bannerbannerbanner
полная версияБратья Карамазовы. Продолжерсия

Александр Иванович Дедушка
Братья Карамазовы. Продолжерсия

Полная версия

Какое-то время они просто молча смотрели друг другу в глаза.

– Вот и удуши себя сам…(И после паузы.) Да где тебе, лощеному? Поигрываться только – сердобольным поприкинуться. Иди с моей койки – ишь расселся. Уже и воздуху не продохнуть. Скоро и воздуха себе присвоите – за плату только дышать можно будет… Только дудки тебе…

Алеша решительно встал и также решительно стал уходить, догнанный уже у выхода Митей. Но у двери вдруг остановился и вновь обернулся к покалеченному мужичку, следившему за ним одним глазом с нескрываемой ненавистью.

– А про Зосиму ты мне так и не сказал.

Мужичок, отворачиваясь, резко двинул головой к стене, и уже выходя из палаты оба – и Алеша и Митя – услышали глухой напряженный шепоток:

– Кровососы!..

Какое-то время оба просто стояли за дверью, словно не зная, куда идти дальше. Алеша явно переживал внутренне – его напряжение выдавали частые подергивания кожи вокруг глаз, Митя же выглядел словно бы и как довольным.

– Вот и я, Алешка, веду с ним баталии такие – ух, ерепенимся оба!.. Ему не лицо и не ногу – ему душу оттоптали, понимаешь? Вот какая конгруэнция. А между тем все про него узнал – все сам и рассказал. Его год назад за бунт сослали, так за это время семья и по миру пошла. Да – со ребятишками всеми. Жена была и трое деток. Теперь уже нет никого… Так-то, Алеша… «Господа лощеные»…

В этот момент из соседней комнаты донесся радостный детский визг и следом смех. Алеша, как очнувшись, вопросительно взглянул на Митю.

– Давай сюда к нам, Алеша? Тут тоже жертва фантасмагорий реализма – но другого рода. И тут же чудо невиданное. И кроме того – тут, может, и ответ себе найдешь. Демьян-то (так звали покалеченного мужичка) ведь так и не сказал тебе о Зосиме. А тут, может, самый настоящий, я бы даже сказал – чудеснейший! – ответ тебя и ждет.

После этого, чуть стукнув в дверь, быстро открыл ее и быстро вошел внутрь, предваряя Алешу. А Алеша, войдя, только взглянув вглубь комнаты, сразу же замер, едва переступив порог. Это была небольшая палата всего на две койки с одним большим окном под полукруглой арочкой. На одной из них полулежала женщина с замотанной рукой, а на другой сидела… Алеша от неожиданности и правда замер на миг. Да – сидела Грушенька и игралась с маленькой девочкой, резко поднимая ее вверх и медленно опуская, от чего та визжала и заливалась смехом. Грушеньку было трудно узнать – хотя Алеша узнал ее в самый первый миг. Она была в строгом черном платье, но главное, что изменяло ее внешний вид полностью – это такой же черный платок, повязанный «по-монастырски» – не узлом, а «кикочкой», как носят обычно монастырские послушницы. И в этом облике от нее веяло, несмотря на возню с ребенком, какой-то «робящей строгостью» (по выражению Мити) и чем-то даже незнакомым и даже чужим. В эту палату отец Паисий поместил отдельно от других пострадавших баб (а для них тоже была дальше палата) ту женщину-крестьянку, которая прорвалась к мощам с больным ребенком, успела просунуть его к преподобному Зосиме, но была «располосована» жандармским капитаном. Алеша узнал ее, несмотря на полное внешнее преображение – и ее, и ребенка. На ней уже не была какая-то крестьянская рвань – а хорошее добротное платье с сарафанным верхом, так что покалеченную руку ничто не препятствовало правильно убинтовывать. Девочка тоже была одета в легкое желтенькое детское платьице, вымыта, расчесана и несомненно хорошо покормлена. Сейчас она радостно вопила на руках у Грушеньки, совсем не обращая внимание на вошедших. Надо сказать, что после «чудесного исцеления» с самого утра сюда потянулись желающие взглянуть на «чудо», и Митя в том числе выполнял функции охраны от особо настырно-любопытных. То бишь от тех, кто порывались войти внутрь больницы и увидеть девочку лично. Впрочем, над собиравшейся время от времени толпой Митя порой «сжаливался» и показывал им девочку в окно, а иногда даже и выносил наружу.

