Долго мучился я, и от батюшки таился, да он меня сам на разговор вызвал. Сказал мне, чтобы я не мучил себя понапрасну. Если ситуация не разрешена, то Бог обязательно даст мне шанс разрешить ее – только уже в новых условиях. И добавил потом, что условия эти уже как правило будут более жесткие и трудные. Эх, а ведь все и вышло так. Даже не один раз меня Господь испытывал на это «недеяние» – если бы я поглубже принял эти слова батюшки нашего преподобного в сердце, глядишь, и смог бы пройти это испытание. Но не прошел и во второй раз… Это уже с вами, Ольга, связано… Уже несколько лет прошло, как ушел от нас батюшка – притупились, забылись, затерлись в душе слова его о новом испытании в новых условиях. Я полгода уже как игумен монастыря, но все еще зыбко, все еще неосновательно и беспокойно. А так хочется покою и чтобы поменьше трудностей и осложнений. А тут ваша матушка, Ольга, кричит в храме невообразимое, невозможное, ужасное, такое, что и в уши не вкладывается, не говоря уже о сердце… И показывает на нового насильника, еще более ужасного, чем тот пьяница, этого полковника Курсулова… И он стоит тут же – и вокруг вся братия. И все тоже слышат, и все на меня смотрят, все ждут, что я буду делать… А у меня первая мысль… Ужасно, ужасно сие, но – да, таков я, гнил и мерзостен!.. Первая мысль – хорошо, что никого нет из мирских и из епархии.., значит, не выйдет никуда… Замять, значит, все можно!.. О, простите меня, Ольга, если меня можно простить… Нет, не прощайте, не надо меня прощать!.. Не смейте даже… Ведь я сразу же – поверьте! – сразу же понял, что вот оно – пришло это второе испытание. Пришло, но я не стал лучше, чтобы пройти его, не набрался сил, не очистился, не очистил душу долговременным покаяниям… А напротив – заплыл жиром, мерзким жирком покоя, покоя, ради которого, собственно, и игумном стал. И теперь просто спустил все на тормозах. Куда там – тягаться с Курсуловым? Это же сколько неприятностей он мог доставить монастырю, это же сколько суеты, хлопот и непокою!.. А дело уже сделано – пусть теперь Бог и наказывает, а наше дело – сторона. Мы будем потихонечку молиться, как и раньше. И ведь поначалу даже и убедил себя как бы. Ох, подл человек, подл, прав, господин Достоевский, все может оправдать, если захочет, ибо широка душа русская, и как легко в ней одну крайность оправдать другою. Я уже и забывать стал все происшедшее, а тут был проездом в губернском нашем городе, попросили панихиду провести по всем умершим в умалишенном доме. Как сказал заведующий, все-таки христианами были до того, как ума лишились. А когда подали список с поминовением, то вопрос встал об одной, что умерла недавно – можно ли ее поминать. Все билась головой в пол и шептала: «Нет правды на земле, нет правды на земле, нет правды на земле…», а иногда и добавляла: «Нигде нет правды, нигде нет правды, нигде нет правды…». И главное – от пищи от любой отказывалась, так и умерла от истощения. Не самоубийца ли? Я только прочитал ее имя, как-то мне нехорошо сделалось – словно предчувствие какое. А потом, когда уже на кладбище были, тут и прочитал на табличке, кто такая… Ольга, матушка это ваша была, матушка. Как молния черная ударила тогда в голову – понял я, что это Господь меня привел и напомнил о долге моем неоплаченном и о самооправданиях моих ложных и смирении моем фальшивом, а главное – о смертном грехе моего проклятого спокойствия, с которым прожить жизнь здесь хотел. И тут совсем мне невмоготу стало с этими самооправданиями, а батюшки уже не было, чтобы рассеять черные тучи в душе и направить на пусть истинный. А сам молиться я уже не мог… Не мог, как надо. Горечь черная, темная черная горечь переполняла душу. Понял я, что не могу я дальше так, ничего не меняя – и здесь не могу оставаться. Здесь – рядом с дорогой могилой батюшки, которого я еще тогда предал, когда не защитил его, и второй раз уже, когда не вступился за твою мать, Ольга… И ходить, как ни в чем ни бывало. Да еще изображать из себя праведного игумена!.. Когда братия смотрит в глаза, и я там читаю: что же ты, отец наш духовный, у нас помыслы принимаешь, наши исповеди выслушиваешь, а сам не в ладу с совестью? Как же ты нам в глаза глядишь? Как ко святым, Пречистой и Самому Господу обращаешься?
