– Пришел, наконец, – пробормотала Марфа Игнатьевна, враждебно взглянув на Алешу. – Пойдем, Ли… Пусть разбираются сами, – она запнулась, так как хотела намеренно назвать Лизку «Лизкой», но все-таки не решилась это сделать. Она взяла Лизку за руку, и та послушно, как будто ждала этого, быстро соскользнула с кровати у ног Lise и даже раньше Марфы Игнатьевны просочилась в дверь. К слову заметим, что Марфа Игнатьевна взяла довольно большую власть в отношениях к своим господам. Хотя и Алеша и Lise тяготились этой властью, но действительно уже не могли обойтись без нее – особенно по отношению к той же Лизке, которая окончательно и бесповоротно слушалась только Марфу Игнатьевну.
Lise подняла свое опухшее от слез и ставшее от этого еще более красивым лицо от подушки. Кончик носа у нее был красен, и это сразу бросилось в глаза Алеше – он знал, что это признак ее истерического и надорванного состояния. Она молча показала ему глазами на стол, где лежала записка, и Алеша, еще не читая, понял, в чем дело. Катерина Ивановна выполнила свое обещание: на аккуратном листочке с голубыми вензельками по углам ее ровным, но каким-то «принужденным» почерком было написано:
«Лиза, не терплю влазить в чужие отношения, но и подлости к тебе не потерплю. Алексей Федорович находится в непозволительной связи с хорошо нам известной особой, чему я сама была свидетелем. Эта тварь уже погубила Дмитрия Федоровича, и вот теперь добралась и до других ее братьев».
В тексте так и было написано «ее братьев» – Катерина Ивановна, видимо от волнения совершила эту ошибку, и она сразу бросилась в глаза Алеше, придав смыслу записки какой-то необычный оттенок. Причем настолько, что Алеша, вопреки своему желанию и даже к великой своей и отчаянной досаде засмеялся. Точнее, издал пару смешков, которые безуспешно и с отчаянным видом, но так не смог подавить.
– Алексей, Алексей.., – Lise несколько раз и тоже безуспешно попробовала придать голосу строгость, но не справилась с непосильной задачей и уже бессильно добавила: – Ты смеешься?.. – И после этого снова упала на подушку, зайдясь в рыданиях.
Алеша, наконец, взял себя в руки. Он просто стал на колени перед кроватью и уткнулся головой под дрожащие руки Lise.
– Прости меня!.. Прости меня… – произнес он дважды глухим голосом, в котором тем не менее прозвенела столь твердая решимость, которую чувствительная Lise не могла не услышать и не заметить. Она снова подняла лицо и, с мукой всматриваясь в затылок Алеши, спросила:
– Что?.. Что она видела?
– Она видела все, – так же глухо ответствовал Алеша.
– Так это правда?– это уже был вопрос последней и умирающей надежды.
– Правда.
Lise снова опустила лицо в подушку и на этот раз уже не зарыдала, а заплакала каким-то уж очень детским и непереносимо чувствительным плачем, способным подвигнуть даже бесчувственные камни. Но в этом плаче словно звучало и какое-то облегчение – на этот раз его почувствовал Алеша. Он какое-то время стоял молча, по-прежнему на коленях, а потом, когда плач Lise уже пошел на убыль заговорил сам, и с первых его же слов она перестала плакать окончательно.
– Да, Лиза, ты права… (Он против обыкновения назвал ее чисто по-русски.) Ты права, моя девочка, моя чистая незапятнанная девочка – рядом с тобой оказался грязный свиной боров. Настоящий, карамазовский боров, грязный свин, когда-то мнивший о себе, что он чуть не святой, а оказавшийся просто грязной свиньей… Не держи зла на Грушу, как… Катя… Она, то есть Аграфена Александровна, тут не причем. Это все я, потому что свинья же всегда грязь найдет… И я нашел… То есть, ты понимаешь, грязь не Груша, грязь – это я… – совсем запутался Алеша и даже зарычал на себя, все так же лицом в одеяло. – У-у-у!.. Девственность – это дар, дар свыше, который дается не каждому, а кому дается – за великие заслуги только, а не просто – захочу и стану, как мы решили… У-у-у!.. Как я решил – и вот наказан, и поделом мне, грязной карамазовской свинье… Прости, прости меня, Лиза, мне сейчас как никогда нужно твое прощение… За все прости. Понимаешь, Груша не одна была – она оказалась последней… Были и другие… И грязи там еще было больше, ибо и невинные были среди них… Прости, Лиза, прости меня… И за них прости. Ибо они меня простить уже не могут… Ты знаешь, я ведь мучился этим, мучился, но ничего не мог с собой поделать. Грязная, жуткая власть плоти делала свое дело, заставляя невольно грязнить и мое отношение к тебе. Ибо грязная тень от меня не могла не падать и на тебя… Прости, Лиза, прости меня… Как я понимаю сейчас, что блуд – это огонь преисподней, что это пламя, пожирающее при жизни, а после смерти пожирающее уже навсегда, если человек, если я… Если ты не простишь меня… Прости, Лиза, прости меня!.. Я ведь сейчас понимаю, что я невольно – но всегда считал себя выше других людей, отца, да и братьев своих – особенно Мити. Мол, я блуду не подвластен, а оказался хуже и подлее всех их… Прости, Лиза, прости меня… преподобный старец велел мне идти в мир, ожениться, но быть как инок, а я не смог сдержать его завет, ибо мерзости во мне оказалось больше всех… Больше всех братьев. И ведь я – как я долго обманывал тебя и смел смотреть тебе в глаза… Прости, Лиза, прости меня… Я раньше гордился, что могу поставить под контроль естество свое, и так мерзко и глубоко пал – и ведь по справедливости. Ибо буди человек – ты есть скот и знай свое место, и не залетай высоко, будучи скотом, а не птицей… Прости, Лиза, прости меня… Прости меня и укрой чистотой твоей – под твой покров прибегаю я, мерзкий и грязный… Омой меня, Лиза, очисти, дай мне прощение…
Алеша и сам не замечал, что исповедуется перед Лизой слогом, напоминающим акафистное чтение – он был весь в своей исповеди и изливал душу так, как она сама из него изливалась. Он только почувствовал в конце, что руки Lise обхватили ему голову, а сама она все теснее прижимается к нему. Наконец ее руки почти насильно приподняли ему голову – она смотрела на Алешу горячими глазами, еще более прекрасными оттого, что в их уголках дрожали остатки слезинок.
– Алеша – да!.. Алеша – да!.. Я прощаю, я прощаю… И давай все забудем. Не было ничего – ничего-ничего… И все по-новой, все по-новой… По-новому все начнем… – она все теснее прижималась к Алеше. – Мы же до сих пор не знали друг друга… А без этого и нельзя узнать. Мы же муж и жена, Алеша… И все до этого – фальш, фальш… О, как она противна!.. Но ничего, Алеша, теперь все по-новой… Мы узнаем друг друга… Алеша, мы и даже сейчас узнаем друг друга… – И она буквально вжалась в Алешино лицо, обдавая его горячей волной любви. На какое-то мгновенье его подхватила эта волна – он вдруг ощутил в себе небывалое желание близости с Lise. Это походило на первые месяцы их совместной жизни, когда ему приходилось жестоко бороться, подавляя в себе «мужские» желания по отношению к своей законной жене. Потом острота этого желания притупилась, в последние пару лет почти даже оставила его совсем, так что он даже удивлялся. Он действительно приучил себя смотреть на Lise как на нечто возвышенное по отношению к себе, как на бесконечно более его чистую «сестру». Это ее возвышение еще больше укрепилось, когда начались его «блудные падения», особенно в последнее время – когда развивался роман с Грушенькой. И вот…
Как-то даже не веря себе, не смея даже до конца верить в такое быстрое прощение со стороны Lise, но обуреваемый желанием близости, Алеша приподнялся с колен, уже протягивая руки к трепещущий от ожидания Lise, но в этой мгновенной упавшей тишине, вдруг явственно что-то дважды толкнулось в окно. Как бы ветка от ветра… Алеша машинально туда взглянул и содрогнулся. В окно билась та самая мохнатая бабочка. Точнее, может, это была и другая бабочка – так как окно Lise выходило на противоположную сторону дома. Неужели она могла облететь через крышу и теперь биться в это окно. Но зачем?.. А если другая – то почему снова? И почему это так мерзко!.. Порк-порк, потом через паузу снова – порк-порк?.. Все эти мысли вихрем пронеслись в голове Алеши и совершенно отрезвили его. Какое-то жуткое чувство мерзости и одновременного ужаса поразило его в самое сердце. Он так и замер с протянутыми руками, а потом отрешенно сел на кровать. Lise по-своему расценила его нерешительность:
– Мне не повредит… Может, наоборот – лучше?.. Алеша, я тебе противна? – она готова была заплакать снова.
– Lise, мы все сделаем, все сделаем, но потом… Я сейчас не могу… Да и тебе лучше успокоиться, – забормотал он, только чтобы что-то сказать и хоть как-то прикрыть ужасающее его самого впечатление от какой-то ничтожной бабочки, вздумавшей биться в окно. Но чувствительная Lise уже успела встревожиться мгновенной сменой настроения у самого Алеши, его обескураженным и подавленным видом.
– Алеша, что с тобой?.. На тебе нет лица?.. Откройся мне. Я же все знаю и все вижу. Ты же обещал мне все открыть. Почему ты мне не веришь?.. Я все сохраню в тайне, я все пойму… Я все тебе простила – все, понимаешь?.. Не терзай себя. И с ногами… Тоже все пройдет. Ведь было же уже… Ты веришь в меня?..
– Да-да, Lise, я тебе все… все верю…
– Скажи мне, Алеша, ты с революционерами – да?.. – не унималась Lise, и вдруг попала в самую точку, и сама почувствовала, что попала. – Алеша, расскажи мне. Я буду твоей подругой… Это пустяки, что тогда с жандармами… Я стану рядом с тобой. Мы всех их взорвем… (Алеша тут непроизвольно вздрогнул и с каким-то даже испугом взглянул на Lise.) Только расскажи мне – не таи от меня… Неужели ты мне не доверяешь?
Алеша вдруг ощутил непреодолимое желание все-все рассказать сейчас Lise, все-все – вплоть до мельчайших подробностей, как иногда маленькие дети выкладывают свою душу. Рассказать и даже пожаловаться на жесткую Катерину Ивановну, пытающуюся подчинить его и ставящего его в двусмысленное положение перед Исполнительным Комитетом, на Красоткина, оспаривающего у него моральное право быть лидером их пятерки, на пассивного Смурова, словно греющего руки на этих внутренних раздорах, даже на с первого раза непонравившегося ему Муссяловича, которого Красоткин в обход его решения уже фактически сделал членом пятерки… Ему вдруг представилась кроткая молчаливая Ниночка – как Красоткину же хорошо с ней, с ее молчаливой поддержкой, вот если и Lise… И главное рассказать ей, что уже принят и план «Б», ради которого ему, может, придется и жизнью пожертвовать… И он опять заколебался, отчаянно борясь с собой. И только взгляд на стоящее рядом инвалидное кресло с огромными колесами помог удержать эти явно, как он не мог не сознавать, «безрассудные» желания.