Завидев вошедших, лежащая женщина, что до этого умильно следила глазами за Грушенькой и ребенком (напомним читателям, что эта крестьянка – мать Максенина, а девочка – его младшая сестричка Лукьяша), потянулась за платком, чтобы здоровой рукой накинуть его себе на плечи.

– Лежи, лежи, Маруся, лежи, славная ты наша…

Это к ней быстро подскочил Митя и помог ей покрыть голову и плечи огромным сиреневым платком, или шалью – несомненно, как и другие детали одежды, подарком от Грушеньки.

– Вот, Груша, смотри, кого привел на нас взглянуть… Алексей Федорыч собственной персоной. Пусть порадуется тоже на Божии создания и Божии чудеса. Глянет, как наш ангел-то во плоти – смотри, Алеша – ведь и вправду ангел! – заливается… Ух-ты, ах-ты – ручки-то, ручки!.. Алеша, ручки – пальчики, все смотрю – не налюбуюсь. Художество и поэзия… Любование, да и только…

Митя присел перед Аграфеной Александровной и Лукьяшей на корточки и сложил ладони ромбиком перед лицом как в молитве. Алеша, наконец, смог сдвинуться с места, но прошел только до кроватей и стал между ними в проходе. В палате почему-то совсем не оказалось стульев. Женщина на кровати снова зашевелилась, пытаясь освободить для него место:

– Барыне нашей, благодетельнице, и Дмитрию Федоровичу, хранителю нашему, с нас великое почитание, – заговорила она, возясь на кровати, подтягивая платье и подбирая шаль, и в то же время как-то любопытно взглядывая на Алешу. Сама она слегка поражала своим видом. Прежде всего, каким-то словно высушенным и сильно почерневшим лицом. И было даже трудно понять – это загар или сама кожа имеет такой коричневый цвет с темными черными пятнами, лучиками и морщинками. Во-вторых, очень сильной и несомненно болезненной худобой, что особенно заметно было по ее шее, где резко обозначались все жилы и жилочки. Алеша, слегка поколебавшись, все-таки сел на кровать, впиваясь глазами в девочку и как не смея взглянуть на Грушеньку.

– Я мигом – стульями разжиться, – вскочил с пола Митя и быстро вышел за дверь, за которыми сразу же что-то загрохотало. Грушенька все возилась с девочкой, как будто и не удивившись появлению Алеши и даже вообще не особо замечая его присутствия.

– У-у-у!.. – замычала Лукьяша (она совсем не разговаривала, хотя по возрасту уже и должна была), потянувшись к блестящему золотому крестику на груди у Грушеньки, который сама же и вытащила какое-то время до этого.

– Вот, Алексей Федорович, я в последнее время все время думаю: почему мне Бог так и не дал такого чуда. А?.. А ведь и тебе тоже. Недостойные мы, видимо. Недостойные… Ты, вот Лизку удочерил, а ведь отцом ей так и не стал… То верно же говорю? Да – чтобы такое чудо иметь, это заслужить надо. А чтобы отцом или матерью настоящею и того больше…

– Вам, благодетельница вы нашейная, Бог еще пошлет-то, ой пошлет. Все будет – и ребеночков много. Точности, – подала голос крестьянка, не сводя однако пристального взгляда с Алеши.

– Вот, Маруся, тебе Бог скольких – шестеро?..

– Семеро, благодетельница, семеро. Эта-вот семирная. А первый, первенец мой, так он здесь, в монастыре, по послушанием подвизается, старшенькой мой, Володенька, заходил олонись…

– Вот, Алексей Федорович, а ведь я поняла, почему Марусе дает, а нам нет. Потому что у нас у каждого свои игры-игрости на уме. У меня – свои, у тебя свои. Как дети. Только не дети. У детей – игры простые и безгрешные. А у нас нет – ой, нет… Играем, но играем зло и жестоко. Я все на Катерину Ивановну грешила… А ведь и у нее нет такого чуда!.. Ни у кого из нас нет. Ни у кого!.. Все недостойны…

Тут девочка снова задвигалась и загугукала, и Грушенька какое-то время была занята ее подбрасыванием и смешением. Наконец, та снова весело заверещала в ее руках.

– Так-то, Алексей Федорович. Кто взрослым в недетские злые и жестокие игры играет, тому Бог детей, этого чуда невиданного, не дает. Недостойны… Недостойны мы… Ведь с чудом нужно бережно, и чудо всегда должно на первом месте стоять… Да, Лукерья-потешница!?.. (И Груша снова легонько тряхнула девочку и подбросила ее на руках.) Смеешься?.. И смейся, ибо сама ты чудо и чудо Божье к себе привлекла… Чудочко к чудочке… (И она поцеловала ее в лобик.)

В это время отворилась дверь, и в палату с грохотом таща два стула, ввалился Митя. Но он был не один. Вслед за ним в палату вошел доктор. Это был знакомый нам уже по первому повествованию доктор Герценштубе, только совсем уже старенький и седенький в остатках волос, которые еще оставались вокруг его значительно увеличившейся плешины на голове. Ему ведь уже было за восемьдесят. Когда после перестройки монастырских зданий, отец Паисий задумал устроить больницу для монахов и странноприимную богадельню, он и пригласил Герценштубе в качестве «главного врача», что последнему очень польстило, и он ревностно взялся за свои новые обязанности, порой сутками пропадая в монастыре. А со временем как-то так оказалось, что он и полностью перебрался в монастырь, в эту самую богадельню; жены у него не было, детей тоже, так что все совершилось практически естественным образом. Те более что Герценштубе был не просто религиозен, но ревностно религиозен и даже как-то особо ревностен по отношению к монастырю, считая его чуть ли не главным средоточием русского православия. Когда у него было свободное время, он неизменно присутствовал на службах, где всегда поражался и умилялся с монашеского пения, считая его главным выражением молитвенного духа. Это потому что сам был музыкален и помнил органные концерты на своей немецкой родине. И хотя был родом откуда-то из южной Баварии – оплоте католицизма (несмотря на то, что сам был из протестантов), но теперь любил повторять, что всегда органную музыку в храме почитал неуместной и гордился, что понял глубину молитвенного пения только в православии. Правда, в последнее время он уже иногда задремывал во время длинных всенощных, сидя на лавке строго на определенном месте почти напротив царских врат. Это место, если оно бывало занято, из уважения к старику, всегда освобождали. Вчерашнее побоище в монастыре вдохнуло в старика новые силы, он метался от одного покалеченного к другому, не зная усталости и даже, кажется, почти не лег вздремнуть в своей комнатке, дежуря возле особо тяжело покалеченных. А чудо исцеления трехлетней Лукьяши так вообще вызвало у старика религиозный восторг. Тем более что он и раньше видел ее (мать и до этого приносила больную девочку в монастырь) и знал лично глубину ее болезни, как и малую пригодность каких-либо медицинских средств к ее излечению. Теперь же он не упускал возможности заглянуть в эту палату и проведать свою совсем юную пациентку.

 

– Что ж тут моя маленькая красавица и русское чудо?.. Так-так веселая и жизнерадостная как рассвет… – улыбаясь и подходя ближе выговорил старик и тут заметил Алешу, сидящего на койке. – О, это есть Алексей Федорович Карамазов… Вы есть брат моему… как это сказать… Freund14 (старик продолжал забывать некоторые слова и такое с ним бывало все чаще).

– Другу, – подсказал Митя.

– Вот-вот, конечно – другу, моему младшему и долгому другу и… и… помощнику (он все-таки вспомнил слово сам). Вот, Алексей Федорович, – это же невероятное событие, так сказать – медицинское чудо!.. – старик все более и более оживлялся. – И полный неоспоримый факт. Я бы сказал, как это говорится – не верь глазам своим, которыми ты все видишь. А тут видишь – и трудно верить, ибо за плечами, что там говорить, много-много полных лет опыта. Ведь это же была почти… Immobilität15. Невероятно. Полное исцеление. Ну-ну, матушка (это он обратился к Грушеньке), дайте мне сделать легкий внимательный обзор моей пациентки.

Грушенька развернула девочку лицом к старичку, усевшемуся на один из принесенных Митей стульев. Тот подергал девочку за одну ручку, потом за другую, слегка отвел ей кожу под одним глазиком, затем под другим. Лукьяша переносила все эти процедуры спокойно и даже улыбаясь.

– А еще мне нужно взглянуть на… это… Как во рту?.. Чем мы говорим…

– Язык, – услужливо вновь подсказал Митя, он действительно с готовностью выполнял еще и функцию помощника старику по части лингвистической.

– Конечно, я и говорю – язык… Нет, – язычок!.. Язычок, мой…. мой…дорогой Freund Карамазов (он опять забыл слово, но был рад поправить Митю). Я принес моей маленькой сладкой красавице конфекту. Конфекта сладкая моя и красавица сладкая моя. Это так всегда говорят… – он действительно залез в карман своего потрепанного, но еще относительного чистого светло-зеленого халатика с какими-то большими чудными металлическими пуговицами на обшлагах рукавов и вынул оттуда небольшого красного петушка, наполовину завернутого в блестящую желтую обертку, и стал помахивать им у лица девочки. При виде петушка Алешу слегка передернуло. Ему очень ярко вспомнилась вчерашняя сцена вокруг Лизки между Марфой Игнатьевной и Марией Кондратьевной, как мы помним, тоже связанная с петушком. Лукьяша же почему-то совсем не заинтересовалась предложенным угощением и только бессмысленно улыбалась, глядя на старика. Герценштубе все не мог отстать от своего проекта с петушком. Он теперь крутил петушком перед лицом девочки, время от времени изображая его покусывание и разжевывание кусочков.

– Надо же, чтобы она сделала… Как это – лазить… Нет – лизать… Да – лизань…

И Герценштубе сам проделал действия, которые ожидал от девочки: вытянул язык и сымитировал лизание петушка и следом снова протянул его Лукьяше. Наконец его действия к неописуемой радости старика возымели действие – девочка взяла петушка и сразу же начала его лизать. Старик немного понаблюдавший ее, скорее для собственного удовольствия, чем для медицинской потребности, заторопился:

– Ну-с, нужно и другой осмотр учинить, чтобы другим не был недосмотр. Я вас оставлю совсем недолгое время с моей сладкой королевной.

И он поспешил из палаты. Митя какое-то время все не мог пристроить свои стулья, он хотел оба стула занести в проход между кроватями, но они не проходили по ширине. В это время откуда-то из-за стены послышались глухие, но вполне явственные женские крики, даже визги. Потом еще и еще. Митя подскочил от своих стульев и сделал пару быстрых шагов к двери, затем, что-то сообразив, развернулся к Грушеньке:

– Груша, это у твоих что-то!..

Грушенька тут же поднялась и отдала Лукьяшу на руки матери, и сопровождаемая Митей, вышла из палаты. Не прошло и минуты, как дверь снова и довольно резко отворилась, и в палату зашло некое новое лицо. А за ним было видно еще несколько человек, видимо, не решающихся пока зайти. Вошедшим оказался никто иной как купец Горсткин, или, может, читателю удобнее его именовать «Лягавым». Одного взгляда на него было достаточно, чтобы определить, что он был весьма нетрезв, хотя люди, дойдя до этой стадии опьянения, порой еще стараются убедить себя и показать другим свою полную трезвость. Пройдя несколько шагов и с усилием сфокусировавшись на койке с матерью и ребенком (на ней же продолжал сидеть и Алеша) он вдруг опустился на колени, стал клониться еще ниже и даже довольно сильно стукнулся лбом об пол, не рассчитав силу движения.

– Это я по зову души … чтобы полное доверие и благообразие…. своими глазами…. поклониться, – захрипел он маловразумительные фразы, все пытаясь сфокусироваться на девочке. Из двери уже лезли в палату еще несколько любопытных и, видимо, тоже не совсем трезвых рож.

– Я к монастырю всегда с почтением… А к святому старцу паче тем… Горсткин, он веру блюдет… Блюдет!… – уже с пафосом и громко выкрикнул Лягавый и стукнул себя кулаком по груди. – Вера наша христианская, а иль мы не люди русские?.. Веру блюдем!.. Блюдем!.. – и он снова стукнул себя кулаком в грудь.

От его криков и резких движений испугалась Лукьяша. Она сначала издала неопределенный звук, втягивая в себя воздух, затем замерла на несколько секунд, как делают потрясенные маленькие дети, а затем разразилась тонким пронзительным криком.

– А ты моя… спужалась чой-то… – и с трудом вставая и простирая руки вперед, Лягавый направился к Лукьяше, не понимая, что этим ее еще более пугает. Она, пряча лицо, стала судорожно прижиматься к матери, пытаясь укрыться от приближающегося к ней страшилища. Маруся обхватила девочку обеими руками, даже и больной, замотанной бинтами, и стала, сама дрожа от страха, подниматься выше, вжимаясь в спинку кровати. А в палату тем временем ввалились еще несколько человек, по виду приказчиков или купцов.

Алеша резко встал с кровати и, отодвинув стул, преградил дорогу Горсткину, став перед ним почти нос к носу.

– Господин Горсткин, уйдите!.. Вы пугаете ребенка…, – твердо выговорил он, чувствуя однако в душе пронзительный холод какого-то нехорошего предчувствия.

– Ты… кто здесь?.. – сразу насупился Лягавый, с трудом фокусируясь на таком близком объекте. – Мне мешать?.. Горсткину дорогу?.. А ну – пшел!.. – и он, мгновенно переходя в неконтролируемую ярость, двумя руками так пихнул Алешу в грудь, что тот буквально отлетел на противоположную, пустую теперь кровать, где сидела раньше Грушенька, – и гулко ударился головой о стену.

И тут с Алешей произошло что-то неожиданное и, похоже, никогда им раньше не испытанное. Волна ответной ярости буквально затопила его – это была словно вспышка в мозгу какого-то красного пламени, где вдруг четко… то ли обозначилось, то ли прокричалось кем-то: «Кровососы!..» С жутким и поразившим, даже мгновенно остолбенившим всех находящихся в палате криком, он рванулся с кровати, кинулся на Лягавого, схватил его обеими руками за горло и свалил на пол. Толпа, набившаяся внутрь, тут же, опрокинув один стул, хлынула назад. Не устоявший на ногах Горсткин тоже, похоже, не ожидал такого яростного и мгновенного отпора. Он только хрипел и дергался на полу, пытаясь вывернуться от Алеши, отодрать его руки от своего горла.

– Кровососы!.. Кро-во-со-сы!.. – неистово, но с жутким внутренним надрывом, орал Алеша, выпучив глаза, не отпуская Горсткина и даже колошматя его затылком по полу. Это длилось с десяток секунд, пока в опустевшую палату обратно не ворвался Митя. (Шум в соседней палате был вызван тем, что и туда, не зная точно, где находится исцеленная девочка, забрался кто-то из компании Лягавого.)

– Алешенька!.. Алешенька!.. – мгновенно облившись слезами, и еще на ходу прокричал Митя, потом кинувшись к Алеше и обхватив его руками сзади, оттащил от поверженной и распластанной на полу жертвы. Алеша, только его руки оторвались от шеи Лягавого, сразу обмяк, дал себя оттащить в сторону и в бессилии так и остался сидеть на полу. Даже голова его опустилась вниз – он словно за эту минуту выпустил из себя огромную энергию. Горсткин только-только начинал очухиваться, приподнимаясь на полу и делая попытки встать на ноги.

– Я сейчас… Это… Убью… Порву… Горсткина душить?.. Задушу!.. – стало все громче вырываться у него из груди и горла. Рубаха вокруг них была действительно сильно помята и кой-где, рядом с воротником, даже порвана. А из его носа показалась небольшая струйка крови, которая быстро запетляла по курчавистым завиткам его бараньей бороды.

Митя, отпустив Алешу, не вставая с колен, подполз к Горсткину.

– Кузьма Титыч, помилосердствуйте!.. Кузьма Титыч, помилуйте!.. Христом Богом прошу!.. На коленях прошу!.. Помилуйте, братца моего меньшого!.. Христом Богом прошу!..

– Пшел прочь…Ты кто?

– Карамазов!.. Дмитрий Федорович Карамазов!.. Брат Алексей Федоровича… Помилуйте, Кузьма Титыч!.. На коленях прошу… За брата прошу…

– Я твоему брату сейчас глазья рвать буду… – все еще не до конца преодолевший ошарашенность и не до конца понимая, что с ним случилось, вновь зарычал Лягавый. Он попытался подняться, но не найдя необходимой опоры, слегка завалился на бок.

– Умоляю, Кузьма Титыч… Руки буду целовать… Вот – буду… – и Митя действительно сначала поймал левую руку Лягавого, которой тот вертел в воздухе, ища опору, а затем несколько раз громко чмокнул ее с одной и с обратной стороны ладони.

– Ты не руки мне… ты мне сапоги будешь цаловать… Я твоего братца…

– И буду – и буду!.. – перебил Митя, – Только помилуйте, Кузьма Титыч… Простите ради Христа… – и он действительно полез к ногам Лягавого, точнее к одной, вытянутой вперед и стал демонстративно, так чтобы это было хорошо видно хозяину, целовать носок его сапога…

– Вот и вот, и вот – еще раз… – добавлял он после каждого отчетливо запечатленного чмоком поцелуя.

– А-а-а!.. – вдруг истошно завопил Лягавый. – Сапог!.. Сапог!.. Не трожь сапог!..

Трудно было сказать, что его так разволновало. Но он даже задергался на полу, подтягивая к себе ноги в густо смазанных жиром блестящих сапогах. Митя под этот вопль отдернулся в испуге, не ожидая такой странной реакции.

– Врешь, Карамазов, – Лягавый, поджав под себя ноги, все не успокаивался, хотя заметно было, что унижения Мити все-таки имеют на него какое-то действие, не давая вновь разгореться гневу и ярости. – Я твоего братца сейчас сам душить буду… как цыпленка…

– Меня, меня, Кузьма Титыч!.. Меня – ради Христа!.. Богом клянусь – не ворохнусь!.. А его пощади!.. – и Митя действительно, вытянув шею, лег перед Лягавым головой на его бедро, и даже приподнял кадык вверх.

– Врешь, Карамазов, – тот снова захрипел, как будто мысль у него не могла сбиться ни на что другое. И в то же время как некая задумка мелькнула в его глазах. – Ты мне сейчас ж…. цаловать будешь… Ради братца своего…

Он скинул со своей ноги Митю и, нисколько не стесняясь дрожащей в углу крестьянки и по-прежнему тонко скулящей Лукьяши, перевернулся на живот, затем стал на четвереньки, распустил одной рукой ремень под жилетом и стащил с себя сначала штаны, а затем и желтое исподнее.

– Цалуй, Карамазов!.. В обе щеки цалуй…

На секунду упала полная тишина. Замолчала даже постоянно скулящая и никак не могущая успокоиться Лукьяша. Митя тоже замер, откинувшись головой назад. Какое-то время она колыхалась взад-вперед, словно ее обладатель боролся с собой. Митя словно бы принял решение, но какая-то сила еще удерживала его и все-таки не могла удержать… И тут тишину прорезало его громкое рыдание. Это было даже не рыдание, а какие-то рыдающие всхлипы, как будто потоки слез залили ему нос и горло до невозможности продохнуть. Может, так и было в действительности, но после нескольких секунд промедления Митя действительно дважды приложился к пятой точке Лягавого, только на этот раз молча и без последующих комментариев. Тот, как бы проверяя подлинность произошедшего, насколько позволяла ему шея, обернулся головой назад.

 

– То-то же… Помоги встать.

Только теперь Лягавый, казалось, был полностью удовлетворен. Он, поддерживаемый Митей, не спеша оправился, а затем крикнул опять появившимся в открытых дверях любопытствующим рожам:

– Видели, как Карамазов мне ж… цаловал? То-то же… Знай Горсткина…

Он сделал несколько шагов к двери, но уже почти у выхода, вновь остановился и оборотился к по-прежнему сидящему на полу Алеше:

– А ты, гнида… Знай, что простил тебя ради братца… Оно стоит того… Не удушил, как цыпленка, – он отвернулся и сделал несколько шагов к двери. – Простил его – аль не христиане мы што ли? Али прощать не должны – а, помыранцывые?.. – это он, уже уходя вместе с Митей, обратился к ожидающим его за дверьми собутыльникам и любопытствующим. Ответом ему послужил одобрительно-радостный и даже восхищенный вой с восклицаниями: «Ай, да Горсткин!» и «Знай нашего!»

Уходя вместе с Лягавым, Митя осторожно и полностью прикрыл за собой дверь. Алеша какое-то еще время сидел на полу, затем встал и пересел на кровать – только не на ту, где сидел до инцидента с Лягавым, а на место Грушеньки. Но все это проделал механически, как кукла, видимо тоже не до конца еще придя в себя. Маруся наблюдала за ним, и недавний страх до странности очень быстро соскочил с ее жилистого лица, сменившись каким-то новым чувством, похожим на любопытство или даже нетерпеливое ожидание. Тут подала голос и затихшая было Лукьяша. Только это уже был не плач, а какой-то выкрик, похожий на «а-а-ах!», и она заболтала ножками, пытаясь освободиться из рук матери.

Голос Лукьяши вывел Алешу из оцепенения. Он даже словно чуть вздрогнул, потом часто заморгал, покрутил головой по сторонам, затем резко встал и направился к выходу, забыв закатившийся под кровать Грушеньки цилиндр.

– Барин, а барин? – остановил его окрик Маруси почти уже у дверей.

Обернувшись, Алеша увидел, что она нерешительно подзывает его неловкими кивками ладони, как бы не решаясь что-то сказать вслух. Алеша вернулся и склонился над крестьянкой.

– Барин, а барин, подайте нам на бедность нашу проклятущую от щедростей ваших. Век за вас Бога молить буду… А, барин?.. Оно может рублев десяток, а то али и двадцать?.. – горячо заговорила она вполголоса, постепенно понижая его еще ниже, а говоря о суммах, уже просто шептала.

Лицо Алеши непроизвольно исказила гримаса какого-то мучительного ступора, а затем и отвращения. Но он молча залез во внутренний карман и достал оттуда матерчатый кошелек.

– А то, барин, может и рублев тридцать… – вновь зашептала, лихорадочно блестя глазами, Маруся, приподнимаясь на кровати и отодвигая от себя Лукьяшу. – Благодетель вы наший милостивый. Век маливаться на вас будем…

У Алеши дрожали пальцы, и он не мог отщелкнуть застежку на кошельке. Тогда еще раз исказившись, он сунул весь кошелек в руку Маруси, и она тут же потянулась целовать его руку. Но Алеша успел выдернуть ее и чуть не бегом бросился из палаты вон.

VIII

«исповедь» lise

Какая-то сила словно несла его прочь из монастыря, он при всем желании не мог отдать отчет своим чувствам и мыслям, одно только мучительное ощущение жуткой несправедливости, ощущение, от которого хотелось то ли плакать, то ли кричать от возмущения и рвать на себе или на ком-то еще волосы. И предчувствие – жуткое предчувствие неизбежности неминуемой катастрофы, что уже разразилась, но еще не осозналась до конца – тем мучительнее это предощущение. Это как во сне, когда в повторяющемся много раз кошмаре знаешь, что будет дальше, и что бы ты ни делал – это будет неизбежно, и это ощущение неизбежности буквально раздавливает тебя, рвет душу на части, сводит с ума и одновременно парализует ее жутким трусливым малодушием до полной потери человеческого облика и достоинства. Алеша не мог даже понять, ненавидит ли он или, может, боится Горсткина, стыдно ли ему за себя или за Митю – все это было бы слишком поверхностно и неточно. Душа словно стала проваливаться в такие глубины, где фактические события уже не являются точными причинами ее ощущений и чувств – скорее внешними знаками и явлениями, единственно обозначающими этот провал, но не порождающими непосредственно глубину этих переживаний. Переживания уже были вызваны самой этой глубиной, ее неведомыми прежде страхами и ужасами. Это как провалишься под лед (было в детстве однажды): до этого страшно идти по льду, только воображаешь это холодную мокроту, в которую ты можешь уйти… А вот – оно, мгновение, когда уже ушел под лед, под воду и вдруг, в одну секунду, взглянешь вверх – туда, где над тобой смыкается синяя струя воды с кусочками серого грязного льда (непременно почему-то грязно-серого!), а ты погружаешься все глубже в темную бездонность, в бездонность нового, неведомого прежде ужаса…

Алеша спохватился только уже за воротами монастыря, когда пересекал площадь и понял, что идет к монастырской гостинице. Да – туда, где остановилась Зинаида Юрьевна и куда увела его Лиз. Lise непременно нужно было проведать, и удивительно, что ноги сами его несли в необходимом направлении даже при отсутствии сознательного контроля со стороны головы. В приемной женской половины оказалась какая-то инокиня с искусственным глазом. И этот глаз тоже жутко и болезненно поразил Алешу. Он был сделан аляповато и неестественно под живой глаз, кожа век его не полностью охватывала, поэтому он наполовину выпирал наружу, полностью открывая намалеванный чем-то синим зрачок – и все это производило просто жуткое впечатление. Алеша не хотел, но глаза невольно приковывались к этому зрачку, да так, что их невозможно было оторвать. Но в этой борьбе, впрочем, было и нечто облегчающее, ибо все-таки переключало фокус сознания на что-то внешнее. Инокиня указала ему номер, где остановилась Коробейникова Зинаида Юрьевна, даже вызвалась Алешу проводить, от чего тот поспешно уклонился и, наконец, оторвался от этого искусственного глаза не без большого внутреннего облегчения.

Зинаида Юрьевна заняла, пожалуй, лучший номер в новой монастырской гостинице. Тут было даже отдельное помещение для прислуги, а сам номер состоял из двух просторных комнат (не считая туалетной комнаты), отделанных даже с некоторой претензией на изящество в каком-то «розовом стиле» – с розовыми занавесочками, розовыми абажурами на лампах и даже скатерьми на столах. В комнате прислуги Алеша и увидел кресло-каталку Lise, а вот хозяйки номера не оказалось – Зинаида Юрьевна, как читатели уже знают, находилась вместе с Лизкой на «судебно-костюмированной ажитации» и, разумеется, они еще не вернулись. Странно, но мысль об этом только сейчас пришла в голову Алеше, когда он уже стучался в номер, и ему почему-то очень не хотелось именно сейчас с Lise увидеться tête à tête16, хотя он и понимал, что непременно должен был зайти и проведать ее. Какое-то смутное воспоминание о Ракитине тут же всплыло в его мозгу и вызвало еще одно неприятное переживание в и без того горьком букете навалившихся на него сегодня впечатлений.

Lise нервно заходила по темно-малиновому ковру, устилавшему пол комнаты, в то в время, как Алеша, только войдя в номер, тут же бессильно опустился в одно из стоящих рядом с низким столиком кресел.

– Ты где был, ты где был – скажи… Впрочем, что я – ну, не важно… – набросилась было Lise на него, но сама же и пресекла себя. – Алешенька, Алексей Федорович, нам нужно поговорить…

Алеша устало следил за ней из своего кресла. Он только сейчас понял, что лишился головного убора, и это почему-то доставляло ему дискомфорт, хотя в нумере, разумеется, он бы его снял. На него вдруг навалилась страшная усталость и в то же время пренеприятное чувство ожидающего его непокоя. Этот непокой, был, конечно же, связан с Lise, но и как бы не совсем. Уже в который раз у него появлялось предчувствие, что, несмотря на перенасыщенность души всеми событиями, его еще ждут впереди и другие неприятные открытия. И самое неприятное, что это предчувствие пока еще ни разу его не обмануло.

– Алеша, видишь, я хожу?.. Это длань, это длань Божия… Алешенька, длань Божия… Да-да!.. ты мне веришь – ты мне веришь?.. – она вдруг остановилась напротив Алеши и как-то тревожно на него уставилась.

14Друг (нем.)
15Неподвижность (нем.)
16Один на один (фр.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru