– Коча, дай там что-нибудь.
Кочнев, слегка пошарив сзади себя, подал волнообразный кусок ольхового корня, с помощью которого Максенин и закрепил на пеньке икону в вертикальном положении.
– Ну что, Зюсьман, понял, что от тебя требуется?.. – он снова поиграл топориком, уже стоя перед пеньком с иконой. – Зарубишь – получишь прощение…
На несколько секунд над поляной упала тишина. Большинство мальчишек были снова очарованы Максенинским испытанием. Действительно, опять жутко околдованы его беспримерной кощунственной наглостью и изобретательностью в поиске все новых и новых «кощуров». Только на лице Славика изобразилось страдание. Его личико стало подергиваться мелкими судорогами.
– Ну, давай, Зюзик… – Максенин подошел почти вплотную к Славику и пристально впился взглядом в его глаза. – Где твоя благодарность за спасение – а? Лежал бы сейчас на дне Волчьего прудца и встречал карову… А?..
Максенин подошел еще ближе и сунул в руки Славика топор, который тот машинально взял, по-прежнему сидя на своем чурбаке и смотря снизу вверх на этого мучителя-«иезуита». – Давай, Зюська… Ты же веришь мне?.. Все прощу…
В кругу наступила звенящая тишина. Только где-то вдалеке в лесу кричала какая-то хриплая птица.
– Давай, Зюзя!.. Нехай его – руби пополам. А то заставим Лызку поркать…
Это за спиной Славика сказал Лещина, и его заявление неожиданно вызвало всеобщий взрыв хохота. Всем было известно иступленное целомудрие Славика, также служившее мишенью самых разнузданных шуток и издевательств. И сейчас удачная шутка на эту тему послужила детонатором взрыва, выхода и снятия охватившего всех напряжения – того напряжения, которое намеренно или интуитивно добивался Максенин во время всех своих «кощуров». Но того явно не устроила такая разрядка.
– Не рубишь – нет!?.. – зарычал Максенин, схватив Славика за рубаху и, подняв с чурбака, выхватил топор из его рук. – Не рубишь – тогда тебя будем рубить!.. Четвертовать будем… Держи Лещ, – и он отдал топор подскочившему к нему Лещине.
Славика, сразу, но молча залившегося слезами, подтащили к пеньку с иконой. Справа и слева его держали Тюхай и Кочнев.
– Давай, сначала руку – на пенек! – скомандовал Максенин.
Славик отчаянно пытался сопротивляться, но обхватившие его спереди и сзади мальчишки, быстро сломили сопротивление и вытащили его руку, прижав ее к пеньку перед иконой на длину почти от локтя.
– Руби, Лещ!.. – еще раз приказал Максенин.
Лещина театрально замахнулся топором, далеко отводя его обеими руками за свою голову. Славик издал негромкий протяжный звук – что-то среднее между плачем и стоном.
– Постойте, – вдруг подскочил Стюлин. Его белобрысое лицо буквально дрожало от какой-то пожирающей его мысли. – Это что? Это просто насилие. А надо добровольно – только тогда по чесноку будет… Пусть сам выберет: или рубят его руку – или икону. Макс, слышишь?..
Максенин даже склонил голову набок от удивления:
– Ну, Стюля!.. Во – мелюзга, а какую мыслю выдает!.. Молодец, Стюля! Хвалю за хорошую идею. «Bonn idée!10», как говорит Железный… Пустите его…
Славика пустили – он весь вздрагивал от пережитого страха и, похоже, еще не осознал, что ему предлагают на этот раз.
– Лещ, дай-ка мне топорик.
Максенин взял топор и снова стал им поигрывать, ходя полукругом вокруг пня. Он, похоже, обдумывал что и как сказать, чтобы вновь достичь максимального напряжения и ужаса в очередном «кощуре».
– Итак, Зюся… Говоришь, что любишь Христосика своего… Да и Христосик сам говорит, что его нужно любить больше мамаши и отца. Тем более, какой-то там своей руки… Итак любишь?.. М-да. Сейчас мы это проверим. Вот, Зюська, видишь своего Христосика – видишь? Как он стоит перед тобой на пеньке и глазеет на тебя… Да – смотрит и благословляет. О – иже херувимы!.. Смотри – как два пальчика на тебя поднял. Он ждет – ты понял?.. Ты понял, Зюська, он ждет, как ты сейчас поступишь… Да – спасешь ты его сейчас или нет – а?.. Ведь я сейчас отрублю ему башку. Да-да – топориком по башке. Снесу ему башку. И все – нет твоего Христосика…
До Славика, похоже, стал доходить смысл предстоящего «кощура» и жуткого выбора, который ему будет сейчас предложен. Он перестал плакать, и его личико побелело так, что даже губы приобрели какой-то молочный оттенок.
– Или все-таки ты спасешь своего Христосика – а, преподобный Славуня Зюсьманский?.. И всего-то – надо отдать руку за Христа…. Ха-ха!.. Да – положить руку за Христа, Зюсьман… Не душу – а всего лишь руку – а?.. И я тебе оттяпаю ее, а Христосик останется живой – целенький и невредименький… Во – Славуня, какой выбор у тебя! Поняла – зюсьманская твоя душа?..
Максенину снова удалось вернуть напряжение, потерянное, было, вместе со смехом. Он вернулся к пеньку и стал поигрывать топором уже над иконой. Славика вновь подвели к пеньку Кочнев и Тюхай. Он перестал плакать, но на личике его обозначилась страдающая горестная гримаса.
– Давай-дезя, Зюся, – покажь, на что способен, – широко, но напряженно улыбаясь, протянул Кочнев.
– Мы уверим в тебя, – поддакнул, впрочем не без следа сарказма, Тюхай.
Славик глубоко дышал, в упор смотря на Максенина, как бы не до конца веря в серьезность всего происходящего. Точнее, может, и веря, но и в то же время с надеждой, что над ним сжалятся или вновь превратят все в шутку. Максенин хорошо умел читать такие-вот отчаянно-доверчивые взгляды.
– Итак, наш Зюся, похоже, не готов расстаться с рукой за своего любимого Христосика, – безжалостно уставившись Славику в глаза, жестко закуражился Максенин. – Ну, оно того и следовало ожидать… Все видели – а? – обратился он к окружающим. – А то думали, что новый мученик сейчас явится. Ха-ха-ха… Нет, не станет наш Зюся спасать Христосика. Это тебе не причастие заплеванное заглотить – тут надо в натуре пострадать, руки лишиться… Что ж – извини Христосик, придется мне тебя зарубить. Эх, некому тебя спасти…
И с этими словами он стал поднимать топор над собой…
– Нет!.. – вдруг отчаянно выдохнул Славик и резко вытянул руку на пенек. Какое-то время он не мог прикоснуться ею к дереву, но вот все-таки удержал ее на искромсанной поверхности пенька, не в силах до конца разжать сведенные судорогой пальцы. При этом лицо его с закрытыми глазами превратилось в сжатый ужасом комочек, и оттуда стало доноситься утробно-протяжное и неостановимое: у-у-у-у-у-у!..
Но Максенину и этого оказалось недостаточным;
– Что ж, Славуня, похвально… Считаю в обратку, или нет – просто до десяти… Ты еще можешь убрать руку назад. Даю, так сказать, тебе шанс исправиться… Один, два, три…
Пальцы Славика стали непроизвольно сжиматься.
– Четыре, пять, шесть…
Дрожание ладони на пеньке перед иконой стало особенно заметным. Все вокруг замерли.
– Семь, восемь, девять…
«У-у-у» Славика перешло в протяжно-отчаянное «А-а-а!..», но руки он так и не убрал.
– Десять!..
– Ах-ххх!.. – выдохнули все вокруг, и раздался хлясткий удар и хруст раскалываемого дерева. Максенин действительно рубанул, но не по руке, а по иконе, метя в самую середину ее верха, чтобы расколоть пополам. Но икона раскололась как-то странно (видимо, из-за внутреннего древесного сучка) – не пополам, а от нее отлетела лишь ее четвертая часть. Раскол пришелся как раз по ладони Спасителя, так что от нее вместе со всей верхней частью иконы отлетели два Его благословляющих перста. От самого же лика Христа частью от удара кое-где отвалилась краска, так что на месте Его уст появилась черная дыра.
