Я все еще не могла привыкнуть к тому, что больше не надо задирать голову, чтобы посмотреть Славе в глаза. Не могла привыкнуть к тому, что за всем приходится ходить самой, не могла привыкнуть к шороху шин и легкому поскрипыванию колес. В первый раз, когда пришло время Славе купаться, он кинул в меня расческой.
– Выйди, – орал он, как ненормальный. – Выйди отсюда!
Мне пришлось подчиниться, но пока мужчина мылся, я мучительно прислушивалась к каждому плеску. Спустя двадцать томительных минут он сам открыл дверь и тихонько позвал меня:
– Лера, подойди.
– Да, – как ни в чем небывало появилась я перед грозны очи барина.
– Помоги мне отсюда выбраться, у меня голова кружится.
Дело было вовсе не в голове, и я это отлично знала. Доброслав мог двигать ногами, но те плохо слушались. Кое-как, одной рукой держась за краешек ванной, другой – за мое плечо, он перешагнул на резиновый коврик. В мою сторону Слава старался не смотреть. Мне же оставалось усиленно делать вид, что не замечаю его слезы, собравшиеся в уголках глаз. Потом он вытирался. Сам. Руки едва заметно дрожали, не понять – болезнь тому виной или переживания. Я тем временем вытирала брызги на полу.
– Иди, – глухо, невнятно. – Я дальше без тебя.
Пришлось оставить его. Сесть в гостиной и включить телевизор. Громко, чтобы не слышать повторяющихся размеренных ударов кулака о колено. Чтобы Слава не услышал в свою очередь мой плач. До конца дня мы старались не пересекаться, хотя двухкомнатной квартире это довольно сложно сделать. Ничего, выкрутились. Слава сушился феном на кухне, пока я закидывала вещи в стирку и убирала флакончики с шампунями и мылом обратно в шкафчик. Потом он перешел в гостиную, а я отправилась читать книгу в спальне. Муж сам перебрался в кровать, благо, она у нас довольно низкая. И к тому времени, как я закрыла глаза, уже крепко спал, повернувшись ко мне спиной.
Лекарства, напоминания, развешенные по всей квартире, словно перья огромной чудной птицы, угодившей в терновый куст. Все вернулось на круги своя, кроме ежедневных прогулок. Спускать и поднимать Доброслава вместе с коляской в одиночку я не могла, так что пришлось ограничиться выездами на балкон. Каждый день, понемногу, мы занимались специальными упражнениями, чтобы мышцы на ногах окончательно не атрофировались, а главное, чтобы мозг не забыл, какие к мышцам надо слать сигналы. Но ни к середине, не к концу декабря Слава так и не пошел. Максимум, чего мы добились, так это передвижения с опорой на два костыля. Но в основном Слава предпочитал просто сидеть в кресле или на кровати. Выданную больницей коляску пришлось вернуть, и я не знала, как еще заставить мужа двигаться. К тому же мой больничный давно подошел к концу, так что пришло время вернуться к работе. Оставлять мужа одного даже на полдня я категорически отказывалась. Но на предложение пригласить к нам свекровь, Доброслав ответил категоричным «нет».
– Ни в коем случае! Я еле уговорил ее не приезжать, а ты хочешь поселить этот причитающий фонтан слез тут?! Лера, если моя мать увидит меня в таком состоянии у нее случиться удар. Прошу тебя, не превращай мою жизнь в бесконечные поминки. Давай наймем сиделку, а?
– За какие деньги?! – впервые за несколько дней взорвалась я. – Ты не работаешь, у меня зарплата двадцать три тысячи. Одни твои лекарства нам в десятку обходятся, и ты желаешь, чтобы я еще семь-десять тысяч отваливала незнакомому человеку? Слава, я понимаю, ты не хочешь шокировать свою мать. Но и ты пойми меня правильно: мы не настолько богаты, чтобы беречь чьи-либо нервы.
– Только не мать… прошу! – даже руки умоляюще сложил.
– Хорошо. Я посоветуюсь с Алисой Григорьевной. Может, у нее какой вариант найдется… не знаю…
Тем же вечером я поделилась своими переживаниями с дядей Аликом и получила неожиданный ответ:
– Почему ты раньше ничего не сказала? Я тут сижу в своей берлоге, и поболтать не с кем, а моя Лера какую-то там сиделку звать собралась! Ишь, чего удумала. Да я завтра же к вам приеду. Во сколько ты на работу уходишь? Вот, ровно в полседьмого жди.
Не знаю, о чем эти двое разговаривали и чем занимались, пока меня не было, но уже через неделю дядя Алик и Доброслав стали не разлей вода. Они и прежде неплохо общались, а тут я вовсе почувствовала себя лишней. Особенно, когда однажды в пятницу вечером вернулась с родительского собрания и застала обоих мужчин за просмотром какой-то комедии. Оба хохотали так, что их смех был слышен еще в подъезде.
– Что у вас творится? – быстро скинув обувь, проскользнула я в комнату.
– Садись, Лерик, с нами, – обратил в мою сторону красное, с сияющими глазами лицо любимый. – Мы с Аликом тебе омлет оставили, закачаешься!
– Омлет… хорошо.
Пока раздевалась и мыла руки, до меня доносился их смех. Даже любопытно стало, что же за фильм показывают. Какого же было мое изумления, когда вместо какого-нибудь «Мальчишника в Вегасе» или старой доброй советской кинокартины, я увидела на экране мужчину в инвалидном кресле, над которым потешался чернокожий парень.
– «Один плюс один»[57]. Серьезно?
– Ох, я сейчас умру… – держась за живот, простонал Доброслав.
Он так и не понял, почему я молча вышла из гостиной. И почему остатки омлета отправились в мусорку, минуя мою тарелку. Или понял, но сделал вид, что ему наплевать.
Возможно Славе, и правда, было смешно. Но меня это все задело.
Это издевательство. Надо мной, над своей матерью, над людьми, которые из шкуры вон лезли, чтобы помочь Доброславу. Он все превратил в шутку, даже не так, в насмешку над нами и над собой. Мол, смотри какой я неуязвимый, какой крутой. Подумаешь, никогда не смогу ходить. Подумаешь, теряю рассудок! Главное ведь позитив, так? Главное – думать о хорошем. Так ведь вы любите говорить. А сами – ходячие фонтаны слез, а сами превращаете мое существование в вечные поминки. Слава мог ничего из этого не говорить, я и так все услышала в его надсадном смехе.
На следующий день я позвонила дяде Алику и попросила его больше не приходить. Соврала, что Слава согласился, чтобы с ним сидела свекровь. А сама крепко задумалась, что же мне теперь делать? На разрешение проблемы у меня было всего два дня.
Рыба
Символ правой руки. Один из «лечебных» знаков. Обладает общим успокаивающим эффектом, нейтрализует приступы паники, помогает при невротических расстройствах. Пишется либо черным, либо спокойными сине-зелеными тонами.
Воскресенье, двадцать четвертое декабря было солнечным и погожим. Так бы написали, наверное, в летописях наши потомки, если бы кому-то пришло в голову записывать столь прозаические вещи. Имей я привычку вести дневник, то под этой датой размещался бы текст следующего содержания: «Сегодня я проснулась от необычайно острого ощущения счастья». Именно так все и было. И солнце, которое, казалось, отражалось от всех возможных поверхностей, и то самое ощущение счастья. Но и летописи, и дневник, не в силах были передать того, что творилось в тот день в нашей квартире.
Едва проснувшись, еще пребывая какой-то своей частью в стране грез, во вчерашнем днем, в ускользающем прошлом, я услышала глухое бормотание миксера. Ноги сами спустились на пол, руки – натянули халат на голые плечи. Темные пряди волос мотались перед глазами, и я смутно понимала, что надо бы их хоть как-то уложить, но в тот день так этого и не сделала.
Мир привычно расплывался: очки остались на столике. Челюсти сводило от зевка, хотя не выспавшейся я себя не чувствовала. Вспомнилось, что вроде, зевки как-то связаны то ли с избытком, то ли с недостатком в организме кислорода. Вспомнилось, и тут же забылось. Перелетные мысли, как их называл Слава. Те, которые в голове не задерживаются, а будто бы лишь касаются тебя кончиком крыла и исчезают.
А вот и сам Доброслав. На долю секунды я забыла о его болезни, о потери сознания, судорогах, снимках, инвалидной коляске. Еще мгновение, и радость, пробудившая меня, сменилась ужасом обрушившейся на голову правды. Лишь спустя вдох и выдох все вернулось на свои места. Теперь я могла рассмотреть, чем же мой муж так занят с утра пораньше. А он готовил. Блестящей столовой ложкой наливал на раскаленную сковороду жидкое тесто из большущей металлической миски. Тесто шипело и тут же сворачивалось, не успевая растечься по всей поверхности.
– Газ убавь, – крикнула я от входа. – И масла так много зачем налил? Это же оладьи, а не пончики.
– Извини, – смущенно улыбнулся Слава, но моему совету последовал. – Давно практики не было, забыл, как правильно делать.
– Попросил бы меня, если так оладий хотелось, – заглядывая в миску и принюхиваясь, пожала плечами.
– Нет. Я сам хочу. – Доброслав подковырнул вилочкой один из оладушков, убедился, что тот еще сыроват и бледен и оставил в покое.
– Ты тесто на чем замешивал?
– На кефире.
– У нас есть кефир? – удивилась я.
Из всех кисломолочных изделий мною употреблялись лишь творог и йогурты. Слава иногда покупал ряженку по большим праздникам, а точнее, когда надоедало пить один кофе с чаем, но кефир был редким гостем в нашем доме.
– Соседка со второго этажа принесла, – неотрывно глядя на плиту, словно боялся, что оладьи совершат какую-то подлость и, например, в мановение ока обуглятся, признался муж. – Там еще яйца, как она уверяет, домашние, и сыр.
– Тоже домашний?
– Наверное. Выглядит, как недозревший адыгейский.
– И с чего такая щедрость? – удивилась я.
– Последняя милость умирающему, – неожиданно фыркнул Слава, заставив меня замереть с протянутой к дверце холодильника рукой и часто-часто заморгать. – Ну, она, ясен пряник, выразилась несколько иначе: «Для поправки здоровьица». Но смысл от этого не меняется.
– Надо было отказаться. Нам чужие подачки не нужны.
– Вот еще! Лерик, пусть несут. Пусть хоть авоськами тащат, главное, чтобы яички без сальмонеллы были, а маслице из коровьего молока. Дают – бери, а бьют – беги, не так ли?
– И ты так спокойно об этом говоришь…
– А как мне об этом говорить? – Наконец, пришло время переворачивать оладьи. – Я что, должен, по-твоему, отшивать всех? Идите отсюда, нам никакие презенты не нужны! Таким образом?
– Это ведь… просто…
– Что?
Оладьи снова заскворчали, и до меня вдруг дошел их аромат. Желудок, саботажник эдакий, требовательно заурчал.
– Про таких людей моя мать говорит, что они затыкают свою совесть куском сала. Руку готова дать на отсечение, о твоем здоровье Лариса Васильевна думала в последнюю очередь. Такие дамочки делают что-то вроде «обязательного списка добрых дел на сегодня», а потом про себя ставят галочки: «Ага, в церкви свечку поставила, голубям кусок булки покрошила, старому пердуну из третьей квартиры втык сделала, чтобы больше в мусоропровод свои проклятые бутылки не сбрасывал… ах, да, у меня же там сыр завалялся, надо тому калечному сверху отнести».
– Моя бабушка таких называла бухгалтерами. Говорила, они вечно сводят баланс между хорошими, по их мнению, делами, и случайными проступками, в надежде, что их с Господом подсчеты сойдутся. Я знаю, Лера. Но какова бы не была причина их щедрости, надо пользоваться ею. Рано или поздно все к нам возвращается: и хорошее, и дурное.
– Да? – иронично вопросила я, присаживаясь рядом. – И чего же мы с тобой, скажи на милость, сделали такого плохого, что нас так наказывают? Признайся, Слава, может, ты убил кого-то, а я о том не знаю? Просто иначе у меня никаких объяснений не находится.
– Думаешь, у меня они есть? – снимая первый оладушек со сковороды, впервые за утро посмотрел на меня Доброслав. – Думаешь, мне самому не интересно: почему именно я, почему сейчас, почему так? Может, какой-то из моих предков нагрешил. Или я сам в прошлой жизни был плохим человеком. Никто нам с тобой не ответит. Это то же – сведение счетов, то же своего рода игра кто кому должен. Почему, за что? А если ответ прост: без причины, просто так, тебя это устроит?
– Полагаешь, нам просто не повезло?
– Если и так, если не повезло… Но опять же: если какой-то шутник бросил кости и они вот так выпали, тебе станет от этого легче? Не-а. Почему-то мы привыкли все хорошее воспринимать, как должное. А когда какая-нибудь гадость обрушивается, сразу начинаем копаться: с чего бы это? В себе копаемся, на небеса косо смотрим. А может, не надо? Может, надо просто вот взять и начать радоваться.
– Чему?
Муж подцепил на вилку второй оладух и, смачно откусив сразу половину, прошамкал:
– Как шему? Вот, шыра принешли. – Прожевал, проглотил. – Утро какое чудное, да и я еще не умер. Разве нет поводов?
– Издеваешься? – От хорошего настроения не осталось и тени. – Как ты можешь об этом так спокойно говорить? Как?
– А как я должен? Заливаясь слезами? «О, боги, я умираю… час мой пробил, а я еще не встретил свою тридцать первую весну…» Так, что ли? Лерик, перестань. Иногда мне кажется, будто это в твоей голове что-то сломалось. Какой-то приемник или передатчик, отвечающий за правильное преобразование сигнала. Ты все воспринимаешь в черном цвете.
– А у тебя перед глазами одна сплошная радуга и единороги! – не удержалась я от гневного восклицания. – И все-то у тебя замечательно, и все-то превосходно, и, вообще, нам только и остается, что скакать от радости! Слава, я понимаю… ты пытаешься не пасть духом. Это прекрасно. Но… почему вместо облегчения я чувствую, будто надо мной собираются тучи, и вот-вот шарахнет молнией? Если тебе страшно, просто скажи об этом. Я ведь не осуждаю тебя. Не говорю: «Ты должен с достоинством переносить страдания». Прошу, поговори со мной…
– Я и говорю! – взвился мужчина. – Я говорю, но ты меня не слышишь! Мне осталось несколько месяцев, и вместо того, чтобы прожить их нормально, я постоянно только и думаю о том, как ты страдаешь! Да, мне страшно. Любому было бы страшно. Но меня страх не превратил в безмозглую курицу.
– Хочешь сказать, что меня – превратил? – в свою очередь завопила я.
– Нет… Ты опять не о том! Я устал, Лера. Устал переживать. Устал размышлять… обо всем этом. Двадцать четыре часа в сутки. О своих разъедаемых какой-то дрянью мозгах, о том, что скоро не смогу слышать или ослепну, или стану ходить под себя. Просто не хочу. Это не значит, что я опустил руки. Или что перестану бороться вместе с тобой. Знаешь, что хорошего в моей болезни? Иногда в голове все настолько перепутывается, так странно переплетается, и ничего не остается. Ни горя, ни обид… Это как полет, как сон… Я ощущаю себя ребенком или подростом. Мое прошлое теряет надо мной власть, и впереди оказывается такой простор еще непрожитой жизни. Словно… когда просыпаешься рано, в сумерках в выходной день и понимаешь: у тебя есть еще два, три часа, которые ты можешь потрать, как угодно. И тебя охватывает такое чувство такого всемогущества!
Доброслав замолчал, подтянул к себе миску с тестом и принялся сосредоточено выкладывать новую партию оладушков. Только покончив с этим невероятно важным делом, он совсем иным тоном продолжил:
– А потом я прихожу в себя и понимаю, что просто забыл про будильник, и он вот-вот прозвонит. «Динь-дон, динь-дон, это твоя смерть пришла». Разве у тебя никогда не было такого? Когда ты вдруг понимаешь конечность собственного существования. Я раньше цепенел от этого. А сейчас веришь, нет… все чаще вместо ужаса приходит облегчение. Все кончится. Вот эта вот дрянь, – Слава указал на свой висок, – склероз, органическое поражение или как его там… эта цепь химических реакций, превращающая нормального человека в идиота, она не успеет. Она отправится в землю вместе со мной.
– О чем ты говоришь? – прошептала я. Доброслав выглядел совершенно нормально. Взгляд его был ясным, руки крепко держали вилку, которой он снова начал орудовать, переворачивая оладьи. Ни намека на приступ. И все же слова мужчины отдавали безумием.
– О том, что ты должна меня отпустить. Если врачи скажут, что меня не вылечить, дай мне уйти спокойно. Дай мне уйти тогда, когда я сам этого пожелаю. Я хочу радоваться, пока могу. А когда причин для радости больше не найдется, то и смысла жить не останется.
– Ты что, хочешь…?
– Увы, в нашей стране нет эвтаназии. Наверное, наш народ настолько обожает мучиться, что и продление чужих страданий почитает за великое благо, – приподняв краешек губ, ответил супруг.
Я не могла поверить своим ушам. Он же обещал, он же только минуту назад уверял меня, что не сдался. Тогда почему?
– Сегодня отличное утро, и эти вкусные блинчики… А завтра обещал заехать мой друг из института… а потом Новый год, который я хочу отпраздновать, как полагается. Так что не бойся, сражение не окончено. Тебе придется еще долго терпеть мои закидоны. Не надо сейчас об этом думать, хорошо, Лер? Просто учти: я не хочу доживать свой век парализованным психом в подгузниках. Если будет хоть какая-то возможность укоротить мои страдания, и твои, кстати, тоже, то надо ею воспользоваться. Ага?
– Нет, – решительно запротестовала я. – Нет, нет. То, о чем ты говоришь – это же самоубийство! Я не могу, не стану ничего тебе обещать. Вот еще!
– Лера, Лера, эй! Взгляни на меня! – Мое лицо охватили руками, заставив смотреть только перед собой. – Помнишь, ты сама говорила о том, насколько неправильно, когда безнадежно больных людей насильно держат в больницах. Тот мальчик, Чарли. Да? Как ты тогда назвала протестующих?
– Кучка сочувствующих праведников… – припомнила я с трудом. – Ты путаешь мягкое с теплым!
– Я ничего не путаю, – упрямо возразил Слава. – Тот малыш… он не мог возразить. Не мог высказать свое мнение. А я высказываю, четко и громко. И хочу, чтобы ты приняла его к сведению, потому что, Лера – любовь, это когда ты слушаешь и слышишь другого человека. Любовь, когда ты поступаешь так, чтобы ему было хорошо. Смерть – это естественно. Жить, подобно бревну, без мыслей и чувств, без надежды на будущее – вот самое ужасное, что может произойти с человеком. И да, ты можешь не соглашаться. Я и не требую согласия. Только одного: обещай, что не станешь меня спасать, когда станет поздно.
– Нет… нет… – Я больше не могла смотреть на Доброслава, и едва он ослабил хватку, уткнулась ему в плечо.
– Просто скажи: «Да, хорошо», – продолжал он меня мучить.
– Да, – не выдержала я. – Хорошо, хорошо, хорошо, черт тебя подери! Если захочешь подохнуть, дело твое!
– Вот и умница, – неожиданно широко улыбнулся муж. – А теперь давай завтракать.
– Да пошел ты!
У меня уже не было сил с ним бороться. Я так и осталась недвижно сидеть на табуретке, пока Слава раскладывал оладьи по тарелкам, искал в ящиках варенье, а в глубине холодильника сметану. На нашей маленькой кухне ему обычно было тесно, но сейчас размеры играли Доброславу на руку. Опираясь одной рукой на стол, а под вторую подставив костыль, он легко достал все необходимое, ничего не разбив, не разломав и не пролив. Большая редкость в последнее время.
Кроваво-красное вареньем медленно капало с ложки. Холодок прошелся по спине, свивая кокон на месте сердца. Это было слишком жестоко – просить о подобном. И слишком глупо, ведь никто не вывешивает белый флаг, не сделав ни одного выстрела. А хуже всего, что Доброслав все тщательно обдумал и обставил заранее. Его просьба, нет, требование не было ни сиюминутной блажью, ни результатом помутнения. Я чувствовала себе преданной, брошенной. И пусть Слава вынудил меня дать обещание, но следовать ему я не собиралась.
Потому что иначе бездна распахнется и для меня.
Рыболовный крючок
Символ левой руки. Второй лечебный знак. Применяется при терапии маний и зависимостей, в том числе наркотической и алкоголической. Пишется яркими теплыми тонами, обязательно упорядоченно и на большой площади.
Антонина Шаталова думала, что повидала в своей насыщенной событиями жизни если не все, то почти все. Но дрыхнущий на грязном резиновом коврике директор строительного холдинга заставил ее уверенность дрогнуть. Судя по жалким остаткам в стоящей рядышком бутылке, вылакал он не меньше полулитра виски.
– И что мне с тобой делать? – спросила Тоня у неподвижного, сладко сопящего тела.
Просто отпихнуть бывшего мужа в сторону и бочком-бочком протиснуться в квартиру не позволяла… нет, не совесть. Тунгусов упаковался в теплое пальто, да и в подъезде не было холодно, так что замерзнуть директору не грозило. Но мысль о том, что будет, когда алкоголь хотя бы частично расщепится, и Тимофей придет в себя, пугала.
Поставив сумки на пол, Антонина предприняла попытку для начала усадить бывшего мужа. Тот слабо отбрыкивался, бормоча что-то о проклятых бабах и скользких лестницах, но усадить себя все же позволил.
– Отлично, пункт первый выполнен, – похвалила себя женщина, ковыряясь ключом в замочной скважине.
Будь неладен тот засранец, который вечно выключает свет в подъезде. Находятся же такие люди! В сортир-то свой, небось, не со свечками ходят, и газеты не при лучине читают. А остальным, значит, как кротам в потемках шарить приходится. И ведь предлагал ей Тунгусов квартиру в более благополучном районе. С охраной, камерами и нормальными соседями, а она, дура, не соглашалась. Хотя, тогда бы Шаталова не встретилась со своим ангелочком.
От мысли о белокуром парнишке у Тони все внутри потеплело, словно она тоже хлебнула горячительного. Даня… ее алкоголь и ее наркотики. Сладкий, как те пирожные, что мальчишка однажды приносил ей. «Марципановое небо». Все правильно. С ним Тоня и чувствовала себя, если не как на небесах, то уж точно где-то далеко от всех земных проблем. Он давал ей шанс забыть и о забитом детстве в деревне, и о первом муже, и об этом вот недоразумении, которое снова начало сползать спиной по стенке. Надо быстрее открыть дверь, иначе на второй подход к «снаряду» Тоню просто не хватит.
В фильмах обычно пропускают сцену затаскивания пьяного тела, в крайнем случае, снимают, как хрупкая девушка сгружает здоровенного мужика на кровать и стаскивает с него обувь. Иногда и не стаскивает, а, смахивая со лба пот, оставляет тело лежать лицом вниз. Наутро же перепивший субъект обнаруживает себя заботливо укрытый одеялом и раздетым едва ли не до трусов. Вот в чем заключаются настоящие чудеса кинематографа, а не в заурядных летающих крепостях и нарисованных на компьютере страшилищах.
Даже поставить Тунгусова оказалось делом непростым. А Тоне предстояло еще каким-то невероятным образом дотащить его хотя бы до ближайшего дивана. От того, что бывший супруг шевелил ногами, лучше не становилось. Ноги заплетались и норовили увести куда-то не в ту сторону. Когда же не слишком драгоценный груз был кое-как спихнут с плеча, Шаталова чувствовала себя так, словно целый день таскала на стройке кирпичи. В пору самой завалиться тут же, благо, Тоня была женщиной крепкой. Правда, последние десять лет жизни в городе сделали ее более изнеженной, но не настолько, чтобы забыть о брошенных за порогом пакетах.
Она так и оставила Тимофея в гостиной. Только обувь, как и полагается в фильмах, стащила. И так от входной двери до дивана теперь тянулась грязная полоска. Надо позвонить в клининговую компанию – заодно пусть хорошенько вытрясут ковры и пропылесосят шторы, а то у Шаталовой начало складываться подозрение, что этим никто до нее не занимался. В воздухе, несмотря на постоянное проветривание, ощущалась какая-то затхлость.
Сама, разгрузив покупки, забаррикадировалась на кухне. Она никогда прежде не видела мужа таким. То есть, он, конечно, иногда хватал лишнего, но ни разу не допивался до состояния «где положишь, там и останется». Гадать, что явилось причиной столь нетипичного для Тунгусова поведения, не приходилось.
Их брак нельзя было назвать идеальным, но когда Тоня пожелала все прекратить, директор «ДиректСтроя» ответил ей всего одним предложением:
– Только через мой труп.
– Тунгусов, ты сбрендил? – В тот момент Тимофей, действительно, смахивал на бывшего пациента Бедлама. – Думаешь, какой-то штамп в паспорте меня удержит?
– И что ты собираешься делать? Вернешься в свои Головешки коров доить? Или, как раньше, паленой водкой торговать? Не думал, Тонечка, что у тебя такая короткая память. Напомнить, как ты чуть ли не на коленях меня молила забрать тебя из того дерьма, в котором плавала?
– И за это я тебе благодарна, – перебила его Шаталова. – Правда. Только вот не пойму: ты это выставляешь, как самый большой подвиг. Притащил деревенщину, отмыл, в красивые тряпки одел и теперь думаешь, что она будет всю жизнь тебе задницу лизать? Так что ли? Извини, я этого делать не собираюсь. Ты мне помог, признаю. Но только наш спектакль на тему Золушки и прекрасного принца слегка затянулся. Сказочки для детей, Тунгусов. А мы с тобой, вроде, взрослые люди. Так что давай не портить друг другу жизнь.
Женщина протянула Тимофею копию заявления на развод. Несколько секунд тот таращился на бумажку, а потом произнес:
– Ты не можешь так со мной поступить. Я тебя люблю, – таким тоном, словно это признание могло служить оправданием всему.
Как универсальное заклинание, как панацея от всех болезней на земле. «Я тебя люблю» – три слова, но что именно кроется за ними?
В их с Тунгусовым случае, это были дорогие украшения, отдых на берегах самых теплых морей. Это были огромные букеты цветов. А еще – бессонные ночи в одиночестве, пока он решал дела своей фирмы. И постоянные скандалы по любому поводу. Ты не то сказала тому-то, ты не так посмотрела на того-то. Патологическая ревность мужа то же не улучшала ситуации. Шаталова чувствовала себя цирковой собачкой, которую глупый дрессировщик наказывает и поощряет без какой-либо системы.
Он никогда к ней не прислушивался. Для Тунгусова Тоня так и осталась продавщицей в сельпо, глупенькой девкой в дешевой блузке, застегнутой ровно на столько пуговиц, чтобы привлечь как можно больше мужчин-покупателей и не вызвать при этом злобу у женщин. Но тогда, спрашивала себя и мужа Шаталова, тогда почему он дал ей должность в своей фирме? Зачем таскал на все званные вечера? Если считал, что цена Тоне – гнутый медяк, для чего отваливал сотни тысяч на каждый ее каприз? Тимофей утверждал, что это – их-за так называемой любви. Но тут-то их представления о том, что скрывается за этим словом из шести букв, разнились.
Наверное, муж был прав, когда называл Шаталову «дурной бабой». Она дурна, это точно. Она перепутала любовь с чем-то другим, с каким-то иным чувством, включающим уважение к партнеру, принятие его как целостной личности, а не только обладателя красивого личика и приятного голоса. А, может, просто любовь Тунгусова не имела ничего общего с ее, Тониной любовью? Они будто говорили с мужем на разных языках. Свобода – деньги, планы на будущее – покупка новой машины, преданность – послушание.
Дома Тимофей вел себя как начальник, на работе… порой как озабоченный подросток. Первый раз, когда они заперлись в его кабинете посреди рабочего дня, Шаталова даже порадовалась пылкости мужа. Но потом это стало надоедать, а через пару лет просто – бесить. Конечно, у каждого свои, так сказать, предпочтения. Но когда по офису поползли слухи, мол, теперь понятно, в чем это у нас госпожа начальник отдела по связям профи, Тоне стало просто-напросто противно. А что же Тунгусов? Просто отмахнулся:
– Ну и что? Пусть трепятся.
– Мне неприятно, понимаешь? Я чувствую себя… не как твоя жена, а как дешевка с улицы.
– Да ну? А я думал, тебе нравятся наши «совещания», – усмехнулся директор. – Ладно, если тебе так мешают чужие перешептывания, я их всех уволю, довольна?
– Нет, не довольна, – возразила Шаталова. – Так вопросы не решаются.
– А как они решаются? Это зависть, обычная зависть. Зато теперь мои подчиненные знают, кому принадлежит такая красавица. К тому же… Честно говоря, дорогая, ты меня удивила. Мне казалось, тебе не привыкать к такого рода разговорам. И не только разговорам. Своим-то деревенским пьянчугам ты и не такое, наверняка, позволяла.
– Что? – Тоне показалось, что она ослышалась.
– Извини, – к счастью для него, тут же поправился Тимофей, – не хотел тебя обидеть. Просто наплюй на них. Ты – моя жена, а если они об этом забыли, я живо напомню, кто хозяин всей этой шарашки. Да, милая?
– Да, – сквозь зубы процедила Шаталова.
Брак чем-то схож с металлоконструкций. Малюсенькое пятнышко ржавчины при неправильной эксплуатации может разрастись как вширь, так и в глубину, сломав весь механизм. Даже если тщательно закрашивать, даже если делать вид, что металл по-прежнему прочен. А таких пятнышек благодаря стараниям Тунгусова вскоре стало слишком много, так что проще выкинуть ржавую железяку на свалку, чем пытаться отчистить накопившиеся обиды.
Возможно, – и Тоня почти в это верила, – муж не пытался нарочно задеть ее подобными разговорами о прошлом. Да, она не родилась в богатой семье бывших партийных работников, как некоторые. Не заканчивала институтов и курсов бизнес управления. Но даже будучи официанткой в придорожной кафешке на окраине села, она не позволяла себе того, в чем теперь ее так огульно обвинял Тимофей. А быть вежливой и приветливой с клиентами еще никому не возбранялось. Но почему-то Тунгусов упрямо повторял: «Перестань, уже забыла, что в своей деревне делала?» Ничего, ничего она не делала такого, чтобы ее кости теперь перемывали всякие секретарши и мальчики на побегушках.
На десятом году совместной жизни ни охапки цветов, ни запоздалые извинения уже не могли исправить нанесенного вреда. Металл изъела коррозия, а Тонина душа, наоборот, оделась в непробиваемую броню. Веселость превратилась в цинизм, живость ума в умение везде найти свою выгоду. Цирковая собачка научилась делать трюки, и однажды укусила своего дурака-дрессировщика. Теперь они с мужем разговаривали на одном языке, только вот говорить стало совсем не о чем.
– Только через мой труп, – повторил Тимофей, отшвыривая копию заявления. – Я слишком много в тебя вложил, чтобы просто так отпустить.
– Ах, вот она в чем – истинная причина! – расхохоталась Шаталова своим вызывающим грудным смехом. – Серьезно, Тунгусов, я уж было поверила, что ты у меня настоящий романтик. Хвала небесам, пронесло!
– Смеешься? Тебе смешно, а мне, между прочим, плакать хочется. Только попробуй пойти с этой бумажкой в ЗАГС, я подам на тебя в суд, поняла?
– За что? – искренне удивилась женщина.
– Придумаю… это не сложно. А с моими юристами и моими связями ты легко окажешься на пару-тройку лет за решеткой.
– Угрожаешь?
– Пока – предупреждаю. Тоня, дважды, нет, трижды подумай, прежде чем совершишь подобную глупость. Неужели не понимаешь: я все для тебя сделаю? Чего тебе не хватает? Хочешь, переведу в другой отдел? Хочешь, завтра же закажу билеты, и мы с тобой отправимся, скажем… во Францию? Париж, устрицы…
– Думаешь, я так примитивно мыслю? – прервала его излияния Шаталова. – Хорошо. Заявление пока останется у меня. Я никуда не пойду. Не потому что испугалась. Нет. Просто дам тебе время свыкнуться с тем, что милая, послушная женушка больше не желает плясать под твою дудку. А пока ты придумываешь новые угрозы и советуешься со своими дружками-адвокатами, я пару месяцев поживу отдельно. Надеюсь, тебе хватит времени?