Книга пятая
ж е л е з н а я д о р о г а
I
как строили
Я уже вкратце упоминал в начале нашего нового романа об обстоятельствах появления у нас железной дороги, теперь настало время рассказать об этом подробнее. И это действительно необходимо, несмотря на то, что я раньше обещал по возможности не уклоняться от главной сюжетной линии, связанной с нашим главным героем – Алексеем Федоровичем Карамазовым. Мне кажется, что вы, дорогие читатели, и сами вскорости в этом убедитесь. Я же только скажу, что в этой дороге и во всем, что с ней связано, по моему мнению, воплотился сам дух современной России, со всеми его противоречиями и контрастами, и если бы у нас она не появилась, не появилось бы и многое другое – как хорошее, так и плохое. Плохого, и даже ужасного, на мой взгляд, больше – но это мой взгляд, и я не собираюсь на нем настаивать, чтобы не выглядеть в ваших глазах ретроградом, желающим остановить настоящий технический прогресс. Ибо не выйду ли я из ума, если начну ратовать за лошадей с телегами и каретами? Но и указать на оборотную сторону всех этих технических усовершенствований тоже считаю своим долгом. Итак, дорога, являясь ответвлением главной железной дороги страны Москва – Санкт-Петербург, должна была дойти до нашего губернского центра, но к настоящему времени было закончена только ее часть – ветка от Воловьей станции до Скотопригоньевска. Это примерно 80 верст. Иван, уезжая утром от Федора Павловича и торопясь на лошадях к вечернему поезду, если вы помните, должен был потратить целый день на этот путь, теперь же на таком поезде он покрывался за какую-то тройку часов. И это еще с парой остановок. Да, как не порадоваться такому явному удобству передвижения! Но не будем торопиться. Chaque phénomène a son verso.8 Уже на этапе строительства эта «обратная сторона» явно себя проявила.
Дорога с самого начала задумывалась как «народная» и должна была строиться путем сложения усилий государственного и частного капитала. В этом, собственно, и заключалась вся ее «народность». Государство обеспечивало планирование, техническое обеспечение и предоставляло подряды на основные работы, которые должны были быть «освоены» частным капиталом, попросту говоря нашими местными купцами, главную роль среди которых играл уже небезызвестный нам Горсткин, или Лягавый. (Я все не могу окончательно определиться, как его лучше именовать в нашем романе – и в том и в другом варианте есть свой дополняющий другой вариант смысл.) Им была основана на принципе паевого участия компания «Горсткин и Ко» с ключевой долей именно его капитала. Не будем утомлять читателя подробностями экономических отношений – только скажем, что Лягавый сумел всех прогнуть и подогнать под себя так, что никто из других купцов не смел и пикнуть против него. Все трения, как правило, устранялись его угрозами выгнать «строптивых» из компании, а это для наших купчиков было бы смерти подобно – где еще можно найти такие щедрые государственные субсидии с такими твердо обеспеченными гарантиями. Все это походило на стародавнюю систему откупов. Государство предоставляло подряд и его финансировало, а вот, как были освоены эти деньги, сколько на них было заработано других денег, и сколько выжато пота из конкретных работников – это уже мало кого интересовало. Естественно, такая государственная «кормушка» оказалась привлекательной для всех наших местных дельцов с Горсткиным во главе, и он пытался везде поиметь свою выгоду. Прокладка самого пути как дело технически сложное осуществлялось государственной компанией, а вот все подготовительные работы – расчистка маршрута, его выравнивание, рытье траншей, создание насыпей, обустройство прилегающей местности, окончательная доводка шпал – все это отдавалось под подряды компании Лягавого. Но он не был бы Лягавым, если бы не попытался расширить свою компетенцию. Он даже умудрился влезть и в «святое святых» – укладку самих путей. Так, съездив в Петербург, сумел договориться с нечистым на руку поставщиком шпал и вместо положенных сосновых оных (естественно дорогих, так как они еще проходят длительный процесс глубокого смоления), пригнал заказанные где-то на недалекой лесопилки березовые, только чуть для вида осмоленные сверху. Такие бы не пролежали в земле и пары десятков лет. Лягавый тщательно пытался скрыть свои махинации, в частности, укладывая березовые и сосновые шпалы через одну. То, что подобная махинация могла вылиться в будущем даже и в крушение поезда, Лягавого не волновала. Спасло ситуацию только хорошее знание своего дела, дотошность и принципиальность Красоткина, который вел наблюдение за строительством дороги в качестве «инженерного смотрителя». Поддельные шпалы Лягавого были уложены на одном из участков пути более чем на сотню метров, как Красоткин заметил подделку. Просто потому, что березовые шпалы, да еще и недостаточно просмоленные весили гораздо меньше, чем сосновые, и Красоткина заинтересовало, как это рабочие так легко с ними управляются. Оставалось только расковырять древесину поглубже и обнаружить вместо сосны «липу», то есть березу. Он не замедлил поднять «бучу», проверил каждую шпалу из уже уложенных, выявил все березовые и потребовал с Лягавого (а его компания заведовала и доставкой шпал к месту их укладки) заменить все «липовые» березовые шпалы. В противном случае он грозил прокурором и судом. Скрежеща зубами за неудавшуюся махинацию, тот был вынужден заменить свои березовые шпалы на сосновые. Правда, и тут сумел особо не пострадать в материальном плане, ибо за замену шпал работникам практически ничего не заплатил. С этого момента на нашей стройке началась особенно жестокая эксплуатация детского труда. А сам Красоткин в этом эпизоде проявил себя как-то очень характерно, выступив неумолимым «борцом за качество», хотя и видел, что эта борьба оборачивается жестокими злоупотреблениями и страданиями простого рабочего люда и даже детей. Его за глаза, да и иногда и в глаза стали называть «железный инженер», или даже просто «Железный», и он не мог не признаваться себе, что эта характеристика ему безмерно льстила.
Итак, первоначально набранные работники – а это в большинстве своем были крестьяне из близлежащих сел (Мокрого, Ильинского и Чермашни) – задавленные эксплуатацией и безмерной жадностью Лягавого, и хотели бы разбежаться, да не тут то было. Большинство из них уже находилось в кабале у него, многие брали «авансы» вперед (а он намеренно их давал, зная, что это очень удобная петля на шее работника) – и что им теперь оставалось делать? Особенно тем из них, у кого и свое хозяйство осталось без должного попечения. Естественно – присылать на стройку вместо себя своих детей. Лягавый сначала, было, это хотел пресечь, но очень быстро распознал выгоду такого положения. Нормы выработки, там, где их можно было определить, например, на сортировке щебенки – остались практически теми же (если и уменьшились, то незначительно), а вот заплаты он урезал вдвое, а то и втрое. Подростки от двенадцати до шестнадцати лет в зависимости от качества труда получали 5-7 копеек в день. Но для этого надо было работать от зари и до зари. А детям до двенадцати лет (а таких было на стройке немало) он платил всего «копеечку» в день. Действительно – всего копеечку, но это копеечка поистине была трудовая и дорогого стоила. Целый день рубить кустарники или собирать и жечь сучья и корни, или перебирать щебенку (в соответствии с технологией сначала на грунт ложилась крупная, а сверху, под шпалу, мелкая – за этим строго следил Красоткин), или ровнять землю… Особая статья – когда стали укладывать шпалы и рельсы. По технологии шпалы нужно было перед укладкой еще раз осмолить – и вот вдоль всего пути задымили котлы с густым булькающим гудроном, а топили их, то есть жгли костры под ними, в основном те же дети. Даже появился специальный термин – «смоляные детки». Так как их легко было узнать по вонючему, ничем не сводимому запаху гудрона и темным, въевшимся в кожу от едкого дыма грязным полосам на лбу и под глазами. Про руки уже и нечего говорить – они были просто черными от несмываемой земляной смолы. К чести Красоткина, он пытался бороться и с этим злоупотреблением, только победить его оказалось сложнее, чем в истории со шпалами. Когда однажды по его настоянию прибыл на стройку какой-то «трудовой инспектор», дети, разумеется, уже запуганные своими родителями (а те в свою очередь Лягавым, пригрозившим разом собрать все «недоимки»), молчали как рыбы, и были представлены как «добровольные помощники» на «всенародной стройке». Тем все и закончилось, и дети продолжали трудиться и эксплуатироваться, часто сбиваясь в свои «стайки» и даже «артели» и даже со своими «начальниками». С одной такой «артелью», имеющей отношению к нашему дальнейшему повествованию, мы сейчас познакомимся поближе.
II
старенький батюшка и новые мальчики
Так получилось, что к появлению на страницах нашего романа новых персонажей и даже в некотором роде героев самое прямое отношение имеет Ильинский батюшка, тот самый, который был в дружбе с Федором Павловичем и еще пытался помочь Мите с его незадачливым визитом к Лягавому. Он был и на похоронах Федора Павловича, служил по нем панихиду, да и потом часто бывал в нашем городе по делам. Несмотря на преклонный уже возраст и не очень внушительный внешний вид, звали его Владислав Пересветович Пересветов. Когда в недавнем прошлом всю духовную прослойку обязали взять себе фамилии, его предок, видимо, хотел придать внушительности своему роду, да еще оказался поклонником древних славянских имен. Так получилось, что как раз через Ильинское (а оно находилось в семи верстах от Мокрого) и прошла новая ветка железной дороги, и естественно дело духовного окормления работников «народной» стройки легло на плечи нашего батюшки. Он часто выезжал на работы, служил молебны, отпевал покалеченных, надорвавшихся или умерших от пьянки (а это случалось нередко), и самое живое участие принимал в судьбах работающих на стройке детей. Видимо, не без Божьего промысла, когда стройка вплотную подошла к нашему городу, батюшку перевели служить настоятелем в нашу Успенскую церковь, ту самую, кстати, где отпевали памятного нам Илюшечку, да и Федора Павловича Карамазова тоже. Уже в Скотопригоньевске его в своем роде беспримерная педагогическая деятельность приобрела в соответствие с новыми возможностями и новый размах. Здесь под его опеку попали наши детки – из самых что ни на есть беднейших слоев, те, которые самым безжалостным образом и эксплуатировались Лягавым на стройке. Моральные увещевания на того же Горсткина оказывали слабое влияние – хотя Ильинский батюшка пробовал и это – он нашел возможность помогать детям даже экономически. Например, по праздникам и воскресеньям (а завершалась стройка в авральном порядке – и начальство из Петербурга, и Лягавый давили на людей немилосердно) умудрялся нескольким таким своим детям платить ту же самую «копеечку», которую они должны были заработать у Горсткина. И со временем под его опекой оказалась целая команда таких мальчиков, которых он называл «мои алтарники», и он действительно привлек к службе и даже не только в алтаре. Стройка к настоящему времени закончилась (точнее, была взята пауза перед работами по продолжению ветки), а мальчики у него так и остались алтарными служками, и это была единственная церковь в нашем городе, где во время службы участвовало столько детей. В своем роде это было умилительное зрелище, когда во время так называемого «малого выхода», когда выносится запрестольное Евангелие, эта процессия сопровождалась целой вереницей мальчиков в стихарчиках (а батюшка нашел возможность пошить и их) со свечами в руках. Самому маленькому из них, наверно не было и десяти лет, а старший из них выглядел уже совсем взрослым, хотя ему еще не было и восемнадцати.
Этого самого старшего из мальчиков звали Максенин Владимир, это был тот самый трудник, который сначала для борьбы с мышами принес монастырского кота Сибелиуса, а затем, защищая свою мать, бросался с лопатой на жандармского полковника и, несмотря на заступничество Мити, был жестоко избит жандармами. Сам он родом был из Мокрого, у его матери было семеро детей, среди которых он был старшим и единственным мальчиком (отец пару лет назад погиб, задавленный упавшим деревом), и с самого начала стройки был вынужден тяжелым трудом зарабатывать свои «копеечки» для совсем обнищавшей семьи. Батюшка помог ему и после окончания стройки, договорившись с отцом Паисием, чтобы его взяли в монастырь трудником (там у него в общежитии для трудников была своя койка) и одновременно он помогал батюшке во время церковных служб, являясь старшим над всеми остальными алтарниками. Отец Владислав даже благословил его на послушание чтеца, которое тот выполнял с особым «тщанием». Был он высокого роста, широкоплечий, с серыми выразительными глазами и по виду его простого русского лица, только чуть подпорченного оспинками, ему можно было бы дать и все двадцать. Когда он читал «Апостол», то так неестественно низко опускал голос, рокоча уже какими-то утробными звуками и обертонами, что внимание сразу же переносилось с содержания читаемого на такое необычное его исполнение. Максенин еще как-то совсем уже по-звериному выдвигал вперед нижнюю челюсть и сдвигал брови, так что во всем этом запечатлевалось и нечто устрашающее. Впрочем, многим, особенно нашим дамам, такое чтение особенно нравилось, и в нашу Успенскую церковь заходить на праздничные службы даже стало модным. Это так и называлось – «послушать Максенина». Ему же было доверено и совместное с прихожанами исполнение «Верую» и «Отче наш». Он, выйдя из алтаря, единственный обращался лицом к молящимся, в то время как остальные мальчики стояли перед ним, как некие солдаты или даже офицеры (солдатами скорее были простые верующие в храме), и они должны были четко подчиняться скупым, но жестким движениям его правой ладони, задающей ритм совместного пения. Батюшка также доверял своей «правой руке», как он называл Максенина, и многие бытовые вопросы – подготовку очередного служения и уборку храма после службы. Был тот к тому же далеко не глуп, и еще в Мокром посещал сначала церковно-приходскую и воскресную школы, пока жестокая экономическая нужда не заставила его податься на стройку железной дороги. Однако уже и в Скотопригоньевске, батюшка находил возможности помогать ему с продолжением образования. Посещать настоящую прогимназию у него не было никаких вариантов, но он вместе с другими такими же малообеспеченными мальчиками приходил на «частные уроки» к Lise, которая выделяла его цепкий ум и природную сметливость.
На стройке железной дороги Максенин и познакомился с Красоткиным, и тот тоже выделил его среди неразвитых, темных и забитых нуждой сверстников. Он даже привлек его к самой ответственной на стройке работе – проверке крепления межрельсовых стыков – работе, которую выполнял сам, и в ходе этой работы «на пару» просвещал «смышленого парнишку», как он сам называл это общение. Они беседовали о многих вещах – от версий происхождения мира до чисто бытовых и экономических вопросов, и Красоткину не составило большого труда «обратить» Максенина и сделать из него «революционера», готового убивать и взрывать ради «освобождения трудящихся от несправедливого гнета». Что такое гнет и несправедливость тот знал не понаслышке, а на собственной шкуре…, шкуре еще такой молодой, но уже покрытой мозолями и шрамами. Но, надо сказать, что даже в этой сфере Максенин проявлял немного странную и раздражительную для Красоткина самостоятельность. И как тот не пытался сблизиться и сделать его своим «alter ego»9 (где-то в глубине души, не отдавая себе отчета, Красоткин хотел стать для Максенина тем, чем был он сам для Алеши), между ними все равно оставался барьер – и происхождения, и экономического положения. Действительно, Максенин, не пускал своего патрона к себе в сердце, ибо в глубине души, несмотря на общую «революционность», считал Красоткина «баричем», хоть полезным и нужным, ибо он перешел на сторону «трудящихся», но все-таки в своей основе так им и оставшимся. Надо сказать, что и сам Максенин в этой группе мальчиков-алтарников стал чем-то вроде Алеши для тех еще мальчиков-гимназистов. И, похоже, что они проходили ту же самую эволюцию, что и прежние мальчики, только в гораздо более короткие сроки и в несравненно более жестоких формах. Впрочем, мы об этом скоро поговорим подробнее.
Что касается всех этих других мальчиков, то среди них каким-то своим «ангелоподобным» обликом выделялся небольшой и худенький двенадцатилетний паренек с неуклюжей фамилией Успено-Вознесенский. Он был сыном священника, и его фамилия – еще один отголосок произвола с их выбором. Ибо, когда его родители венчались, никто из обоих священнических родов, представлявших жениха и невесту, не захотел уступать своей фамилии, что в результате так неуклюже слились в одну. Он, кстати, был сыном бывшего священника Успенской церкви, который, что уж там греха таить, просто спился, и его вывели из штата, а уже на его место пригласили Ильинского батюшку – отца Владислава. Звали этого мальчика Вячеслав, или просто Славик, впрочем, в кругу других мальчиков-алтарников, его никто так не звал – у него была кличка «Зюся». И, надо сказать, довольно меткая. Ибо было во всем его облике что-то одновременно и женственно-детское, чуть не до сопливости, и неотмирное, а в больших голубых глазах всегда светилась какая-то непонятная и странная для его возраста грусть. Отец Владислав относился к нему бережно, и очень огорчался, что другие алтарники его не признают, всячески третируют так, что он у них стал объектом самых колких насмешек и издевательств. (К сожалению, ситуация с Илюшей всегда имела и будет иметь неизбежное повторение и продолжение в любой компании детей и подростков.) Славик – это был тот самый мальчик, который при ночной ловле раков для праздничного монастырского обеда, провалился в яму и был спасен только благодаря расторопности Максенина. Так получилось, что Славик шел впереди Максенина метров за десять, да еще и без факела, и ушел под воду без крика и даже без особого шума. Максенин только по странным пузырям на поверхности воды заподозрил что-то неладное – прокричав пару раз «Зюся, ты где?» и не получив ответа – догадался в чем дело, нырнул в воду и тем спас незадачливого раколова. Тот уже был с полными легкими воды, без сознания, но опыт Максенина помог и здесь вернуть бедолагу к жизни. У Максенина была самая младшая сестренка, которая была больна чем-то в роде эпилепсии и расслабленности, и ее тоже время от времени приходилось «возвращать к жизни». Это та самая девочка, что вроде как исцелилась у мощей преподобного Зосимы, но об этом в свое время.
Что касается остальных мальчиков-алтарников, то они, хотя и были грубее и неразвитее, чем Максенин или Славик, но тоже не без своих отличительных особенностей и даже «изюминок» – и только недостаток места и времени (да и данное вам, читатели, обещание – не уклоняться «по сторонам») не позволяет мне говорить о них подробно. Все они происходили из самых беднейших слоев населения нашего городка, но общение с Ильинским батюшкой и жестокая «школа» железнодорожной стройки несомненно наложили отпечаток на их развитие. Хотя в своей основе они все-таки остались обычными детьми и подростками – и даже со своими играми, отразившими их повседневную жизнь, сосредоточенную вокруг железной дороги. Впрочем, слово «игры» я все-таки заберу кавычками и посвящу им отдельную главку.
III
опасные «игры»
Кто же из нас, живя по близости с железной дорогой, да еще в детстве или в близком к нему возрасте, не переживал, не испытывал на себе всей романтики этого соседства?!.. Один взгляд на эти стальные чудища паровозов, окутанные белыми парами и клубами черного дыма, чудища, напоминающие сказочных змеев Горынычей, просто не может не привораживать намертво сердце каждого мальчишки. А уж когда они проносятся мимо, обдавая нас всеми этими устрашающими и в то же время возбуждающими запахами и звуками, все эти ревы, сипы, гудки, вздохи и хрюки их стальных утроб – это ли не сладкая сердечная истома, это ли не воплощение многих юных мечтаний и самых невозможных фантазий! А уж подложить что-нибудь на рельсу и посмотреть потом, что из этого выйдет – я не помню, чтобы кто мог удержаться от этого искушения. Подложить гвоздь – сотку или даже стопятьдесятку – а потом из полученной плюсны заточить и обделать под себя перочинный ножичек – это стало даже как бы и «узаконенным» некоим образом промыслом. Тот, кто не делал себе такого ножичка, уж и настоящим «пацаном» не мог считаться. Держишь такую расплющенную заготовку в руке – а она еще горячая после десятков стальных колес, только что ее распластовавших – и сердце невольно содрогается от ощущения прокатившейся мимо жуткой мощи. Я уже не говорю о тех ощущениях, когда ты едешь на самом поезде, особенно где-то его открытой площадке – словно отправляешься в полет за самой своей заветной мечтой.