В это время со стороны города донесся слабый в ватном облачном мареве, обложившем небосклон, гудок готовящегося к отправлению поезда.
– Вечерний! – выдохнул кто-то.
От этого гудка до его отправления и прохождения в этом месте оставалось не более десяти минут. Максенин внезапно рассвирепел:
– Нет, Зюсьман, ты так просто не отделаешься!.. Давайте его к срачите…
Все, было, направились к «срачите», но, не пройдя и пару шагов, Максенин вдруг сильно споткнулся о торчащий из земли корень, да так, что едва не упал, как-то нелепо взмахнув руками и присев на левую ногу. От падения его спасло то, что он успел опереться рукою о землю. Все на секунду непроизвольно замерли, как бы еще раз неожиданно пораженные – действительно во всем происходящем все сильнее чувствовалось что-то инфернальное и неподдающееся пониманию. Сам же Максенин, наконец, распрямившись, страшно выругался и чуть не бегом направился к «срачите». Она уже была подготовлена к действию – еще до начала посиделок по поводу «народной» расправы – но Максенин подойдя к ней, залез внутрь ее деревянного тулова, служившего сиденьем, и стал там что-то быстро развинчивать. Пока Лещина и другие мальчишки рубили и устанавливали маскирующие «срачиту» со стороны поезда ольховые ветви, он снял этот пустотелый чурбак с железного шкворня. И тут стали ясными его намерения.
– Ну, Зюся – вот теперь действительно смерть тебе пришла… Впрочем, посмотрим. Новый вариант для особо продвинутых – голая срачита… Что, Христовый спаситель, продержишься всех колесных ударов? Эх– да по твоей драгоценной заднице… Давайте его сюда – тащите!..
Впрочем, Славик уже и не сопротивлялся – безропотно, словно ватная кукла, давая совершить над собой все необходимые действия. Шкворень заканчивался привинченной к нему небольшой железной пластиной-раструбом, смягчавшей его удары по «седлу». На эту пластину и посадили Славика и стали привязывать к ней. Максенин дважды перехватил ему ремнями ноги и стянул их под раструбом в несколько узлов. Славик оказался прямо сидящим на железной основе, как на какой-то приступке. Ужас заключался не только в том, что сидеть теперь приходилось не на дереве, а на железе, но и в том, что совершенно не во что было теперь упираться руками. А значит, всю силу ударов невозможно было хотя бы слегка компенсировать. Но со Славиком произошло нечто странное – он не плакал и не сжимался от ужаса в комочек. Напротив, как-то расслабился, размягчился. Его личико словно снова приобрело стертое предыдущими мучениями «ангельское» выражение: он смотрел куда-то вдаль – за ольховые заросли, а губы его едва заметно шевелились – он, кажется, молился…
Неожиданно он повернул лицо к завершающему все зловещие приготовления Максенину, и на этом лице не было даже тени страха или озлобления. Напротив, какая-то светлая жалость:
– Дай мне пожалуйста икону… Пожалуйста…
Максенин замер, словно оценивая степень уместности этой просьбы.
– Э!.. Последнее желание смертельника… Э!.. Надо выполнить. Стюля, давай живо за деревяшкой… Уважим приговоренного.
Стюлин быстро метнулся за изрубленной иконой и принес оба ее осколка, постукивая зачем-то отвалившейся частью по разрубу и остановился нерешительно перед приговоренным, которого Максенин заканчивал укреплять на своей «голой срачите». И продолжая хлопать и постукивать, только собрался что-то сказать, растягивая рот в напряженную ухмылку, как обрубки иконы у него забрал Кочнев. И с какой-то неожиданной теплотой спросил у Славика:
– Куда-дезя тебе?
– Спасибо, Захария, – ответил Славик, принимая осколки иконы на руки. Он сложил обе части иконы вместе, перекрестился и поцеловал ее нижний край. Потом прижал ее обеими руками к себе и закрыл глаза.
– Ну, Бог, ешли он есть, тебе помогай! – едва слышно шепнул ему Кочнев, и как-то мгновенно посуровев, отошел от Славика.
