу. Глубоко осталось почему-то это в сердце Алеши. Да и Ивана.
VI
Еще один скандал и с последствиями
Алеша спешил домой, и ему почему-то хотелось плакать. Что-то неожиданное и необычное установилось в его душе по отношению к брату. Иван не то что стал ближе и понятнее, он как-то стал роднее. И эта родственная «щелочка» словно вносила дисгармонию в, как он сам думал, «непоколебимую твердость» его души. Если не пробивала в ней брешь, то что-то размягчила в нем – и это странным образом было и нехорошо (в виду всех предстоящих событий), и в то же время приятно. Он словно отвык уже от таких «братских» чувств. И невольно сравнил свои ощущения после бесед с Митей и Иваном. От Мити осталась какая-то непроходящая тревога и непонятное чувство вины за него, а от Ивана – что-то противоположное, как будто чувство вины проглянулось в самом Иване.
Но уже на подходе к дому, непроизвольно ускоряя шаг, Алеша почувствовал нарастающее беспокойство. И не зря. Окна оказались освещенными почти во всех комнатах – никто не спал, а поднимаясь по лестничному порогу, Алеша увидел, как в окно его кабинета бьется какая-то удивительно большая и отвратительно мохнатая бабочка. Она делала два шлепка крыльями по стеклу, затем отпрядывала прочь – и вновь пара шлепков об окно – их даже было слышно. Впрочем, это только зацепилось в его сознании где-то скраю каким-то неприятным и тоже мохнатым пятном. В комнате у Lise оказалась и Мария Игнатьевна, и даже полуодетая Лизка, прикусившая край ворота своей спальной пижамы (она так делала иногда в иные минуты – неожиданности или волнения). Lise лежала на кровати, но не под одеялом, а на нем и в том же платье – только накрытая пледом, она так и не раздевалась на ночь. Но самое главное – и это разом заставило Алешу ощутить горечь новой напасти – рядом с ее белым трюмо и столиком стояло уже вытащенное из чулана кресло с колесами. Это могло означать только одно – у нее снова отнялись ноги – болезнь, которая за все время их совместной жизни после, казалось бы, выздоровления возвращалась уже два раза. Первый раз – когда она увидела в чулане Лизку с крысами, а второй – во время неожиданного визита жандармов по делу Карташова. Причем, те пришли можно сказать почти случайно – были просто посланы в качестве посыльных для сбора всех знакомых арестованного. Но на нее вид двух вошедших в сад одетых по всей форме полицейских произвел, как она сама потом говорила Алеше, «ужасное и обмирающее» впечатление. И даже «как бы нечто пророческое» – что именно, она и сама объяснить не могла. Она едва не упала, оборвав одну из штор, закрывающих окно, откуда и увидела это «непередаваемое зрелище». В ее болезни была какая-то глубокая и неподдающаяся до конца объяснению и тем более лечению нервная составляющая. Само лечение каждый раз проходило по-разному. В первом случае Lise почти месяц была терзаема нашими местными врачами, но встала на ноги словно бы независимо от их лечения и собственными усилиями. А во втором случае дело пошло на лад быстрее, ибо, по словам той же Lise, она воспользовалась «духовными средствами», и Алеша несколько раз возил ее на этом креслице в монастырь.