Но есть Господь – открыл мне Сам дорогу. В нашей православной миссии в Иерусалиме открылась вакансия. Понял я – что это мой шанс. Напросился туда – и три года пробыл на Святой горе. Ехал же с огнем в душе, и обет дал – что не погашу этот огонь, не позволю ему потухнуть, а самому вновь опуститься в покой мой смертный. И ведь сдержал же, сдержал слово! Точнее, думал, что сдержал… Все три года я молил Господа дать мне еще один шанс переломить себя и искупить свою вину. Молился ночами и постился до последнего изнеможения, так что и руководитель миссии вынужден был вмешаться, властию своею ограничивал меня. И ведь под конец третьего года – словно прояснение наступило. Я даже не знаю, как это описать. Мне показалось, что готов я стал к подвигу новому – духовному. Что теперь понесу все, что угодно, что теперь искуплю любые предыдущие вины, только бы Бог предоставил шанс. Только бы оказаться достойным нового испытания. И вот оно наступило… Надо сказать: обо мне среди православных арабов, которые окормлялись в нашей миссии, какое-то словно «мнение» сложилось. Что я вроде как великий подвижник, – мол, и постник, и молитвенник, уж чуть ли не святой. Я уж и сам замечать стал, да не придавал этому значения, а зря. Вот оно как вышло. Однажды после всенощной сижу в креслице – там это в обычае – плетеные такие креслица, в которых в монастырском дворе вечером посидеть можно, подышать хоть прохладным воздухом после дневного жара нестерпимого. Так вот сижу – и вдруг подходит ко мне и клонится на колени один араб. А я за три года уже и арабский язык более менее выучил – тоже себе зарок такой дал, и не отступал, пока не стал понимать местную речь. Опустился он на колени – и как бы исповедуется. Так со стороны, во всяком случае, казалось – и было действительно в порядке вещей. Но это не исповедь была, точнее, даже не могу сказать, что это было – судите сами. Сказал, что он араб, но араб крещеный, что зовут его Абдул и что он пришел ко мне… (Тут отец Паисий глубоко вздохнул.) Что он пришел ко мне, чтобы меня убить. Да – именно так. Я какое-то время не понимал, в чем дело, что я ему плохого сделал, несколько раз его переспрашивал и в результате узнал всю его историю. Страшную историю, надо сказать, но историю, которая промыслительным образом вышла и уперлась в меня. И я имел шанс ее разрешить… Итак. Еще в детстве этот Абдул остался круглым сиротой, когда один мюрид, с которым враждовал его отец, вырезал всю его семью: убил отца, зарезал трех старших братьев Абдула на глазах матери, а ее уже потом изнасиловал на глазах самого Абдула, и она после этого покончила с собой. Абдула же забрал с собой и сделал своим рабом, которого содержал в клетке, едва кормил и удовлетворял с ним свои извращенные наклонности, попросту говоря насиловал его многократно, да еще и своим гостям отдавал для подобных же страшных мерзостей. А мальчику тогда не было и десяти лет. Что он переживал в себе за эти несколько лет рабства – он мне рассказал, и это повествование походило бы на исповедь, если бы в ней была бы хотя бы капля чего-то другого кроме жгучей черной ненависти. Абдул сказал, что его останавливала и не давала покончить с собой только одна надежда – надежда все-таки когда-нибудь вырваться и отомстить своему жестокому обидчику. И однажды это удалось сделать. Абдулу удалось бежать и первое что он сделал – отправился на рынок и украл кинжал, понятно для чего. Но – удивительное дело! – буквально за несколько часов его отсутствия его мучитель-мюрид куда-то пропал, словно испарился, по словам Абдула. Это действительно выглядело сверхъестественно, ибо у него был и свой дом, и дело торговое, а тут – Абдул возвращается, а там уже совершенно другие люди, которые говорят или делают вид, что знать не знают никакого мюрида. Десять лет ушло на поиски, когда Абдул метался по разным местам и даже странам: был и в Египте, и в Сирии, даже до Индии добирался, руководясь какими-то наводками, но этот мюрид был неуловим. Но Абдул не терял надежды, его ненависть была неукротима и нисколько не уменьшалась, несмотря на истечение немалого времени. Но надо было на что-то жить, и Абдул нашел себе профессию, которая оказалась вполне под стать его неутоленной ненависти. Он поступил в общество наемных убийц-асасинов. Вся его работа заключалась в том, чтобы максимально быстрым образом убить того, кого ему укажут, и в этом ремесле Абдул (было видно, что он ничего не приукрашивает) достиг вершин своего мастерства. Хотя орудием его убийства стал все тот же самый кинжал, который он украл в самый первый день своего побега. Он убивал им одним ударом – метким и точным, под диафрагму и прямо в сердце. Так, что жертва умирала, не успев даже вскрикнуть, а из ранки при этом вытекало лишь несколько капель крови. Абдул говорил, что он сам удивлялся от своего мастерства, когда счет его жертв перевалил за первую сотню. Порой ему казалось, что его кинжал заговорен чуть ли не самим шайтаном, ибо будто сам убивает свои жертвы таким мгновенным образом, он лишь придает ему направление и силу движения, а дальше все происходит автоматически. Понятно, что спрос на его услуги все возрастал, как и последующая оплата, а заказы становились все разнообразнее по географии, но это Абдула вполне устраивало, ибо он продолжал упорный поиск своего обидчика. Но тот таинственным образом не находился, хотя, Абдул говорил, что его всегда не покидало чувство, что он где-то рядом, совсем близко, и может даже видит его и смеется над ним. И это только усиливало его ненависть и умножало количество отправленных им на тот свет жертв.
Но однажды Абдул почувствовал, что больше не может убивать. Он мне рассказывал, что видел сон, где на противоположном берегу реки увидел всех когда-либо им убитых. Они стояли по пояс обнаженные, стояли молча, и каждый показывал указательным пальцем на ранку в низу груди, из которой выглядывала всего одна капелька крови. И это было так мучительно – это молчаливое стояние, эти указующие пальцы и эти ужасно красные капельки крови. И самое главное ближе всех к нему стоял человек, лицо которого было словно чем-то прикрыто – так, что Абдул не мог четко разглядеть это лицо и понять, кто это. Так вот – этот человек тоже стоял и показывал пальцем на грудь, но на его груди ранки не было. Что это означало, Абдул вдруг понял однозначно: по заказу больше убивать он никого не будет, но ему предстояло только одно изначально запланированное убийство. То, которое и должно было быть в его жизни – убийство этого мюрида. Это он, видимо, и стоял с еще непробитой грудью и непроколотым кинжалом сердцем. То есть ему предстояло еще одно – только одно! – убийство. Но действительность оказалась сложнее. Оказывается, из секты, или гильдии асасинов, можно было выйти только в одном случае. Если ты выполнишь последний заказ лично от шейха – руководителя их секты, лица по их представлениям, священного. То есть, по его указанию должен будешь убить того, кого он укажет, причем, совершенно бесплатно. Так, как бы смывалась кровь предыдущих жертв. Таким образом, как ни крути, но Абдулу предстояло еще два убийства, и он никак не мог решить это противоречие со своим сном. Странно, говорил мне Абдул, что ему не пришло в голову то, что шейх мог потребовать от него убийства самого себя, а ведь на самом деле это был вполне вероятный исход. Об этом он узнал позже. Из секты убийц практически никто по своему желанию не выходил, во всяком случае, пока он сам там пребывал, а редкие случаи за много лет до него именно так и заканчивались. Но об этом Абдул, как я уже сказал, узнал только впоследствии. А пока он недоумевал до тех пор, пока, опять же по обычаю, лично не встретился с шейхом. Шейх, напомню, лицо неприкосновенное и священное. Его никто из секты убийц никогда не мог увидеть или знать, кто это такой. Каково же было удивление и следом неописуемая ярость Абдула, когда он узнал в шейхе своего обидчика – того самого мюрида! Его ярость была так велика, что он мог тут же броситься и растерзать его в клочки, и ничто бы не удержало его – ни страх адского пламени за убийство шейха, ни немедленная смерть от его нукеров, а если бы он смог справиться и с ними – то неминуемое преследование и только немногим сроком отсроченная смерть от своих бывших соратников за нарушение правил поведения в секте. Нет, не это остановило его, рассказывал мне Абдул. «Меня остановило странное видение. Я вдруг вновь увидел убитых мною жертв, только на этот раз из их пробитых грудей выглядывала не капелька крови, а вырывались целые фонтаны крови, которые все били мне в лицо и буквально захлестывали. Я и в самом деле начал захлебываться и, выпучив глаза, уставился на шейха, словно прося у него защиты… «Да, – сказал мне он, – на тебя тогда прольется вся кровь твоих жертв, вся кровь, которая осталась в них – она вся выйдет на тебя, если ты убьешь сейчас меня…» Да, он все-таки знал, что говорил, продолжил Абдул, – он был настоящим шейхом. Но следующие его слова были еще поразительнее: «Не волнуйся, у тебя все-таки есть шанс меня убить. Ты ведь недаром в своем сне видел человека с закрытым лицом – это могу быть и я. Вообще, это могут быть всего три человека: я, ты или один русский, которого я тебе поручу убить. Я давно мог бы отделаться от тебя и до этого, или сейчас – поручив тебе убить самого себя, но ты мне нужен для другого. Здесь в палестинской миссии появился один русский монах, который здесь быть не должен. Слишком уж острая молва пошла про этого христианина, это стало смущать правоверных. Уже и говорить стали про него, что он святой. Вот ты мне и проверишь, святой он или не святой. Чтобы не было сомнений ни у кого из правоверных мусульман, чтобы они не смущались большей чужой кяфирской верой, в которой нет и не может быть никаких святых. Ты знаешь, Абдул, что по их вере они не только не должны мстить своим обидчикам, но еще и подставлять другую щеку. Вот и проверишь, какой он святой. Придешь к нему – и все ему расскажешь. У них это исповедью называется. Так, мол, и так. Про жизнь свою расскажи, про меня – это чтоб он проникся. А потом – к делу. Хочу, мол, выйти из асасинов, но это можно только в результате последнего убийства. И что поручили убить именно его. Но только в случае, если он сам будет на это согласен. А если нет, скажи ему, то ты пойдешь и убьешь меня. Да, Абдул, если он не согласится умереть, то я назначаю тебе в последнюю жертву на выход из нашего союза самого себя. Я хочу умереть как шейх асасинов – от руки асасина. Причем, лучшего асасина, которым ты был всегда и которым я тебя воспитывал с детства, чтобы ты имел неукротимую ненависть ко мне, а потом перенес ее на всех людей. И ты оправдал мои надежды, ты стал моим лучшим учеником, моим преемником. Но – к делу. Если он действительно святой, то он не просто согласится, а с радостью согласится. Ведь он умрет как мученик, а по их вере, тут, надо сказать, наши веры сходятся, мученичество – высшая ступень святости. Но это они только так болтают, Абдул, на самом деле, среди них давно нет уже никаких мучеников и героев. А ведь он не просто бы стал мучеником, но и тебя бы спас от нового убийства, от нового «греха», как они это называют, они даже заповедь от Исы имеют, что умереть за други своя – это главное отличие, высшая степень любви, как они говорят. Запомни, Абдул, – убивать его будешь только, если он согласится на это добровольно».
Так Абдул мне передал их разговор с шейхом. А дальше… Дальше уже продолжился наш с ним разговор. Я сначала пребывал в замешательстве, даже потерянности, ибо как-то не укладывалась в голову вся фантасмагория всего происходящего. Во мне как бы происходило некое раздвоение. С одной стороны, в глубине души было твердое убеждение, что это исполняется все предназначенное для меня Свыше, что в этой необычной форме Бог выполняет мои же собственные пожелания и мое же собственное намерение о том, что я готов вынести любые испытания, посланные от Него. Но с другой, какая-то часть души, моей подлой души, все-таки надеялась, что все происходящее нереально, что это не «правда», а какой-то дьявольский розыгрыш. Но Абдул не давал ни единого шанса, что все сказанное им не есть правда – он вполне серьезно был настроен выполнить все им намеренное. Удивительно то, что он свой «заказ» и свое обращение ко мне по поводу моего собственного согласия на свое же собственное убийство дополнил еще одним условием. Он мне показал ладанку со своей груди, где у него вместе со крестом был и небольшой образок Божьей Матери. Оказывается, все это дала ему мать с увещанием навсегда сохранить христианскую веру, что он, дескать, несмотря на то, что внешне исполнял мусульманские обряды, в душе всегда был христианином. Поэтому он и сказал, что убьет меня не только в случае, если я соглашусь на это, но я еще должен и простить его за это… Да-да, он просил у меня прощение за мое же убийство, иначе он никогда не совершит его… Что же творилось у меня в душе тогда! Что там творилось!.. Первое, что я попросил у него – это небольшой отсрочки, хотя бы немного времени, чтобы помолиться и хоть как-то успокоиться и обдумать свое положение. Он сказал, что нет – все должно разрешиться именно сейчас, ибо – обратите внимание, как он сказал! – «у Бога нет времени». Он наверное имел в виду что-то свое, но я понял, как эти слова относились ко мне. Да – все! Мое время вышло. Бог и так давал мне несколько шансов и несколько отсрочек, и теперь я вычерпал весь свой лимит времени, и его уже больше для меня не было. Я должен здесь и сейчас принять решение. Вы… Вы догадываетесь, какое решение я принял?.. Да, если я сейчас сижу рядом с вами… Да, вы догадываетесь. Я снова – и на этот раз тоже не прошел мое испытание, мое последнее испытание!.. Я сказал ему… Да, я сказал, что я согласен умереть и выполнить условие шейха, но я не могу простить его, не могу выполнить его, Абдула, просьбу. Вы послушайте, как я это аргументировал! Я сказал, что если я прощу его, то этим самым благословлю его на убийство. То есть на богопротивное дело, на прямое нарушение заповеди Божьей «не убий». А этого я ни как христианин, ни как христианский священник сделать не могу… Абдул-Абдул!.. Я не сразу понял, что ты мне дал этот последний шанс. Шанс, который я использовал… Я снова смог оправдать себя в своих глазах. Он так и ушел. Посмотрел на меня так долго, вздрогнул где-то в глубине – и ушел. А перед этим и благословение мое попросил. И я – дал его!.. И я дал его!.. Жутко сие, но я дал его, зная, что за этим его уходом последует. Ведь у него только два варианта оставалось – убить шейха или убить себя. И на одно из этих двух убийств я и дал ему благословение!.. Третий – да уже третий человек погибал за меня и вместо меня… А я оставлялся жив-живехонек. Я же потом все думал, и понял очередную дьявольскую подмену. Я тогда Абдулу сказал, что готов умереть, но не готов простить его за убийство, а на самом-то деле все было как раз наоборот. Я готов был простить его за убийство, но не готов был умереть сам. Вот в чем ужас-то!.. Опять моя животность победила меня! Это после всех трех лет борьбы и самоистязаний. Я не выдержал главного испытания. Я должен был умереть, и Господь создал мне все условия для этого, чтобы я умер мучеником и смыл своею кровью все свои предыдущие грехи… Да-да, все – и с батюшкой нашим Зосимой, и с матерью вашей, Ольга, и с вами… Все-все бы свои грехи смыл, да еще бы и защитил христианскую веру. Показал бы, что христиане и сейчас готовы умирать за нее, пусть увидят все мусульмане… Но!.. А дальше все было.., все словно оборвалось сразу. Все мгновенно изменилось, как узоры в детском калейдоскопе. В этот же день меня вызывает руководитель миссии и отправляет обратно в Россию, мол, запрос пришел из синода на мое возвращение. И я уезжаю. Уезжаю уже на следующий день – как раз и корабль уходил. Как в сказке какой-то. Только как в страшной арабской сказке…
VII
вторжение
Здесь я перейду от изложения истории отца Паисия, пусть и его же собственными словами, но все-таки изложения, к его прямой речи, то есть непосредственному описанию событий. Но сначала небольшой комментарий. Никто и никогда, видимо, не видел отца Паисия в таком состоянии. Это было даже не волнение, а какой-то внутренний огонь, который словно жег его изнутри и отражался на всем внешнем облике. А у отца Паисия, в общем-то, было простое, окаймленное небольшой, уже сильно тронутой проседью, русой бородкой, вполне русское лицо, широкое и светлое, контрастно оттененное черными полами монашеского клобука. Обычно всегда строгое и сдержанное – сейчас каждая черточка его дрожала от внутреннего переживания и страдания. Особенно это было видно по глазам, кожа вокруг которых собралась неровными подрагивающими складочками и морщинками.
– А вернулся сюда – здесь все уже понаведенному… Отец Софроникс всем заправляет, через него все дела, а он монастырь потихоньку в торговую лавочку превращает. Сейчас это современно – все так течет, и изменить уже не в моих силах. Но я опять не об этом… Я опять себя оправдать хочу… Я, как увидел вас, Ольга, еще тогда, утром, когда вы стекло разбили – что-то во мне как тоже разбилось… Может?.. Неужели, Господь Бог… Господи, неужели Ты мне даешь еще один шанс!?..
Отец Паисий как будто оборвал своим вопросом самого себя, словно что-то новое мелькнуло мимолетно в его лице, нечто похожее на невероятную надежду, словно он и сам не мог поверить в то, что это может быть. Он вдруг взял со стола тот самый Ольгин пистолетик, который Митя положил туда еще в самом начале разговора и, подавшись всем телом вперед, обратился к Мите:
– Дмитрий Федорович!.. Дмитрий Федорович, убейте меня!.. Убейте меня – а?.. Убейте – я все прощу и все благословлю… Убейте за всех… За преподобного отца Зосиму, за мать Ольгину, за саму Ольгу, за Абдула… За всех!.. Убейте – никто не узнает… Я все прощу, я все прощу, я все прощу, – несколько раз как в лихорадке повторил он, подавая пистолет Мите. Тот взял его, как бы тоже не совсем понимая, что делает. Одна Ольга на слова отца Паисия вся словно в ужасе поджалась на диване, поднеся руки к лицу и закусив кончики пальцев зубами, но она не издала ни одного звука.
Митя же всю предыдущую речь отца Паисия выслушал предельно внимательно, насколько позволяло ему его дымное состояние, и несколько раз по ее ходу заливался слезами. Ему казалось, что он даже своими глазами видит многие картины, описанные отцом Паисием. Особенно четко – с арабом Абдулом, как тот стоит на коленях, а в складках халата скрывает узкий, похожий на тело небольшой змеи, клинок. Он даже словно видел и этот клинок, ручка которого была покрыта арабской вязью, а по лезвию пролегала небольшая темная ложбинка для более удобного стока крови… И только слова отца Паисия «Убейте меня!» словно вывели его из этого созерцательно-сентиментального состояния. Он вдруг почувствовал какую-то невероятную тоску в душе, тоску неопределенную, но страшную своей силой и непреодолимостью – «инфернальную тоску». Он вряд ли мог до конца понять свои чувства, но какой-то ужасающей его самого интуицией понял, что не может отказать отцу Паисию. Просто физически не может. Не то что не хочет, а просто не может. Все существо его противилось тому, что должно было сейчас произойти, тому, о чем просил его отец Паисий, но он ничего не мог с собой поделать. Где-то в глубине мозга опять замаячило: «Просящему у тебя – дай!..» И дальше как колокольный отголосок: «Дай!..», «дай!», «дай!..» Он как завороженный протянул руку и взял пистолет, и после этого, весь вновь и абсолютно безмолвно облившись слезами, уставился на Ольгу. Сейчас остановить его могла только она. Если бы она только сказала: «Не надо!» Только одно это!.. Он кричал ей молча, он молил ее об этом. Но она молчала, от ужаса все шире расширяя глаза и все сильнее вжимаясь в диван.
– Молитвами святых отец наших… – вдруг раздалось за дверью вслед за стуком, и, не договорив молитву, в келию со стороны коридора вошел, почти даже заскочил, отец Иосиф. И увидев отца Паисия, сразу же поспешил к нему с тревожным видом на лице. Его вторжение оказалось как нельзя кстати, ибо Митя уже наводил, хотя трепеща и обливаясь слезами, пистолет на отца Паисия.
– Что вы делаете – уберите!.. – вскричал дородный отец Иосиф, увидев все происходящее. При этом он весь как-то волною колыхнулся всем телом, резко остановившись на месте. Митя при этом даже вскрикнул с каким-то душевным счастливым придыханием, при этом резко отдернул руку с пистолетом, тут же накрыл ее другой рукой и, направив их в пол, выстрелил. Выстрел прозвучал слабо, видимо, сильно заглушенный руками Мити. Он, оказывается, левой ладонью, прикрыл маленькому однозарядному дамскому пистолетику дуло, и пуля теперь пробив ему ладонь, не нашла больше в себе сил уйти в деревянный пол, а просто упала на него. Митя с непередаваемо блаженным видом поднес пробитую руку к лицу и сначала поцеловал, а затем слизал единственную выступившую на тыльной стороне ладони каплю крови. И после этого отбросил разряженный пистолет в сторону, за стоящие у стены шкафы.
– Спаситель наш, спаситель… – только и прошептал он, обращаясь к отцу Иосифу, поворачиваясь к нему всем телом.
Но «спасителю» отцу Иосифу, видимо, все происходящее показалось какой-то глупой шуткой, и он не стал дальше вникать, сразу переходя к причине своего вторжения:
– Отче игумне, там Софроникс с господином Ракитиным монастырь переворачивают – революционеров с динамитом ищут. Вот – до больных добрались…
На отца Паисия неожиданное вторжение отца Иосифа произвело двоякое впечатление. Он сначала словно бы даже застонал от, видимо, переполнившего его чувства «неисполненности», но выстрел Мити заставил его отвлечься от собственных чувств, тем более что на этот раз заверещала новыми рыданиями Карташова Ольга. В промежутках между рыданиями она как заведенная повторяла: «Не надо… не надо… не надо…», словно давая выход словам, которые должны были выйти из нее раньше, но почему-то застряли в ней. Наконец, до сознания отца Паисия дошел и смысл слов отца Иосифа. Он дважды встряхнул головой, словно снимая с себя какое-то непрошенное наваждение, затем резко встал с кресла, но прежде чем выйти, вдруг подошел к рыдающей Карташовой, поцеловал ее в лоб и широко перекрестил. И вслед за этим поспешил вместе с отцом Иосифом вон из келии.
И вовремя. Потому что в больничном коридоре уже виднелась целая толпа – тут были монахи, мобилизованные отцом Софрониксом, видимо, главным образом из числа своих приближенных и почти все из уже знакомых нам церковных мальчиков и монастырских служек – Тюхай, Кочнев и Стюлин. Оказывается, прибыв в монастырь, Ракитин, сразу же разыскал отца Софроникса и открыл ему намерение революционеров «дерзнуть» против государя-императора и, возможно, прямо на территории монастыря. Посоветовавшись, они решили действовать своими силами, не привлекая силы жандармов. В случае успеха все лавры доставались им, а в случае неуспеха – не было бы лишнего ненужного шума. Собранными отцом Софрониксом силами был учинен «осмотр» монастыря. Пока осматривали нежилые помещения, мастерские, кухни, подсобки – еще куда ни шло, только монахи, несмотря на позднее время, отбывавшие во многих из этих помещений послушания, сильно дивились. Но вот добрались и до монашеских келий. Тут не обошлось без эксцессов. Кое-кто из монахов-схимников воспротивился непрошенным гостям, тем более, что те вели себя достаточно бесцеремонно: заглядывали по углам, ворошили постели, даже двигали киоты, за которыми могли быть «тайники с динамитом». Особенно воспротивился отец Иосиф, которому в келии опрокинули стеллаж с книгами (напомню, что он был библиотекарем монастыря). Он стал возмущаться на «самоуправство» и «подлую провокацию». Но его никто не слушал, и тогда он решил искать управу на столь бесцеремонное вторжение у отца Паисия. А налетчики уже по предложению Ракитина подвергли «осмотру» и больничные помещения. Он особенно настаивал, что революционеры могли не только прятать взрывчатку и оружие среди больных и покалеченных, но и среди них самих могли оказаться «симулянты», только прикидывающиеся немощными, чтобы в нужное время неожиданно «дерзнуть на царя». (Это слово почему-то полюбилось Ракитину.) Он просто настаивал на том, чтобы «так называемых» калек проверить «на симуляцию», и отец Паисий попал как раз на тот момент, когда в мужской палате эта проверка и происходила.
В палате стоял шум, говор, стоны, ругань, и кто-то пронзительно кричал, когда туда вошел отец Паисий и за ним отец Иосиф:
– Сволочи!.. Сволочи!.. Что – подавились!.. Что ищите – ножи и перья? Эх, не успел заготовить?… У-у-у-у – как больно!.. Как больно!… Сволочи!.. Задушил бы… Нога-а-а-а!.. Моя нога-а-а!..
Это орал тот самый покалеченный, что спорил еще с Алешей, Демьян, у которого, по словам Мити, «сгинула семья». Несмотря на явные признаки покалеченности, его только что проверили на «симуляцию», и кто-то из подручных монашков дернул замотанную сломанную ногу. И теперь он кричал от боли. А перед этим еще и стащили с кровати и обыскали. Но сейчас предметом проверки стал тот самый цыган со сломанными руками и ногами и перебитым позвоночником. Толпа проверяльщиков обступила его кровать со всех сторон. Командовал отец Софроникс, Ракитин стоял сбоку и подсказывал, что надо делать.
– Так, давайте его за руки и ноги, а ты, Порфирий, сбоку, а вы, пацанва, матрасик под ним пошерстите…
Двое монахов стали подлаживаться под замотанные руки и ноги бессознательного цыгана, так же гундосившего под нос что-то неразборчивое, а Тюхай с Кочневым, сев с двух сторон кровати на колени, приготовились вытащить из-под цыгана матрас.
– Прекратите, что вы делаете? Немедленно прекратите!..
Это затребовал отец Паисий, только что появившийся в помещении.
– Э, отец игумен, – досадливо искривившись, выдал отец Софроникс, – тут дело государственной важности. Террористов ищем.
– Прекратите, я сказал, – дрогнувшим голосом и весь побелев лицом, продолжил настаивать отец Паисий. – Здесь не террористы, здесь одни покалеченные, разве вы не видите?
Лицо отца Софроникса еще более искривилось в уже полупрезрительной и даже злобной ухмылке.