Дверь даже не с шумом, а с каким-то странным хрустом распахивается, и в келию врывается на этот раз отец Ферапонт. Тоже голый, но со своим огромным ореховым посохом. Грушенька словно предчувствовала, что это будет именно Ферапонт, поэтому даже и не особо удивилась новому обороту своего кошмара. Захваченная ужасом отчаяния, она только привычно бросилась к окну. Она уже забыла и о Лизке, и только непреодолимое отчаянное желание вырваться тем же способом и из этой ловушки вновь придало ей сил. Однако не успела она подбежать к окну, как оно вдруг странно потемнело, как будто за ним мгновенно упала глубокая ночь. Но это не остановило Грушеньку – она, едва обратив на это внимание, уже готова была вскочить на подоконник, чтобы по примеру всех предыдущих случаев, ринуться в окно и прорваться вон, как вдруг остановилась как вкопанная. Она увидела, как с той стороны к стеклу приникли оба ее предыдущих преследователя – Муссялович и «Христофорыч». Причем, не просто приникли, а что называется – влипли, расплющив себе носы, с завистливым злорадством и вожделением наблюдающие за тем, что происходит внутри.
Грушенька отшатнулась от окна и поняла, что деваться ей больше некуда. В углу уже не плакала, а визжала от ужаса сучащая ногами по кровати Лизка.
– Дай красу твою, шишига!.. Пор-р-ву!.. – вопил отец Ферапонт, приближаясь все ближе. Его сдерживал только его собственный посох, почему-то начавший проявлять свою собственную волю и в руках монаха став поперек комнаты. Когда отец Ферапонт попытался проскочить под ним, он тоже опустился вниз, а когда тот рванулся вбок, стал поперек. Но удержать порыв вожделеющего отца Ферапонта не удавалось и ему, и тот неумолимо приближался к Грушеньке. Ее захватило неумолимое отчаяние. Да такое, что силы стали оставлять ее, как это часто бывает в сонных кошмарах, когда ноги становятся ватными, а воля к сопротивлению оказывается сломленной всеми надвигающимися ужасами. Но неожиданно она услышала где-то над собой какой-то тонкий смех. Не веря сама себе, она подняла голову и вдруг увидела, что прямо над своей кроватью (кроватью, напротив Лизки) в невысоком потолке над ней образовалось как бы некоторое отверстие. А оттуда выглядывала личиком и смеялась Лукьяша… Смеялась и протягивала ей… луковку. Да-да, именно луковку. Небольшую, но отменно белую, постепенно переходящую в зеленый цвет в выросте, за который Лукьяша и держала эту самую луковку. Безумная надежда спасения охватила Грушеньку. Почти не отдавая себе отчета в действиях, она бросилась на кровать и оттуда уже что было сил оттолкнулась и обеими руками ухватилась за луковку. И в самый раз – едва смогла достать. Странно, что Лукьяшу словно бы совсем не смутила резко увеличившаяся тяжесть луковки вместе с повисшей на ней Грушенькой. Она еще раз рассмеялась своим тихим, почти бесшумным, но каким-то мелодичным смехом и легко потянула Грушеньку вверх. Причем, Грушеньке показалось, что вместе с нею стал подниматься и потолок. Она вся трепетала от опасности и неожиданно пришедшей к ней возможности спасения, слыша внизу беснования и крики отца Ферапонта. Но в этот самый момент, когда ей казалось, что она уже спасена, вдруг почувствовала, как кто-то снизу сначала схватил ее за платье, а потом и за ногу. Холодея от ужаса и судорожно вцепившись в луковку, она взглянула вниз и увидела, что ее ухватила снизу Лизка и отчаянно пытается удержаться, руками вцепившись в ее платье и ногу. Грушеньке показалось, что от этой увеличивавшейся тяжести она стала опускаться вместе с луковкой вниз, да и держаться за луковку стало значительно труднее. К ее вящему ужасу она увидела, что внизу под Лизкой уже находятся все три ее преследователя – Муссялович, Христофорыч и отец Ферапонт. Каждый из них орал свое, но все трое прыгали, пытаясь достать поднявшуюся над ними Лизку и даже громоздились друг на друга, пытаясь ее все-таки ухватить. А тут еще луковица, похоже не выдержав тяжести стала трескаться и рваться у основания зеленого выроста.
Новая волна отчаяния захватила Грушеньку. Чувствуя, как Лизка пытается удержаться на ней и даже подняться выше, она отчаянно задрыгала ногами, пытаясь сбросить непрошенную наперсницу. Снизу сразу же раздался тонкий Лизкин вой, а когда ноги Грушеньки попадали по ней, вой на секунду сменялся мокрым всхлипом. Грушеньке наконец удалось освободить от Лизки ногу – та теперь держалась только за ее платье и потому появилась возможность бить ее обеими ногами. Грушенька обрушила на бедную Лизку целый град ударов, с каждым из которых вой становился все тише, а всхлипы все громче. Грушенька собрала все свои силы и лягнула Лизку сразу двумя ногами. Удар пришелся во что-то мягкое, после чего снизу раздался особенно громкий мокрый всхлип, следом крик – и Лизка отвалилась. Но Грушеньке почему-то не стало легче. Напротив руки ее словно налились свинцом, а сама луковка стала разрываться и растрескиваться в ее судорожно сжатых, скрюченных от страшного напряжения пальцах. Отчаянно взглянув наверх, она вдруг увидела в проеме потолка уже не смеющуюся Лукьяшу, а огромную да еще и отвратительно улыбающуюся кошачью морду. В это время и луковка в руках Грушеньки окончательно лопнула и она полетела вниз, на свою кровать, где на нее сразу набросились преследователи.
– Крулева-а-а ма-а-я-я!..
– Неупустительно-о-о!..
И последнее, что услышала Грушенька, уже чувствуя впивающиеся в нее со всех сторон руки:
– Красу дай!.. Пор-р-рву-у!..
И Грушенька просыпается. И все бы может быть обошлось, если бы Грушенька не обнаружила себя на той самой кровати, куда сорвалась и во сне. Это было что-то невообразимое и главное нестерпимо непереносимое. Ведь Грушенька помнила, что засыпала она не здесь, а в кельи у отца Паисия. Ей, на какой миг показалось, что сон на самом деле продолжается, что она не проснулась, а просто попала в очередную фазу своего бесконечного кошмара, тем более что в ее ушах продолжало звенеть это «Красу дай!.. Порву!..» Все смешалось у нее в голове: Митя, луковка, отец Зосима, Лизка, Муссялович, Ферапонт… Может быть, это было и мгновенное помешательство, вызванное всеми ужасами пережитыми ею во сне и наяву, но Грушенька вдруг, вскочив на кровати, прямо через ее спинку бросилась к окну, да так и бросилась через него наружу. Именно так – в отчаянном порыве, разбивая стекла и ломая оконную раму. Именно тогда ее отчаянный крик, вырвавшись из келии долетел даже до процессии с ракой, заставив в новом болезненном предчувствии сжаться Митю.
Она не смогла, как во сне, пробиться наружу сквозь двойную раму, но стекла разбила в обеих рамах и жестоко порезавшись об осколки. Мало того, то ли уже в истерическом припадке и совсем потеряв рассудок, то ли все-таки сознательно, Грушенька еще несколько раз ударилась грудью и лицом по острым обрезкам стекла, оставшихся в нижних частях рамы, обагривая их кровью и окончательно располосовывая себе платье и кожу. И уже изрезанными руками, схвативши осколки стекла, еще несколько раз хлестанула себя по груди и шее.
VI
и снова перхотин. вершина карьеры
Петра Ильича мы оставили, когда он отнес потерявшую сознание Грушеньку в келию отца Паисия. После этого он сразу же вернулся на «место преступления», сразу ощутил себя «в деле» и на правах помощника прокурора произвел его первоначальный осмотр. Заниматься всеми служебными формальностями, как то понятыми, поиском свидетелей, записью протокола и т.п. в виду прибытия государя времени не было, поэтому Петр Ильич отложил все «на потом», а пока с большой предосторожностью, чтобы не упустить никаких «самоуничтожающихся улик» все самостоятельно и очень внимательно осмотрел. Опытным глазом судебного следователя по виду свернувшейся крови на теле Лизки он понял, что она была убита не далее как 4-5 часов назад. Окончательная смерть, по-видимому, наступила от удушения, хотя раны и ссадины на лице и теле свидетельствовали, что ее еще и предварительно терзали. У него не осталось сомнений и в том, что она была еще и изнасилована, да еще и зверски, хотя последнее слово здесь должна была сказать медицинская экспертиза.
Следом так же осторожно и не прикасаясь к телу он осмотрел и труп отца Ферапонта. Следы крови на пальцах, под ногтями, да и кое-где на черном подряснике неопровержимо свидетельствовали, что он и есть убийца Лизки. Собственное же самоубийство, по всей видимости, было совершено им сразу же после этого преступления. Орудиями здесь послужили массивный табурет, приставленный к стене и его собственный кожаный пояс, привязанный к вделанному в стену чугунному крюку для подвешивания лампад. Крюк этот, хотя и был массивным, но все же не настолько, чтобы спокойно выдержать человеческое тело, и потому заметно прогнулся вниз. Петр Ильич прикинул, как ляжет упавшее тело монаха в случае срыва крюка, нет – оно в любом случае не дотянется до Лизки – это было важно для сохранения прямой улики, чтобы тело отца Ферапонта не выпачкалось в крови Лизки уже после своего падения. Закончив осмотр, Петр Ильич осторожно закрыл дверь, запечатал ее с помощью нитки и двух пятен воску и по уговору с отцом Паисием и отцом Иосифом приставил ко входу одного монаха. Ничто не должно было показывать на совершившуюся здесь трагедию.
Государь прибывал – выйти из монастыря уже не было никакой возможности, и хотя Петр Ильич весь уже горел продолжением следственных действий, он вынужден был задержаться и отложить все до убытия императорской особы. А отец Иосиф еще и провел его на литургию, совершившуюся сразу же по перенесении мощей в Троицком храме. Там Перхотин стал свидетелем еще одного эксцесса. Когда после причастного канона и «Отче наш» царские врата в алтарь закрылись, занавес над ними задвинулся и стала опускаться массивная лампадка, она зацепилась за фигурный выступ неплотно закрывшейся двери. Лампадка сначала накренилась, фитилек, сбившись на сторону, с шипением потух, затем масло из нее пролилось, а потом и стеклянная чашечка, в которой это масло содержалось, выпала из бронзового держателя и разбилась с довольно громким рассыпчатым звоном. Два монашествующих диакона тут же бросились ликвидировать последствия, но впечатление все равно осталось подпорченным. И хотя вышедший следом владыка Зиновий в своей поздравительной проповеди попробовал загладить этот эксцесс, сказав, что «у нас сейчас от велией сей радости и лампадки бьются на счастье», лучше бы уж и не говорил – всем в присутствии государя-императора стало только еще более неловко.
Перхотину, конечно, не терпелось приступить к следствию, поэтому он поспешил при первой возможности встроиться в толпу, сопровождающую покидающего монастырь государя-императора. Но на выходе из монастыря его закружила людская турбулентность. Слишком много народу хотело увидеть государя, к тому же еще и прошел нелепый слух, что он будет раздавать простым людям деньги, поэтому вся народная масса, скопившаяся у монастыря, хлынула поближе. Одному из этих потоков удалось даже на время прорвать оцепление, и именно в него и попал Перхотин, увлеченный неудержимым людским течением. Жандармам удалось быстро пресечь место прорыва и вытеснить прорвавшихся за вторую линию оцепления, но толпа по инерции продолжала двигаться за линией полицейских и военных, даже на какое-то время обогнав царскую свиту. Петр Ильич, рискуя быть раздавленным в случае сопротивления, вынужден был подчиниться движению толпы, ища тем не менее первую же возможность из нее выбраться. Но это было сложно, так как с другой стороны запруженное народом пространство ограничивала монастырская стена. В один из моментов недалеко от себя он увидел Марусю, мать Лукьяши (Петр Ильич видел ее и в храме на литургии.). Она, видимо, привлеченная слухами о раздаче денег, с горящими глазами рвалась в толпе поближе к государю.
Наконец, монастырская стена ушла вправо, пространство стало свободнее, можно было попытаться выбраться из напирающей толпы. Петр Ильич уже сделал движение назад, как вдруг что-то задержало его. Он сначала и сам не понял, что. Что-то словно пришедшее снаружи, но получившее немедленный отклик в его душе. Пока бессознательный, но Петр Ильич знал, что стоит ему немного сосредоточиться, как он поймет источник своих интуитивных побуждений. Так было всегда – он не обманулся и на этот раз. Сейчас его внимание привлек какой-то странный звук. Звук, похожий на хруст и одновременно шелест, который по временам раздавался недалеко от него и откуда-то снизу. Звук, который наконец квалифицировался Перхотиным как скрип, почему-то был ему знаком. Но почему – Петр Ильич пока понять не мог. Тогда он сначала сосредоточился на поиске источника этого звука. Вскоре он определил, что скрип этот доносится от одного из рвущихся вперед соседей по толпе, соседа, которого отделяла от Петра Ильича массивная фигура потного мещанина в красной рубахе навыпуск. Этот мещанин тоже рвался вперед, обливаясь потом, при этом еще и глупо орал:
– Государю!.. Государю слава!.. Государю-батюшке слава!..
И своими криками мешал Перхотину окончательно определиться с источником звука, да еще и закрывал собой обзор направо. Справа и слева тоже орали здравицы и славословия, так что шум вокруг стоял едва терпимый. Наконец государева свита поравнялась и подошла прямо к месту, где стоял Перхотин. Видимо, привлеченный криками мещанина, государь слегка задержался и даже сказал что-то придворному (тому же веселому адьютантику), указывая пальцем на орущего. Тот в припадке бешеного воодушевления дернулся вперед, и Петру Ильичу на мгновение открылся его сосед справа и стал ясен источник встревожившего его непонятно почему звука. Справа был еще один человек, еще совсем молодой мужчина, тоже по виду мещанин, хотя рассмотреть его Перхотину не удалось, так как он тоже сильно подался вперед. Но главное – это его хрустящие сапоги. Это они издавали звуки, которые долетели до ушей Петра Ильича и получили в его душе немедленный отклик. Кажется, это произошло одновременно или почти одновременно, во всяком случае Перхотину так показалось, – он «узнал» этот звук и в то же самое время увидел, как «мужичок» вынул револьвер и направил его в сторону государя. Да, это был Муссялович, Тот, кто стрелял, а потом сбежал от Перхотина во дворе Грушеньки. И от него исходил тот же самый звук его немилосердно хрустящих сапог.
Петр Ильич, как я уже упоминал, был не из робкого десятка, а в таких случаях он вообще действовал автоматически. Это как бы входило в его профессиональные обязанности и служило ему источником внутреннего самоуважения. Вот и сейчас он тут же рванулся вправо и через голову мещанина схватил обеими руками Муссяловича за его руку с револьвером. Причем, голова мещанина оказалась как раз между двумя руками Перхотина, так что тому долго потом виделись словно отпечатавшиеся на внутреннем экране души ошарашенные нежданным ужасом глаза этого подвернувшегося в дело мещанина. Схватившись за руку злоумышленника, Петр Ильич еще и вложив всю силу в этот рывок попытался сбить ее вниз. Но мешал мещанин, заоравший вместо славословию государю от страха благим матом. И выстрел все-таки прозвучал, впрочем единственный, не очень громкий и уже от сбитой и направленной вниз руки. И потому для государя не опасный. Перхотин, наконец, прорвавшийся через голову мещанина к Муссяловичу, только услышал краем уха чье-то словно от удивления:
– О-о-о-х!.. – и следом: – У-у-у!..
Пуля, выпущенная из револьвера Муссяловичем попала прямо в живот стоявшей неподалеку Маруси, на беду развернувшейся в этот момент телом навстречу всем этим крикам и звукам борьбы. Она и правда сначала, словно удивившись, всплеснула руками, а затем, схватившись за живот и все громче завывая, стала опускаться на землю. Впрочем, Перхотину было не до нее – он отчаянно, но профессионально боролся с террористом-злоумышленником. Ему удалось сначала свалить Муссяловича на земь, заломить ему руку с револьвером за спину, а затем болевым приемом заставить ее разжаться и отпустить револьвер. Когда к нему на помощь подоспели прорвавшиеся через толпу жандармы из оцепления, все уже было сделано. Муссялович, лежащий на земле почти без сознания от боли, был уже обезврежен Петром Ильичом и связан с заломленными руками его же собственным ремнем. Весь этот эксцесс произошел все-таки на значительном отдалении от государя и в таком шуме и криках, что возможно он и не понял, что на него в этот момент покушались. И только заволновавшиеся жандармы понудили его и всю свиту двигаться дальше, не задерживаясь на месте.
VII
прочие развязки и Алеша
Когда я мысленно раз за разом возвращаюсь к этому безумному дню, мне очень трудно отделить его события от всех последующих. Кажется, что этот день, как некий страшный спрут засосал в себя все предыдущее и последующее. Но как поставил себе целью описать эту роковые три дня, так уж доведу повествование об этом последнем из этих трех дней до конца.
Чтобы уж покончить с Перхотиным, скажу, что такой его героический поступок значительно возвысил его в общественном мнении, но странным образом не повлиял на его карьеру. Можно сказать, что спасение государя стало вершиной его нравственной карьеры, служебная при этом шла сама собой. Впрочем, тут нет никакой загадки. Никто не был заинтересован в том, чтобы на репутацию города легло такое черное пятно. Пятно покушения на государя-императора. И это неудавшееся покушение замяли. Кому надо пригрозили, кому надо заплатили – и как будто ничего не было. Маруся, правда, умрет через три дня, но так что ж – ее смерть совсем уж не трудно было списать на колики и несварение. А Ракитина, могущего прописать все случившееся в прессе, поблизости не оказалось, он вскоре станет жертвой нового покушения и уже на него самого и от того же самого Муссяловича. Впрочем, я забегаю вперед с Ракитиным, нужно проясниться с Муссяловичем, ибо и в этот день его история была продолжена самым невероятным образом. Он, оказывается, сбежал. Когда Перхотин узнал об этом, он даже, говорят, плакал и выл от досады, впрочем, его утешил сам Мокей Степаныч, приехавший к нему в присутствии и долго в чем-то убеждавший. После этого Петр Ильич уже никогда не рассказывал о произошедшем покушении – и в самом деле, как он мог это делать, если официально никакого покушения не было. У меня нет точных данных о том, как случилось это невероятное бегство, но самая правдоподобная версия следующая.
Отвезти Муссяловича к месту задержания почему-то поручили не жандармам, а двум не очень опытным полицейским. То ли жандармы посчитали инцидент несерьезным, то ли им запрещено было покидать строй, но факт оказался фактом. Видимо свой шанс смекнул и Муссялович, и он где-то на середине пути симулировал новый обморок. Когда его привели в чувство, сказал, что, мол, теряет сознание от боли – от сильно задранных и жестко перевязанных еще Перхотиным рук. Это ж насколько надо быть неопытным, чтобы в это поверить, но полицейские поверили, и когда Муссялович впал в очередную симулированную бессознательность, решили освободить ему руки, чтобы перевязать их уже спереди. Дальше все было несложно для такого опытного и злобного революционера как Муссялович. Он просто столкнул лбами обоих полицейских, да еще и с такой силой, что уже те едва не потеряли сознание и ориентацию, а когда пришли в себя, злоумышленника, разумеется, уже давно простыл след.
Но опять же и это происшествие оказалось кстати. Не было покушения, значит, не было и злоумышленника. Никому не хотелось отвечать за такую грандиозную оплошность, как бегство государева преступника, покусившегося на жизнь самой царственной императорской особы. Так что государь действительно едва ли узнал, что на его жизнь была под столь жестокой угрозой в нашем городе.
Впрочем, одно обстоятельство, случившееся уже вечером этого воскресенья, могло все же нарушить его покой. Когда вечером царский поезд уже отходил от воксала, под него бросились двое девушек. Это были Варвара Николаевна и Нина Николаевна Снегиревы. Даже они скорее не бросились, а легли на рельсы… Тут была не просто драма, а самая настоящая трагедия. Вернувшись домой после уничтожения тела Красоткина, Варвара Николаевна потеряла сознание и впала в полуобморочное состояние, так и не сказав бедной Ниночке о гибели ее мужа. Ниночка до утра и долго после ухаживала и выхаживала свою сестру, как могла и наконец выходила. Варвара Николаевна пришла в себя и только теперь жутко и страшно разрыдавшись, сообщила сестре о всем произошедшем. Далее настал черед непереносимых терзаний Ниночки. В отличие от Варвары Николаевны она не рыдала в голос, а просто упала на пол со своих костыликов и стала биться головой об пол и стену. Теперь настал черед отхаживаний со стороны Варвары Николаевны. Та ее оттаскивала от стены, пыталась уложить на кровать, но Ниночка снова и снова пыталась разбить себе голову, не в силах вынести постигшего ее горя. Но это полбеды. Окончательно обессилев и пролежав пару часов на кровати, уставившись в потолок, Ниночка снова схватилась за костылики, заявив, что идет на вокзал, чтобы броситься под поезд как Анна Каренина. Надо сказать, что этот еще не так давно появившийся роман писателя Толстого, был, оказывается, прочитан буквально за несколько дней до описываемых событий. Причем, они (Ниночка и Красоткин) читали его вместе, поочередно друг для друга и вместе согласились в том, что смерть Карениной была глупа и бессмысленна. Но сейчас, видимо, все стало по-иному. Начался новый этап трагедии. Варвара Николаевна еще несколько часов боролась с сестрой, чтобы удержать ее от этого страшного предприятия: держала, хватала, борола, отбирала костылики, пыталась запереть двери. Все было бесполезно: разбив окно, Ниночка, сама ужасно страдая и мучась от своей инвалидности, стала лезть через подоконник наружу. Варвара Николаевна опять бросилась в комнату, пытаясь задержать сестру, начиная новый раунд кошмарной борьбы. Так они боролись еще некоторое время, когда вдруг наступил переломный момент.
– Варя, зачем нам жить? Мы же обе любили его!.. – вдруг исступленно почти безумным голосом выкрикнула Ниночка, впервые вслух выговорив ту тайну, о которой обе сестры знали, но которую хранили друг от друга в глубочайших тайниках своих душ вплоть до этой трагической секунды.
И это признание сломило Варвару Николаевну. Она бросилась к Ниночке, и они еще с час прорыдали в объятиях друг друга, после чего уже в полном согласии стали собираться на вокзал, чтобы вместе совершить описанное в романе самоубийство. Но время уже поджимало. Дело было к вечеру, до воксала было далеко (Красоткины жили на противоположной окраине города), а Ниночка могла только хромать на своих костыликах. Взять извозчика не было никакой возможности – их не было, они все были расписаны и заняты прибывшими в наш город гостями. Сестры прошли Большую Михайловскую, Каретную, свернули в Вонючий переулок. Отсюда уже была прямая дорога до вокзала, причем нужно было идти по ведущему к нему (или от него) железнодорожному пути. Они не успели всего минут на пятнадцать, всего один поворот, когда их застал густой гудок отходящего от воксала поезда. Тогда они, отчаянно стуча Ниночкиными костыликами, рванулись к близкому уже пути и успели-таки к нему до прохождения поезда. Варвара Николаевна успела даже перемахнуть на другую сторону небольшой насыпи, так чтобы их с сестрой головы оказались на разных рельсах. Спасло сестер только то, что поезд еще не успел набрать должного ходу и кто-то, увидев Варвару Николаевну и Ниночку, еще до решающего поворота успел прокричать ничего не ведающим машинистам о лежащих на путях женщинах. Включив экстренное торможение, те успели остановиться совсем недалеко от сестер, – тех, впрочем, уже оттаскивали с насыпи спрыгнувшие с поезда жандармы.
Вот такие трагедии одна за другой потрясли наш город в этот кошмарный день. Причем еще одна из них завершилась смертью. В это воскресенье тоже ближе к вечеру на кладбище около могилы своего Илюшечки нашли мертвого нашего юродивого, бывшего штабс-капитана Снегирева. Поразительно, что он даже и мертвый стоял на четвереньках вокруг усыпанной цветочками могилки, как его часто в таком положении видели здесь и прежде. Только чуть привалился к оградке. Даже не сразу поняли причину смерти и только синие потеки на шее и сломанный внутрь кадык свидетельствовали о насильственном удушении. Насильственном в том смысле, что над ним совершили явное насилие, хотя сам Снегирев, как было видно и без экспертов, ничуть не сопротивлялся. Кстати, люди сразу связали попытку самоубийства сестер с гибелью их отца, хотя на самом деле, как мы знаем, они ничего об этом не знали.
Вспоминая сейчас этот день, мне казалось, что никогда конца не будет всем пошлым нелепостям и выходкам, трагическим и смертельным эксцессам…
– А что же Алеша? – спросите вы.
Читатель, конечно же, уже понял, что взрыва не было. Планируемое Алексеем Федоровичем чудовищное преступление по «плану Б» все-таки не состоялось. Когда Алеша сунул факел в мешок с динамитом, оттуда вместо взрыва раздалось тихое шипение погасающего огня. Заглянув в мешок и даже засунув туда руку, Алеша вместо взрывчатки обнаружил внутри самый обыкновенный песок. Застонав как смертельной боли (этот стон засвидетельствовали еще не успевшие отойти от могилы люди и истолковали как удивительное знамение), Алеша выхватил спрятанный в нише револьвер и бросился назад через проход наружу. Теперь к единственно возможной реализации оставался только план «В» – убийство царя в упор. Но, как только он откинул крышку люка и выскочил наверх, как тут же оказался сбит могучим ударом того самого жандармского капитана, кто организовал монастырское побоище. У него, как мы понимаем, не забалуешь, выходки, подобные той, что удались у Муссяловича, не мыслимы даже в теории, и Алеша был вскоре доставлен куда следует, а именно в наше тюремное заведение.
Ч А С Т Ь Ч Е Т В Е Р Т А Я
Книга десятая
в т ю р ь м е
I
тихий ужас
У нас конец ноября. Всю первую половину месяца бушевали бури и ветра с холодными дождями, и только сейчас вдруг резко подморозило. Даже не подморозило, а приморозило и сильно приморозило, чуть не до двадцати градусов, но пока совсем без снега. И разом упала какая-то тишина, мутная, ломкая, застывше-грязная и прямо безобразная со всей своей неприглядной наготой – наготой земли, деревьев, человеческих строений и даже наготой небесной, бездонно-серой и только густо залепленной по горизонту пластилиновыми слоистыми тучами. Если парой слов выразить настроение большинства наших скотопригоньевских жителей в это время, можно было бы сказать – «тихий ужас». Так много всего ужасного навалилось на их души, что они невольно им переполнились. Во-первых, эта эпидемия смертей: Ферапонт, Лизка, юродивый штабс-капитан Снегирев, Маруся Максенина… По поводу первых двух, как на старался Владыка Зиновий упрятать концы в воду и представить, что это были не связанные друг с другом смерти – этого сделать не удалось, а на монастырь тоже легло пятно этого «тихого ужаса» – надвратную Пантелеймоновскую церковь, бывшую вотчину отца Ферапонта, почти никто из местных жителей теперь не посещал. По поводу Снегирева и Маруси тоже земля полнилась слухами, но ничего доподлинного узнать было невозможно. После отъезда государя-императора как некое табу молчания опустилось в том числе и нашу губернскую печать. Ракитин, который мог бы все это прописать в столичных газетах, тоже сразу же исчез из города, да и в столичной печати, кажется, ничего не появилось.
Но главной причинной распространения «тихого ужаса», пожалуй, были не эти смерти, а внезапно открывшееся нашей публике наличие в городе «революционной организации», несомненно имевшей ко всем этим убийствам какое-то отношение. Какое – никто доподлинно не знал, но это не мешало желающим выстраивать самые фантастические предположения. Ходила, к примеру, такая версия, что наш Скотопригоньевск – это первая жертва «мировой интернационалки». С нас должна была начаться «всемирная социальная революция», причем в планах у революционеров было (я дословно это слышал от Венеры Павловны Коновницыной) «поголовное истребление скотопригоньевского населения в целях потрясения человеческого миропорядка и побудительного примера для других революционеров».
Кстати, о революционерах. Никто не мог объяснить, куда делись Катерина Ивановна и Алексей Федорович Карамазовы. Да и Красоткин тоже. Естественно, их записали в «главные революционеры» (наверно, единственный случай, когда слухи не так уж были далеки от истины), им приписывали все «ужасные планы» не только по уничтожению императора, но и по уничтожению всего скотопригоньевского населения. Подкоп к могиле отца Зосимы был, разумеется, обнаружен – и это тоже выползло за стены монастыря, мало того, каким-то образом публике стало известно и о планах подрыва императора под мостом нашей Вонючей речки (тот самый Красоткинский план «А»).
Новые круги «тихого ужаса» стали распространяться все шире по мере продвижения следствия, когда многие из наших обывателей и либералов были привлечены к нему в качестве свидетелей и подозреваемых. Куда только исчезла наша либеральная фронда? Уж как каялись многие из участников «судебно-костюмированной ажитации», акции по встрече царя, уж как валили друг на друга все возможные и невозможные вины. Разумеется, главная роль Сайталова во всем этом была немедленно установлена, и он был арестован и пару недель провел в нашем «тюремном замке». Впрочем, следствие скоро убедилось в непричастности его к настоящим революционерам, и он был отпущен, разумеется, уже с отставкой из своего паспортного стола. Он к настоящему времени уже покинул наш город, продав свой дом и уехал куда-то далеко «в глубинку» – это ему, по слухам, было настоятельно рекомендовано.
После неудачи с Муссяловичем в руки следствия (или как шептались у нас по углам – «лапы следствия») попал один настоящий революционер – Смуров Петр. Попал причем как-то совсем нелепо. Он был арестован на третий или четвертый день после уезда государя, когда стоял на коленях перед облупленной оградой собора нашей главной площади и плакал. Читатели должны помнить эту обшарпанную с отвалившейся известью ограду – там находился «сигнальный кирпич» по повороту которого наши революционеры собирались на сходки. Смуров хоть и был арестован, но следствию от него оказалось невозможно ничего добиться. Он постоянно заливался слезами и только время от времени повторял: «Я не хотел» и при этом поочередно поднимал свои руки, как бы в свидетельство этого заявления. Вскоре стало ясным, что его разум помутился окончательно, и он никак не может стать источником достоверной информации. Зато удивительным образом старался таковым стать его приехавший с курортов отец. Он не только не попытался хоть как-то выгородить сына, а напротив всячески доказывал его «преступные деяния» со всевозможными «вещественными доказательствами» в уже основательно распотрошенной аптеке. Николай Никанорович приободрился, с удовольствием водил полицейских и жандармов по своему раскуроченному дому и саду, даже последствия удара куда-то совершенно исчезли. Если следствие и продвинулось в представлениях о масштабах подрывной деятельности революционной ячейки и ее технической стороне, то во многом благодаря ему.