Наконец, все приготовления были закончены: «срачита» со Славиком на ней окончательно замаскирована ольховыми ветками, и все «народные судьи» собрались обратно на свое место – откуда было хорошо видно все происходящее на «срачите». Ждать пришлось недолго. Сначала за дальней стеной монастыря показались белые клубы пара, смотревшиеся особенно белыми на фоне темно-малиновых разводов нависшей облачной пелены, и вот на заворачивающей к мосту железнодорожной ветке появился и сам паровоз. В это время, буквально на самой линии горизонта из-под чуть не сомкнувшейся с нею облачной пленки, появилось солнце, как-то остро цепанувшее по привыкшим к серости глазам своей запоздалой яркостью. Все вокруг как-то резко обесцветилось и в то же время стало острее и четче в очертаниях. Поезд шел размеренно и спокойно – он разгонялся только когда проходил мост и выходил из этой максимально изогнутой железнодорожной петли. Сейчас эта петля сияла под солнцем ледяными загибами, действительно напоминая собой петлю какого-то стального лассо, неизвестным ловцом зачем-то накинутого на монастырь и кладбище.
Но не успел поезд приблизиться к мосту, как Максенин вновь проявил себя. Засунув в рот сразу две папиросы и прикуривая их спичкой, он прошамкал мальчишкам:
– Ну, што, шалаги, шмотрите новый атракшион – двойная буширка…
Затем, вынув на пару секунд обе папиросы изо рта, добавил:
– Это вам не просто в чашу плюнуть, тут сама костлявая рядом громыхает, того и гляди сама плюнет тебе в рожу…
И с этими словами быстро скользнул к насыпи навстречу приближающемуся поезду. Он прополз к самому полотну уже после прохождения локомотива, когда Славика уже отчаянно молотило и тот, мотаясь по сторонам, в непонятном и каком-то непереносимо жутком молчании подпрыгивал на своей «голой срачите». Максенин лег головой по ходу движения поезда, все ближе прижимаясь к самому рельсу, дожидаясь последнего вагона. Вот и последняя пара колес – он приподняв голову, вытянул губы с папиросами вперед, намереваясь дотянуть мерцающие фитильки до полотна. При этом инстинктивно для балансировки согнул в колене правую ногу, так что его голень поднялась перпендикулярно насыпи. Дальше все произошло за какие-то пару-тройку секунд. У последней пары колес, чуть впереди их петлей висел водосливной шланг. И поднятая голень Максенина аккурат и попала в эту петлю. Тот вдруг с ужасом почувствовал, что какая-то неземная сила схватила его ногу и начинает поднимать вверх. Все могло бы обойтись, если бы нога согнулась в колене – она бы просто выскользнула из петли при дальнейшем движении. Но Максенин от страха, что кто-то неожиданно схватил его за ногу, напряг ее изо всех сил, пытаясь удержать на месте – из-за этого ее еще глубже и уже намертво охватило резиновой петлей и потащило наверх. Сила была такая, что Максенина стало переворачивать, и он уже теряя от ужаса контроль над собой, инстинктивно схватился за рельс, ибо почувствовал, что эта сила сейчас швырнет его под колеса. Последнее колесо вагона и проехалось по его ладони, отхватив от нее оказавшиеся под колесом указательный и средний палец. Жуткая боль на какое-то время выключила сознание Максенина, и он уже плохо помнил, как та же самая ужасающая и непонятная сила полностью перевернула его, как своим лицом он проехался по крупному щебню, ударившись о грань шпалы, как из рвущегося шланга струя воды все-таки успела хлестануть ему в самое лицо. Его, собственно и спасло только то, что этот шланг порвался и тем самым освободил его ногу. Еще не понимая, что произошло, но весь объятый ужасом и пронзенный невыносимой болью, перевернутый навзничь, Максенин вскочил на ноги и зачем-то побежал за поездом. Видимо, просто находился в шоковом состоянии. Впрочем, пробежал он всего несколько шагов, остановился и воя стал спускаться с насыпи по направлению к затаившимся мальчишкам. Те тоже не поняли, что произошло. На шланг они не обратили внимания, но увидели, как их героя и диктатора вдруг разом перевернула кувырком какая-то невидимая сила. Дальнейшие его действия они уже воспринимали под впечатлением мгновенно навалившегося на них ужаса, а когда он, воя от боли и весь окровавленный стал приближаться к ним – это уже было выше их сил. С криками они бросились врассыпную, не в силах снести самого вида Максенина. На того действительно было страшно взглянуть. Его лицо, особенно в районе рта, была настолько разбито, что среди окровавленного месива виднелись кусочки раскрошенных зубов. Кровь залила ему всю грудь, да еще и на правой руке на кусочке чудом уцелевшей кожи болтался отнятый полурасплющенный палец. Таким тот и пришел в монастырь в довершение всем тревогам отца Паисия, переживавшего за жизнь и здоровье нескольких покалеченных во время монастырского побоища паломников. Его и уложили в монастырской больнице рядом с ними. Максенин не смог бы ничего сказать и при всем желании, но отец Паисий ни о чем и не спрашивал – он подумал, что его трудник стал еще одной жертвой распоясавшихся и ищущих на ком вымести свою злобу жандармов.
Что касается Славика, то он выжил. Спасло его то, что после нескольких первых ударов «голой срачиты» он потерял сознание и благодаря этому сполз с нее чуть на сторону. Сила ударов была такова, что сломала ему в районе шейки бедра левую ногу. Его уже поздно вечером и обнаружил висящим на растянувшихся ремнях возвращающийся в город егерь. Примечательно то, что, несмотря на помутненное «сумеречное» сознание, одной рукой Славик так и прижимал к себе главный осколок иконы Спасителя.
Книга шестая
«з а к р у ж и л и с ь б е с ы р а з н ы. . .»
I
бесогон по-скотопригоньевски
Субботнее утро выдалось для Алеши хлопотливым. Вместе с Lise и Лизкой он отправился в монастырь на «отчитку» к отцу Ферапонту. На этом настояла Lise, утверждавшая, что ей «ничего-ничего не поможет, а только отец Ферапонт». Собственно, в прошлый раз так и было – после последней «отключки» ног, обратно поставить ее на ноги смог именно отец Ферапонт. Тогда Lise сопровождала Марфа Игнатьевна, в этот раз у нее разболелась поясница – все-таки возраст уже сказывался. Пришлось отправиться в монастырь Алеше, впрочем, он и так собирался это сделать – нужно было последний раз проверить готовность плана «Б». Неожиданно напросилась в монастырь и Лизка – и это было действительно неожиданно, так как она никогда не проявляла интереса к каким-либо формам религиозных отправлений, и если участвовала в них, то, как правило, под принуждением Марфы Игнатьевны. А тут сама напросилась – и так настойчиво. В последние дни с ней происходило что-то непонятное – какая-то лихорадочная бессмысленная активность, она дома словно нигде и ни с чем не могла усидеть. В это время она была занята репетицией «костюмированной ажитации», затеянной Сайталовым, кто через Смурова упросил Алешу и Lise «арендовать» Лизку как «абсолютно необходимую артистку». Сначала ее приводила к Сайталову Мария Игнатьевна, а в последнее время она уже бегала туда одна, благо до дома Сайталова от карамазовского дома было десять минут ходу. А вернувшись со своих «репритиций» (как она сама их называла), Лизка, большей частью бродила по дому и по двору, нехотя подчиняясь «решительным» требованиям Марии Игнатьевны по заходу в дом. Шьена тоже как подменили: обычно спокойный и добродушный – он то и дело носился по саду, разряжаясь порой глухим беспричинным лаем, переходящим в жалобное скуление, чем пугал впечатлительную Lise, видевшую во всем этом очередные нехорошие «знаки».
Уже при входе в Пантелеймоновскую церковь Алеша мельком увидел Ракитина, озабоченно о чем-то толкующего с отцом Софрониксом – они вышли из монастыря и, не заметив Алешу с обеими Лизами, отправились куда-то мимо – видимо в скит. Lise только почему-то занервничала, заерзала в кресле и повернулась, было, к Алеше, но заметила одну знакомую своей матери, Коробейникову Зинаиду Юрьевну, с которой тут же вступила в оживленную и увеличенно заинтересованную беседу. Та тоже была «почитательницей» отца Ферапонта – они так все вместе и поднялись в храм. Алеше занести коляску наверх помогли ее слуги. Там уже собралась довольно разношерстная публика, ожидавшая появления отца Ферапонта и начала «отчитки». Пора и нам подробнее познакомиться с этим весьма специфическим и трудно поддающимся однозначному толкованию явлением.
Вообще-то, как я уже говорил, если уж хотя бы по касательной взглянуть на церковные правила в этом вопросе, то «отчитки» никогда официально не поощрялись сверху, но если подобной практикой кто и занимался, то это всегда были священники и, как правило, иеромонахи. Священнический сан в данном случае до определенной степени «гарантировал» законность этой необычной практики, ее церковную оправданность и уместность. Подразумевалось, что священник обладает благодатью, достаточной, чтобы купировать все негативные стороны соприкосновения с «нечистой силой» в столь явной форме и столь открытом противоборстве. Отец Ферапонт, разумеется, не обладал священническим чином, тогда речь могла идти только об особом «даре», который он получил от Бога. В этом «даре» он уже смог убедить большинство своих почитателей, и ведь среди них действительно были несколько исцеленных им от беснования человек. Их-то уж точно ни в чем убеждать не нужно было. Многие прибывали к отцу Ферапонту издалека и, возвращаясь, разумеется, привозили с собой и славу об этом столь необычном изгнателе демонской силы. Так что число почитателей неуклонно увеличивалось. Но вопросы все-таки оставались. Смущала очень необычная форма проведения этих «отчиток», со столь частым «рукоприкладством», что порой это напоминало некие соревнования в стиле английского бокса. Вопросы мог вызвать и сам чин «отчитки», который был разработан отцом Ферапонтом собственноручно. Он был составлен на основе ветхозаветных текстов и так называемых «заклинательных молитв», что часто завершались буквальными плеваниями по сторонам, где могли невидимо присутствовать и, видимо, действительно присутствовали, изгоняемые отцом Ферапонтом бесы. Эти молитвы и заплевания часто чередовались специфическими возгласами, или обращениями, к сатанинской силе:
– Изыди, сатанопуло!
– Изыди, тангалашка!
– Изыди, змеиподателю!..
«Сатанопуло», «тангалашка», «змеиподателю» – это излюбленные виды обращений отца Ферапонта к нечистой силе. Были и еще некоторые другие, совсем уж невразумительные: «хохлик», «бабаюн», «каракач», «отяпка», «шишига» (или «шижига»)… Что из этих терминов было почерпнуто отцом Ферапонтов из народных источников, а что явилось продуктом собственного словотворчества – эта задача, думаю, под силу только нашему прославленному исследователю русского языка Владимиру Ивановичу Далю. Я же от себя добавлю только одно подозрение. Возможно, это были не просто названия-синонимы, которые можно менять по своему усмотрению, а отец Ферапонт обладал еще и даром «различения духов». То есть в разряде некоей духовной прозорливости, позволяющей ему не просто отличать нечистого духа от святого ангела, но видеть и отличия их, так сказать, внутри их главного разделения. Известно же, что и сатанинские духи тоже отличаются друг от друга, как и ангельские, церковным преданием разделенные на девять чинов. Так что и названия, даваемые отцом Ферапонтом, могли некоим образом отражать эти различия. Не настаиваю на этом утверждении, но и присовокупить его считаю не лишним. Так участниками «отчиток» было замечено, что когда употребляется обращение «змеиподателю» (порой и «сатанопуло»), то дело почти всегда доходило до рукоприкладства – это, видимо, был какой-то особо упорный род бесов, что не мог выйти из страждущего без ощутимого физического воздействия.
Несколько слов и о так называемом «предварительном приеме» для особо состоятельной публики. Тут тоже не без своеобразной прозорливости. Так отец Ферапонт мог встретить очередную страждущую барыню следующими грозными и грубыми словами:
– Что пришла, Машка?
Ошалевшая от необычного приема барыня заплетающимся голосом лепетала:
– Я не Машка…
Но тут же получала в ответ:
– Истину грыголешь, дура! Ты не Машка, ты – тангалашка! Давно беса кормишь? Бес-то твои побрякушки грызет. Грызет – и не подавится… Сымай, сатанопуло!..
Последние реплики о «побрякушках» относились к украшениям, обычно носимым барынями – ожерельям, серьгам, браслетам, перстням.… И, разумеется, какая из них не подчинится подобному приказу?!.. Впрочем, если кто-то являлся без украшений, это тоже не устраивало проницательного целителя:
– Сребром-то да ярхантами зажралась – по ящикам. А в ящиках, да шатулках тангалашки ярятся… Грызут – слышала-то ночью? А – то-то же! Во след раз принесешь под ноги архангелу Михайлу!.. Потопчет сатанопульские ярханты-то… (Наверно, имелись в виду «яхонты».)
Упоминание об архангеле Михаиле было не случайным. Снятыми барышнями драгоценностями отец Ферапонт украшал большую икону архангела Михаила, стоящую в особом киоте новопостроенной Пантелеймоновской церкви, там, где, собственно, и проходили отчитки. Архангел Михаил был на ней изображен масляными красками в полный рост, со щитом и мечом, представляющим собой брызжущий огнем пучок пламени. Под его ногами находилось немногое свободное пространство, которое и использовалось для драгоценных «побрякушек», привешенных там на небольшие крючочки за прочной стеклянной пластиной. Этих украшений стало в последнее время так много, что ими обвешивались уже и сами ступни архангела, так что действительно зрительно создавалось впечатление, что архангел Михаил их топчет. Кстати, первоначально отец Ферапонт начинал украшать икону Казанской Божьей Матери, но, по его словам, ему было видение, когда явившийся ему архангел Михаил повелел положить под ноги ему всю снятую барынями «сатанопульскую жратву». Что и было немедленно исполнено.
Может быть, в связи с оскудением потока «побрякушечных барынь» не осталось без внимания отца Ферапонта и такое явление нашей жизни как деньги, собственно кредитные билеты (о «мелочи», даже серебряной, речь, как правило, не шла). Эти кредитные билеты складывались посетителями на страшноватый, черный от копоти то ли поднос, то ли сковородку. Уже один вид его невольно наводил мысль на адские мучения.
– Бумажки, бумажки!.. Закормили тангалашку бумажками!.. Эх-хо!.. Жарь его, жарь!..
И отец Ферапонт действительно на глазах у замеревших посетителей (уже не только барынь) сжигал один-два билета.
– Будя его!.. Остальные Софрониксушка потребит…
Это означало, что остальные деньги уходили к отцу Софрониксу и «потреблялись» им на монастырские нужды. Долго говорили об одном скандальном случае, когда отец Ферапонт покусился даже на земельную и недвижимую собственность. Однажды он огорошил одну помещицу… Да, это, кстати, была уже упомянутая нами знакомая Хохлаковой старшей, Коробейникова Зинаида Юрьевна, с которой наши герои уже поднялись в храм и стояли в ожидании отца Ферапонта на новой «отчитке»…. Так вот. С полгода назад отец Ферапонт поразил ее следующим заявлением:
– Ты, дура босатая! Ты зачем деревню продала?
А ведь та действительно недавно продала, только не деревню, а небольшое имение – усадьбу с рощей. Пораженная Зинаида Юрьевна тут же бухнулась в ноги новоявленному прозорливцу. И ведь даже нисколько не смутилась грубостью обращения. Оно, может, и даже отчасти и благодаря такому обращению. Мне давно замечалось, что некоторым барыням, чем грубее с ними обходятся, тем им милее. Маркиз де Сад, не совсем кстати здесь упомянутый, наверно, нисколько бы этому не удивился…
– Верни тангалашке бумажки – пусть подавится!.. Не подавится – ты подавишься!..
И уже в этот же день через пару часов упомянутые деньги (а сумма была немаленькая – тысяч до пятнадцати) уже покоилась на грозном противне (еще, кстати, один вариант – что это было изначально) отца Ферапонта. Но этим дело не закончилось, так как к вечеру в монастырь заявился муж Зинаиды Юрьевны, помещик не наш, нездешний, об отце Ферапонте имеющий собственное и далеко не «почитательное» мнение. Он то и устроил скандал – да какой! – прямо в Троицком соборе, после литургии во время проповеди отца Паисия (а тот говорил о нестяжании), перебив его, заявил, что монахи вопреки его словам обирают легковерных и запуганных ими почитательниц. Отец Паисий вместе с ним вынужден был отправиться к отцу Ферапонту за деньгами. Можно было бы ожидать чего угодно от встречи последнего с разгневанным помещиком, и отец Паисий не мог этого не понимать. Но с отцом Ферапонтом произошла удивительная метаморфоза… (Да простят меня, читатели, – люблю я это иностранное слово!) Он, узнав, в чем дело, заплакал.., почти по-женски запричитал что-то о «подавленных-неподавленных» деньгах и тут же вернул эти «подавленные» деньги, за исключением пары купюр, что он успел безвозвратно сжечь.
Я уже говорил о том, что у отца Ферапонта была в основном женская аудитория; а относительно редкие по сравнению с женским контингентом страждущие мужчины порой испытывали совсем другой подход. Отец Ферапонт действительно начинал плакать в их присутствии, что, однако, выглядело не менее «страшно», чем его громы и молнии. Однажды его посетил один генерал с наградами – то ли из любопытства, то ли действительно страждущий беснованием. Так отец Ферапонт расплакался оттого, что у него святые Анна и Александр «висят на шее». Он подошел, начал гладить ордена с изображениями святых и причитать, что они «висят на шее». Христос, дескать, висел на кресте, а эти висят на шее.
– А ты заслужил, чтобы они висели у тебя на шеях!?.. – возопил он в порыве настоящего отчаяния.
Потрясенный генерал не знал, что делать, стал отшпиливать ордена под еще более жалобные причитания отца Ферапонта:
– На грудях ведь висят – на грудях!..
А с еще одним мужиком (этот был из простых – мещанин какой-то) они буквально гонялись за бесом по всей келье, опрокинув несколько стульев, лавок, и обрушив пару икон, за которыми бес пытался спрятаться. Все это со слов этого мещанина. Отец Ферапонт просто «вышиб» беса из него, подведя к иконе Спасителя, а затем резко толкнув в грудь, так что тот и свалился на земь. Мужик свалился, а бес-то и выскочил. Вот и гонялись за ним всюду, пока не ухватили за хвост. Мужик, держал – все с его слов! – а отец Ферапонт и «закрестил» его «до смерти». Правда, вони потом оказалось!.. А и в самом деле от мужика этого несколько дней так воняло чем-то невыносимо противным, что и подойти к нему близко не было никакой возможности. Но ведь исцелился. И после этого стал еще одним ревностным и благодарным поклонником отца Ферапонта. Кстати, многие его такие «поклонники» и после исцеления продолжали посещать «отчитки» как бы в виде благодарности, но при этом испытывая необъяснимую привязанность к своему исцелителю. Отец Ферапонт им не препятствовал – напротив даже использовал их «опыт» по ходу своих сеансов. Собственно к описанию последнего из них мы и переходим.
II
дУХОВЫЙ КОНЦЕРТ
«Отчитка» начиналась, как правило, в районе девяти часов, после ранней обедни, подразумевалось, что на «отчитку» нужно было попасть после нее, но большинство посетителей отца Ферапонта игнорировали литургию и являлись в монастырь непосредственно к девяти часам. Вот и сейчас, томясь в ожидании начала, Алеша поневоле оглядывал эту публику. Народу было около двух десятков человек. Здесь были в основном дамы из благородных, но невольно бросались в глаза несколько разряженных мещанок, да и крестьянок по углам. И всего несколько мужчин. Один какой-то высокий, долговязый, с изможденным суровым лицом из благородных, то ли сопровождающий стоящих рядом с ним нескольких дам, то ли сам страждущий. Еще одного мужчину-старичка Алеша не сразу, но все-таки узнал, вернувшись к нему глазами. Это был помещик Максимов, даже и не сильно изменившийся, разве что «усохший» слегка. Да-да, тот самый Максимов, кто когда-то кутил с Митей, Грушенькой и Калгановым в Мокром. Он стоял совсем недалеко, почти рядом, и обратился Алеше и его дамам, склонившись в поклоне и тряся жиденькой пожелтевшей бороденкой: