bannerbannerbanner
полная версияЗнак обратной стороны

Татьяна Нартова
Знак обратной стороны

Полная версия

Оставшийся путь до дома стал для Людмилы настоящей пыткой. Она старательно делала вид, что падение ничем серьезным для нее не закончилось. Но нога болела дико, так что полностью скрыть хромоту не получалось. Даня отставил локоть, оставляя на усмотрение русички, цепляться за него снова или нет. И только у самого подхода к арке Часовчук ему уступила, от облегчения едва не повиснув на руке парня всем весом. Нет, нельзя. У нее тоже есть гордость. Или хотя бы какое-то чувство собственного достоинства. Он всего лишь мальчишка, которому только возможность дай посмеяться над учителем. А Люда ненавидела, когда над ней смеялись.

Они поднялись на четвертый этаж.

– Вот тут живет моя подруга Виктория, о которой я тебе говорила.

– Ага, – без особого энтузиазма кивнул парень.

– Надеюсь, она дома… у нее график через день два дня работы. Хотя Вика говорила, что у нее отпуск еще не кончился. Представляешь, прямо посреди белого дня у нее квартира загорелась? Тогда-то я с этим художником первый раз и встретилась. На фотографиях он выглядит как-то представительнее, – чтобы хоть чем-то заполнить затянувшуюся паузу в разговоре, принялась рассказывать Людмила.

К ее радости, дверь вскоре отворилась. На Рябина упал взгляд чуть косящих темных глаз. Потом что-то мелькнуло на их дне:

– Ты… кто?

– Это я, – вынырнула из-за металлического полотна учительница. – Тут один из моих учеников хотел познакомиться с Лехом. Вот я подумала… вы с ним довольно близки. В смысле, дружите.

– Да, но сейчас его тут нет, – довольно холодно ответила Виктория. – Как тебя зовут, мальчик?

– Даниил.

– Хорошо. Как только увижу Леха, порадую, что у него обнаружился еще один поклонник. Хорошо?

– На самом деле, я не его поклонник, – раскололся парень. – Просто меня заинтересовала та татуировка на руке Сандерса. Понимаете, хотел узнать, что это знаки такие? Простите за беспокойство.

– А, понятно, – тон Вики не потеплел ни на градус. – Ладно, если узнаю – передам через твою учительницу. А сейчас извините, у меня там суп варится.

Дверь закрылась, оставив двоих на темной площадке.

«Надо было сказать, что я постоянно рисую подобные, – запоздало подумал Рябин. – Но ничего, теперь мне известен адрес этой Виктории. Может, как-нибудь сам сюда нагряну. Один, без Людмилы»

– Ладно, я того, пойду, – вслух же сказал юноша. – Вы сами до квартиры дойдете?

– Конечно, – не очень уверенно согласилась Часовчук. – А, может, в качестве компенсации я тебя чаем угощу. Все-таки на улице холодно и…

– Нет, – отрезал Даня. – Спасибо Людмила Алексеевна, но меня дома ждут дела.

Он развернулся и стремительно заскакал вниз по лестнице.

Чай. На лицо наползла невольная улыбка. На прошлой неделе его также приглашали зайти и чаю обещали.

– Не хочешь ко мне наведаться? – бархатный голос в трубке сладко обволакивал не только ухо Дани, но и его сердце. – Я такой замечательный чай купила.

– Черный, я надеюсь? – уточнил тогда старшеклассник. Он не очень любил необработанное сено, именуемое зеленым чаем. – Или под чаем ты что-то другое имеешь в виду?

– Нет, когда я говорю «чай», это значит исключительно напиток, приготовленный путем заваривания листьев чайного куста. Не люблю эвфемизмы и экивоки. Вообще не люблю любые идиотские слова на «э». А что, ты подумал вовсе не о чае? Извини, но на секс вроде приглашать не принято.

– Так я не понял, – окончательно встал в тупик Рябин, – Ты все-таки, зачем меня зовешь?

– На чай, ангелок… и на секс, – рассмеялась своим неподражаемым смехом Антонина. – Ты меня раскусил. Какая нынче сообразительная молодежь пошла, просто диву даюсь! Придешь?

– Да. Уж больно соблазнительное предложение. Это я о чае, – не остался в долгу парень.

– Теперь мне стало интересно, что ты имеешь в виду под словом «чай»? – уточнила Шаталова.

– То же, что и ты, – не удержался от смешка Даня.

Потом, спустя три или четыре часа они сидели на кухне и пили кофе. Антонина напялила на себя, похожий на кимоно, халат. Рябин ограничился брюками. В квартире было автономное отопление, духота стояла необыкновенная, но женщина наотрез отказалась открывать форточку. Сказала, что после душа его обязательно просквозит.

– Думаю, – отпивая небольшой глоток, решил подросток, – я должен почаще заходить к тебе на чай. Он, и правда, восхитительный.

– Дурачок, – мягко пожурила его Шаталова. – Я тоже тебя люблю.

Даня чуть не поперхнулся. Это было впервые, когда женщина вот так прямо призналась в своих чувствах. Обычно она ограничивалась чем-то вроде: ты очень милый, ты мне нравишься, мне с тобой хорошо. Не зная, как реагировать на такие откровения, Рябин лишь позорно стушевался.

– И я люблю тебя. – Наедине с собой, в тишине чужого подъезда слова дались легко. – Я люблю тебя, Антонина Шаталова.


Птичья клетка


Символ левой руки. Практически противоположен по смыслу пиктограмме «поющая скрипка», хотя и не столь глубинен по психологическому воздействию. В общем обозначает конформизм человека, способность с легкостью принимать чужие идеи за свои, «сливаться с толпой», но при этом без подавления собственного «я», а скорее, по наитию или же просто из-за отсутствия своего личного мнения.

3/12

Этот мальчишка был мне до безумия знаком. И все же я могла дать руку на отсечение, что никогда его раньше не видела. Вот бывает же такое! Отговорка про суп не являлась ложью. На плите томился бульон, довольная куриная тушка распласталась царицей в кастрюле. Я испытывала небольшую зависть: нет головы, нет проблем. А моя вот была просто забита, как старая тележка камнями, разнообразными мыслями.

Прошло уже четыре дня, а мне все никак не удавалось выстроить из них хоть какое-то подобие фундамента. Каменюки гремели на каждой кочке, стремясь превратить тележку-голову в щепу. Уж задал мне Рома задачу, ничего не скажешь! Хотя чего я жалуюсь, сама ведь попросила его об откровенности? Вот художник и разоткровенничался, да так, что от этих откровений у меня теперь все из рук валилось.

– Ты хотела знать о моей татуировке? – спросил тогда Сандерс, поддерживая дверь, пока я выходила из подъезда.

– Вообще-то, я спрашивала совершенно о другом.

Разница между теплой квартирой и продуваемым всеми ветрами двором была разительной. Но сегодня я была в нормальном состоянии, меня не душил страх, так что и на мне поверх теплого свитера был надет демисезонный плащ и вязанная шапочка. Все застегнуто, заправлено и расправлено в нужных местах, а любопытство достигло пика:

– Почему ты прячешь те картины? Почему не хочешь их никому показывать?

– Прежде чем я отвечу на эти вопросы, ты должна узнать о самом главном проекте моей жизни.

– Об очередном наркоманском ежике? Или бездонной вазе, символизирующей тщетность наших деяний в контексте Вселенной? – презрительно поджала я губы.

Сандерс пожал плечами, и ничего на это не ответил. Его автомобиль стоял неподалеку, даже мотор не успел окончательно остыть. Художник сел на водительское сидение, не приглашая присоединиться, и даже вовсе не глядя в мою сторону. Наверное, не успей я забраться на соседнее кресло, он бы так и уехал. От этого странного мужчины можно было ожидать все, что угодно. Из веселой звезды светских вечеринок он за считанные минуты превращался в рефлексирующего творца или своего в доску рубаху-парня, делающего малознакомым девицам ремонт. Но никогда еще я не видела Романа настолько напряженным, полностью ушедшим в себя. Даже его движения стали отдавать какой-то механичностью, шея окаменела, а взгляд голубых глаз не выражал ровным счетом ничего. Пожалуй, именно такими мне всегда представлялись роботы-андроиды. Или киборги.

– Иди за мной, если хочешь жить, – пробормотала я под нос. Бровь Романа чуть приподнялась, но этим реакция и ограничилась.

Чтобы как-то разрушить «очарование» момента, потянулась к радиоле. Из колонок полился какой-то невнятный джаз со всеми этими фортепианными вариациями и хриплыми возгласами саксофона. Я предпочитала что-то более нежное и не настолько древнее. Но лазить по радиостанциям не стала. А то вдруг высадят?

Это напоминало нашу первую встречу с художником. Только сейчас никто из нас не задавал вопросов, но время я, как и тогда, измеряла не минутами, а прозвучавшими композициями. Вот незнакомый джаз сменился блюзовыми нотками. «Your heart is as black as night», ее частенько крутили у нас в магазине. Незаметно для себя я начала тихонько подпевать, словно спрашивая у водителя, насколько черно его сердце?

– У тебя хороший голос, – открыл рот Сандерс так неожиданно, что от испуга я подскочила, едва не стукнувшись макушкой о потолок, и схватилась за грудь.

– Господи, оно может говорить! Серьезно, Рома, куда мы едем?

– Для начала ко мне домой, как я уже говорил.

– А потом? Потом-то куда? – настаивала я.

– Не бойся, нам даже за черту города выезжать не придется, – пообещал мужчина.

От этого заявления мне стало легче, а то полное отсутствие информации о конечной точке нашего маршрута несколько нервировало. Знала бы, куда меня завезут, дважды подумала бы, стоит ли расслабляться.

Из ворот своего дома художник вышел с огромной спортивной сумкой через плечо, судя по виду, набитой до отказа и осень тяжелой. Пока Роман собирал «все необходимое», я терпеливо ждала в салоне, продолжая считать сменяющие друг друга песни.

Казалось, они никогда мною не забудутся, так и останутся в памяти, подобно старым пятнам на ковре от пролитого кетчупа. Сколько не отчищай, а даже на ощупь в том месте ворс будет другим. Так и с этими песнями, с падающими мелкими каплями дождя вперемешку с такими же худосочными снежинками, с кнопками магнитолы и чуть уловимым ароматом, оставляемым Сандерсом, везде, куда он приходил.

В первый вечер после завершения ремонта, когда в спальне все еще пахло не до конца высохшими обоями и краской, ложась в обновленную постель, я впервые поняла, насколько силен этот аромат. И снова подумала, что жизни каждого человека есть те, кто навсегда оставляет частичку себя. И встречая кого-то нового никогда нельзя угадать, забудешь ли ты его лицо через пять минут, или будешь видеть перед собой до конца жизни. Увы, жизнь не предоставляет подобного каталога. А потому надо хорошенько постараться, чтобы в свою очередь не оставить в чужой душе руин, а выстроить там хоть маленький, но уютный приют.

 

Через четыре мелодии Сандерс вернулся. Еще через шесть мы снова остановились на парковке перед каким-то универсамом. На другой стороне улицы высилась решетка забора, сквозь которую проглядывали бурные заросли кустарников. Сначала я не поняла, где мы, потом сообразила:

– И зачем ты привез меня в парк?

Даже одно это слово – «парк», вызывало у меня ассоциации с не горящими фонарями, одинокими девушками и следящими за ними маньяками. И я ничего не могла с собой поделать. Порой проще череп разбить, чем убрать из него какой-то навязчивый образ.

В моем случае не сработали бы даже такие радикальные меры. Психолог говорила, что у меня не очень лабильное сознание, что попросту означало: ты никогда не выйдешь за рамки своих глупых представлений о жизни, милая Виктория. Так и будешь бояться всего нового, так и будешь избегать выбора, так и будешь ездить только на переднем сидении в автомобилях.

– Знаешь историю о спятившем художнике, который расписал руины местной церкви? – вопросом на вопрос ответил Роман.

– Еще бы не знать. Это же одна из самых популярных легенд в нашем городишке. Но при чем здесь твой проект? Или ты… да ладно, неужто ты потомок того художника, и дух предка овладевает тобой каждое новолуние? – я старалась пошутить, но попала пальцем в небо.

– Алексей Куликов был моим двоюродным прадедом.

Сделав данное громкое заявление, мужчина вышел из машины и направился к багажнику. Естественно, я тоже вылезла. Имени чокнутого портретиста не знал никто, кроме, наверное, совсем упертых историков. Поэтому я немного растерялась, услышав его из уст Романа. Имя это было произнесено так легко, словно Куликов был близким, родным для Сандерса человеком. Не уж-то и про дух я тоже угадала? Хотя чушь это все: какие еще духи? Я даже в детстве в Деда Мороза не верила. А уж родовые проклятия и воскрешение из мертвых почитала за сущую ерунду.

Мы перешли дорогу и отправились в глубину парка. О нем мне было известно гораздо меньше, чем о главной достопримечательности – стенах взорванной в годы войны церкви. Одна из моих далеких родственниц скончалась в результате того налета, а моя бабка была живой его свидетельницей. Ходящие же по городу страшилки именно так мной и воспринимались – как пустая болтовня впечатлительных студентов да выживших из ума старух.

Гораздо больше меня впечатлила смерть сорока несчастных, пришедших в тот августовский день на службу. Те, кого не разорвало на части, задохнулись в дыму или сгорели заживо. Это сейчас от церкви остались две полуразрушенные стенки. Но тогда, в сорок втором, от попадания снаряда только купол снесло, да внутри все разворотило. Потом уже здание начало рушиться, осыпаться, всего за несколько лет превратившись в руины.

Но в легендах от здания почти ничего не осталось, да и произошло все вовсе не летом, а на Пасху. Врали слухи и о количестве погибших, и о том, что смерть пришла к ним мгновенно. Многих потом вытащили оттуда еще дышащими, а всего выжило семеро человек. Поэтому россказни о спятившем художнике то же не имели под собой никакой почвы. И та картина, та девушка, что была изображена на потрескавшейся штукатурке, не казалась ровесницей моей бабули.

Пока мы шли по тропинке, я пересказывала все известные мне вымыслы и факты о «Парке пионеров» и о случившейся на его месте когда-то трагедии. Роман слушал, иногда согласно кивал. Но когда я поделилась своими подозрениями, что картина – новодел, неожиданно заулыбался.

– Есть такое поверье, что когда образ девушки выцветет, наступит конец света. – Сандерс пролез сквозь строй невысоких молодых тополей и шагнул к самим кирпичам. Чтобы не потерять его из вида, пришлось проделать тот же маневр. В траве обнаружились пакетик из-под чипсов и разбитая бутылка. Видимо, это, и правда, весьма популярное место. Еще шаг, и я очутилась рядом с Романом, прямо у картины. У ног мужчины лежала распахнутая сумка. Внутри теснились банки с красками, кисти и какие-то инструменты. – Так вот, я и есть тот кретин, что останавливает Апокалипсис.

* * *

Это было его миссией, его обязанностью, от которой Сандерс уже не мог, да и не пытался уклониться. Впервые он приехал в парк вместе с Львом Николаевичем, с такой же тяжелой, но только красного цвета, спортивной сумкой, когда ему едва исполнилось семнадцать лет. Тогда Рома лишь наблюдал за тем, как бережно учитель счищает старый слой краски, как наносит узким мастерком штукатурку на старую стену. Ученику казалось, та просто развалится от одного прикосновения. Но нет, руины устояли тогда и остались стоять до сих пор. В некоторых местах сквозь кирпич проросла трава, а низ позеленел ото мха, так что прежде чем приступать к новой покраске, Лев Николаевич вырвал с корнем сорняки, а наслоения грязи и лишайников смыл водой и раствором «Белизны».

И лишь на следующий день они снова приехали сюда, чтобы, наконец, заняться самой картиной. Слой за слоем, мазок за мазком, они повторяли старый узор, состоящий из переплетения незатейливых знаков. Это была кропотливая и довольно тяжелая работа. Несколько часов на жаре, под открытым небом, вновь и вновь повторяя одни и те же движения. Роман знал их все: «врата», «прошлое», «связь», «паутина». Всего лишь красивые названия, приблизительно обозначающие подлинное значение символов. Часто приходилось останавливаться, не из-за переутомления или желания попить воды. Просто не выдерживала психика. Знаки звали, погружали в свои объятия, вводили в транс. Даже для учителя многократное их повторение давалось не просто, а молодому художнику было в десятки раз сложнее.

Роман не любил приезжать сюда. Каждый раз, пакуя банки с краской и широкие кисти, он чувствовал подступающую дурноту. И каждый раз после реставрационных работ несколько дней отлеживался. Наверное, в любой легенде есть своя доля правды. И, возможно, Сандерс, действительно, каким-то образом отодвигал если не конец всего света, то хотя бы какой-то его части. Тогда, почти полжизни назад, стоя рядом с творением Куликова, он ощущал трепет. Сейчас – только усталость.

– Мне было одиннадцать, когда я первый раз живьем увидел эту картину, – начал Сандерс свой рассказ. – Это была школьная экскурсия, я тогда ужасно опозорился, хлопнувшись в обморок. Позже сенсей рассказал мне, при каких обстоятельствах был написан этот портрет, почему он кажется всем таким странным, и зачем на самом деле Алексей Куликов его создал.

– Сенсей? – переспросила Виктория. Она то и дело переводила свои темные глаза с остатков церкви на Романа.

– Мой учитель рисования, Лев Николаевич Пареев. Он же и поведал мне о происхождении знаков, что вытатуированы на моей руке. Если ты внимательно приглядишься к картине, то заметишь, что фон здесь нарисован, прямо скажем, как бог на душу положил. Никаких четких линий, все какими-то пятнами, яркими, не сочетающимися ни с фигурой девушки, ни между собой. Но именно в фоне скрыт главный секрет. Смотрящему кажется, будто Куликов, свихнувшийся художник, как его называют, наносил краску от фонаря. Мазки идут в разных направлениях, имеют разную ширину, порой по несколько раз пересекаются. Но если попробовать повторить за автором, вскоре станет ясно: он наносил краску в определенном порядке.

– Твои знаки… он не просто заполнял пробелы, он писал ими, – догадалась Вика.

– Именно.

– Но зачем?

– Ты спрашивала меня, что это: какой-то алфавит, шифр или что-то типа клинописи? На самом деле данный набор символов был разработан в начале прошлого века одним немецким психиатром Герхардом Шилле. В двадцатых годах он руководил небольшой клиникой, куда присылали на лечение от так называемых истерий, а также различного рода маний. Большинство пациентов Шилле были вполне адекватные, высокообразованные люди, опасные больше для себя, чем для общества. Методы лечения в психушках в ту пору не отличались гуманностью: электрошок, ледяные ванны и прочие малоприятные процедуры. Но доктор Герхард не слишком приветствовал подобные такое экзекуции. Он предпочитал прописывать своим больным прогулки на свежем воздухе, занимался с ними арт и музыкальной терапией, считая, что источник душевной болезни – не демон, не какой-то изъян в строении мозга и тем более, не разрушительное начало, скрытое в подсознании, а в дисбалансе самой личностью.

Разум человека Шилле сравнивал, и тут можно громко сказать «ха-ха», со стеной, выстроенной разнородными кирпичами. Как и Фрейд, наш доктор полагал, что основа личности закладывается в детстве. Но в отличие от Зигги, которого, он, кстати сказать, называл сексуально закомплексованным шизофреником, Шилле больший уклон делал на другие аспекты. Например, система табуирования. Доктор Герхард придавал ей большое значение, говоря, что у каждого человека есть некая совокупность внутренних ограничений, контролирующих его поведение. Да, у того же Фрейда есть похожие суждения. Но Шилле не выделял никакого «сверх-я», словно некого надзирателя и не связывал свою систему ограничений только с совестью человека.

По его мнению, существуют так называемые общественные рамки, вроде законов, правил, неких шаблонов поведения. А есть сугубо личные табу, нарушение которых и приводит к отклонению в поведении. Например, согласно этикету, нельзя во время обеда класть ноги на стол. Не принято так, не красиво. И нормальный человек ни за что себе этого не позволит. Но вот возьмем меня. Я люблю вечером сесть перед телевизором, навалить в тарелку еды и устроить свои уставшие ступни на стол, при этом не чувствуя никаких угрызений совести или стыда. При всем этом, если я не вымою после работы тщательно свои кисточки, то просто не засну. Это уже личные ограничения. Все знают, что убивать – плохо. Но ведь откуда-то берутся убийцы? Берутся воры, мошенники, взяточники. И не всегда человек, даже выросший в порядочной, честной семье чувствует себя неправым, забирая чужое. Но, пожалуй, я слишком углубился… Извини, это все тлетворное влияние моей сестрицы. – В уголках глаз Романа блеснул знакомый Вике огонек. Всякий раз, когда мужчина упоминал свою старшую сестру, она ощущала нечто смутно похожее на ревность. С такой теплотой не всякий говорит о своей возлюбленной, с какой Сандерс говорил об Алисе. – Короче говоря, типом Шилле был весьма своеобразным. У него была дочь, прекрасная волоокая Грета. До пятнадцати лет она была обычным ребенком, а потом любящий отец стал замечать за ней разные странности. Она превратилась в замкнутую, необщительную, плаксивую особу, часто отказывалась есть, и неделями могла не выходить из своей комнаты.

– Депрессия, – понятливо кивнула Вика.

– Да… Но вскоре стало еще хуже. На смену принцессе Несмеяне пришла королева Я-Боюсь-Всего. Навязчивые идеи, постоянное чувство тревоги. Грете было всего семнадцать, а она уже дико боялась умереть от старости. Отцу она говорила: «Папа, я каждый день просыпаюсь с единственной мыслью: мною сделан еще один шаг к концу. Вскоре моя кожа покроется морщинами, волосы станут седыми, спина сгорбится, а потом мое сердце навсегда остановиться. И отходя ко сну, я думаю только о том, что завтра могу вовсе не проснуться». Ее боязнь была настолько сильна, что в двадцать шесть лет Грета Шилле повесилась.

– Боялась умереть и совершила суицид? Глупость какая-то. Если я чего-то боюсь, то буду всячески избегать, а не…

– От старости, Вик, – прервал женщину Роман. – Она боялась умереть старухой. Это главное. Умереть внезапно. А потому предпочла расправиться с собственной жизнью тогда и так, как сама того пожелала. Шилле много лет вел дневник, в котором, в том числе описывал и причуды своего чада. Однажды Грета попросила сфотографировать ее, лежащей в гробу.

– Зачем?

– Чтобы потом посмотреть, как она будет выглядеть на собственных похоронах. К слову, на чужие похороны эта девица тоже частенько ходила. Ужасалась, доводила себя просто до истерики, но все равно продолжала ходить. Иногда, правда, когда хоронили какую-нибудь красавицу или молодого красавца, Грета возвращалась домой задумчивая, но спокойная. Лежащие в деревянном ящике покойники, причесанные, покрытые гримом казались ей почти прекрасными.

Но, опять же, не будем о тараканах докторской дочки. Еще когда у нее был депрессивный период, она часто садилась и черкала одни и те же знаки. Как утверждала сама фройлен Шилле, это занятие ее расслабляло и успокаивало. А ее отец заметил, что многие его пациенты в минуты задумчивости делают то же самое. И стал изучать этот вопрос. Более десятка лет понадобилось ему, чтобы выделить определенные группы линий и их сочетаний, чтобы создать, в конечном итоге, свое учение о самогипнозе и самовнушении посредством повторяющихся символов.

 

– То есть эти знаки – что-то вроде часов на цепочке, которым гипнотизеры размахивают перед носом клиентов в фильмах?

– Что-то вроде, – не стал спорить Сандерс. – Колебание маятника, стук колес поезда, ход часовой стрелки. В медитации используется отслеживание собственного дыхания, шаманы бьют в бубен в определенном ритме. Все это приводит к одному результату. Ты сосредоточиваешь внимание на объекте, а потом в какой-то момент выпадаешь из реальности. Кто-то называет это нирваной, кто-то отделение духа от телесной оболочки. Не важно. Знаки просты. Если сочетать движения глаз и рук при их написании с определенными цветами, то можно ввести себя в полу гипнотическое состояние и побороть тот самый психический изъян, что мешает человеку. Или убрать какую-то установку, снять ограничение, либо помочь пациенту перешагнуть через нее менее болезненным образом. Так думал Шилле.

После смерти дочери в тридцать первом году, он разочаровался в своем учении, отошел от руководства клиникой, а по-простому – стух. Но труд его не пропал напрасно, дело Шилле подхватили его ученики: Альберт Крайчик и Норберт Петерс. Тогда же к власти в Германии пришли фашисты, а через полтора года умер старик Шилле. То ли потеря единственной дочери на нем так сказалась, то ли депрессия и мании у них были семейной проблемой, но доктор Герхард был найден у себя в кабинете горничной с пулевым ранением в правом виске. Застрелился.

А вот его ученики вскоре сбежали в Польшу. Со своей новой родиной ребята явно промахнулись. В тридцать девятом началась Вторая мировая, и если Альберт успел перебраться сначала во Францию, а потом вовсе ускользнул за океан, то Норберт не успел этого сделать. Дальше, я полагаю, ничего объяснять не надо.

Как и во все времена нашлись стукачи, растрепавшие, чем занимается пан Петерс. Его схватили, пытали, принуждали сначала сотрудничать, потом расстреляли. О расстреле я узнал от сенсея, как и о Шилле, и всем остальном. А вот что стало с записями Петерса – не известно ни мне, ни ему. Может, он успел их сжечь. Может, немцы их забрали…

Но одну книжку в ярко-красной обложке мой двоюродный прадед обнаружил лежащей прямо на дороге. Сначала он не понял, какое сокровище ему попалось. Странные рисунки, записи на немецком – какой-то оккультизм, ведьмовство. Позже он нашел переводчика и постепенно Куликову открылись тайны учения доктора Герхарда.

– То есть, этот портрет – не просто манифест тоски по умершей возлюбленной, а попытка самоисцеления? – Ткнув большим пальцем в сторону расписанной стены, сделала вывод Виктория.

– Не исцеления. Воссоединения. Десять лет Шилле потратил на изучение знаков, почти столько же понадобилось сумасшедшему художнику, чтобы хоть немного освоить его приемы. Еще около двух лет он подбирал узор, цвета, делал наброски. И только в пятьдесят восьмом принялся за рисование. Он хотел еще раз увидеть свою Любашу… – вздохнул Роман и замолк.

– И что, увидел?

– Откуда мне-то знать?!

– Но тебе же известна вся история этих символов! – удивилась такому ответу женщина.

– Я знаю только то, что мне рассказал Пареев.

– А он какое отношение имеет к этому? Или Куликов и ему каким-то родственником приходится?

– Нет. Не родственником. Бабушка сенсея дружила с матерью Куликова. Они жили на одной улице. Мир очень тесен, а уж такие города, как наш, просто созданы для того, чтобы сплетать чужие судьбы в единый клубок. Это правда, что мой прадед был найден около своего шедевра мертвым. Но в правой руке он сжимал не пистолет, а кисть. Сумасшедший художник не покончил с собой, увидев как наяву смерть любимой. Все гораздо банальнее. Он просто замерз. Уж не знаю, какой черт его дернул творить поздней осенью. К тому времени здоровье Куликова и так было подорвано. Он постоянно кашлял, думаю, у него был туберкулез. А тут еще долгие часы на холоде… Я не знаю, что прадед увидел, и увидел ли вообще. Знаю только, что эта нарисованная девушка изменила многие жизни. Жизнь сенсея, мою жизнь. Лев Николаевич не слишком близко знал Куликова, но рассказы окружающих о нем подтолкнули учителя к тому, чтобы посвятить себя живописи.

Та фотография, что лежала в книжке Норберта Петерса, стала одной из зацепок в расследовании. На ней была заснята некая Катарина Вольберг. Фотографию мой прадед отдал одному из своих сослуживцев. Тому так понравилась немецкая красотка, что после войны он отправился на ее поиски.

– Нашел? – История Романа становилась все интереснее, хотя Вика не могла отделаться от подозрения, что тот что-то не договаривает.

– Нашел. На кладбище. Катарина была матерью Норберта. Она скончалась в возрасте пятидесяти с небольшим лет. Зато у Петерса осталась младшая сестра с кучей писем, в которых тот описывал свою жизнь в Польше и свои исследования. Кроме того, сестра была знакома с семейством Шилле и дико похожа на мать. Правда, в итоге у них с приятелем Куликова ничего не вышло. Но уже так, мелочи, сути не меняющие.

– И твой сенсей вышел на того солдата?

– Это солдат вышел на Льва Николаевича. Он хотел повидаться со старым другом, который двадцать лет назад обеспечил ему небольшое романтическое приключение. Но вместо друга нашел холодный надгробный камень и некого живописца, живо интересующегося всем, что связано с таинственными знаками. Ты бы видела лицо Пареева, когда я принес ему записи Норберта. Да… это был единственный раз, когда сенсей не смог ничего сказать. Просто стоял и как завороженный тер платком левое стекло очков. Потом стал протирать второе, а потом свой лоб. Намного позже мы вместе отыскали труды самого Шилле. До того, как окончательно забросить свою теорию, он издал несколько книг. А те, в свою очередь, были переработаны и изданы его учениками в Польше. Голову можно сломать от всех этих хитросплетений.

– Все это жутко… и интересно… но я так и не уяснила: зачем ты перекрашиваешь портрет этой, Любаши, так? – добралась до самого главного Вика.

– Не перекрашиваю, а поддерживаю в хорошем состоянии. Во-первых, этот портрет часть моего семейного наследия. Часть истории города. – Роман присел на корточки и начал вытаскивать из сумки свои инструменты. На собеседницу он будто специально старался не смотреть. – А еще… пытаюсь понять, правы ли легенды. Вдруг Куликов умер не от холода или чахотки? Вдруг, он просто ушел к своей невесте?

* * *

Я так и не поняла, шутил Сандерс или нет. Эти его слова о невесте заставили меня крепко задуматься: что, если за его татуировкой скрывается какая-то личная трагедия, про которую он просто не хочет мне рассказывать? Или Роман такой же одержимый, как Шилле, верящий, что повторение одних и тех же закорючек может заставить человека покинуть собственное тело, выйти за рамки каких-либо ограничений?

В тот день я так и эдак, разными путями старалась вызвать художника на откровенный разговор. Но у меня ничего не вышло. Тот только отшучивался да отнекивался, а позже совсем замолчал, полностью отдавшись работе. Чтобы не замерзнуть и не умереть от скуки, я принялась ему помогать. Сначала было страшно отколупывать старое покрытие стены. Все-таки памятник областного масштаба. Но потом убедила себя, что это – очередной ремонт. И работа пошла быстрее. Мы провозились с портретом всего минут сорок, но я отчего-то устала до одури, так что обратную дорогу до дома Сандерса почти не запомнила. Кажется, на сей раз в машине была тихо. Роман если и включал радио, я не засекла ни одной композиции.

Курица переварилась. При попытке вытащить ее, она вспорхнула с двурогой вилки и шлепнулась обратно в кастрюлю, обдав меня кипятком. Глядя на ее развороченную грудь, я начала сомневаться, так ли это хорошо – не иметь мозгов?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru