bannerbannerbanner
полная версияЗнак обратной стороны

Татьяна Нартова
Знак обратной стороны

Полная версия

– Из-за вас она ушла… – когда горло перестало першить, а легкие вновь наполнились воздухом, прошептал парень. – Зачем вы пришли, а?

– Она обманывала тебя, Даня.

– Это не ваше дело, понимаете? – не отдавая отчета в том, что почти слово в слово повторяет слова Антонины, ответил старшеклассник. – Тоня значила для меня намного больше всех остальных. Почему вы так упорно суете нос в чужую жизнь? Неужели кроме этого, у вас других забот нет? Вы – мой учитель, так преподавайте свою литературу, черкайте спокойно карандашиком в тетрадях и сидите на попе ровно!

– Даниил! – уже громче осадил мальчишку Виталий Евгеньевич.

– Я вас ненавижу. Ненавижу, ясно? – презрительно выплюнул тот.

– Он бы не оставил тебя в покое, – вдруг бросил отец.

– Чего?

– Тунгусов-Майский. Ты не понимаешь, что это за человек. Дело не в Шаталовой, но узнай о вашем… о ваших свиданиях Тимофей, одним устным предупреждением ты бы не отделался. Говоришь, она ушла? И, слава Богу. Чем дальше мы будем держаться от их семейства, тем лучше.

Даня ничего не ответил. Молча развернувшись, он покинул кухню. Только громко шмякнул дверью своей комнаты о косяк, прежде чем упасть на кровать и по-детски навзрыд расплакаться.


Стремительное развитие


Символ правой руки. Знак, отвечающий за память, быстрое обучение новым навыкам, а также за приспособление к новым условиям жизни. Пишется насыщенными оттенками любых теплых красок, включая зеленый.

3/16

– Ты серьезно? – Роман кивнул. – А она мне нравилась…

Середина апреля. На этот раз весна пришла вовремя, даже с некоторым опережением, растопив снег и выгнав солнце из-за облачной завесы, как недовольная хозяйка – заигравшегося кота. И теперь рыжее чудище разрывало своими когтями по утрам туманы, а вечером охотилось за подозрительным северным ветерком. Увы, в средней полосе, а тем паче, в северных районах такая погода имеет короткий срок годности, и начинает портиться едва ли не раньше, чем ты успеешь переобуть сапоги на туфли. А потому, наученные горьким опытом горожане поспешили занять все редкие островки спокойствия в бушующем море повседневной жизни. Побросали на газоны, еще не успевшие как следует обрасти травой, клетчатые пледы, пляжные полотенца, резиновые коврики, а кое-кто и просто – более-менее целые отрезы старой ткани, и, кутаясь в ветровки и куртки, разлеглись и расселись на них во всех городских парках и скверах, подобно стае воробьев. Кто-то просто болтал, некоторые принесли с собой в этот воскресный день корзинки с бутербродами, подражая западной моде на пикники, дети бегали вокруг родителей, собаки громко гавкали и плясали на задних лапах в ожидании, пока хозяин бросит палку.

Сандерс с Викой не собирались ни есть, ни валяться на толком не прогретой земле. Сегодня, впрочем, как и в подавляющее большинство дней: теплых и холодных, дождливых или ясных, – художник предпочитал оставаться зрителем, а не участником. Пока они неторопливо прогуливались по тропинкам парка, он мысленно фиксировал все происходящее вокруг, будто снимал документальный фильм. На шее у Романа, и правда, висела фотокамера, но предназначена она была не для запечатления обывателей. В ее объективе должно было сиять только одно лицо с чуть раскосыми глазами и прямыми бровями, с губами цвета зрелой вишни и совсем немного желтоватой кожей.

– Это же серьезная процедура, – продолжала свою мысль Виктория. – Говорят, надо не один сеанс провести, чтобы окончательно избавиться.

– Ничего, не один, так не один, – все с той же железобетонной уверенностью ответил художник. – Я давно об этом подумывал, но то недосуг, то некогда. Да и жалко. Мне она тоже, честно говоря, нравилась.

– Тогда в чем дело? – не поняла его собеседница.

– Я ведь уже как-то говорил, что набил эту татуировку по глупости. Это был импульсивный и безответственный поступок. Хотя таковым он мне тогда не казался. Наоборот, я считал ее чем-то вроде… посвящения? Демонстрацией уважения по отношения к прадеду. На самом деле, думаю, мной владело иное желание. Мне было всего-навсего двадцать лет, и, видимо, тот дух юношеского бунтарства, экспериментаторства и пренебрежения собственным телом пока не покинул мою шальную голову. Я еще не начал видеть обратную сторону, и уже достаточно подзабыл, какого это – ловить видения. В то время меня и посетила блестящая идея набить на руке несколько знаков

– Слушай, вот сейчас я подумала: а не могло ли это как-то ускорить развитие твоей болезни?

– Болезни? – удивленно переспросил Сандерс. – Я не отношусь к «выпадениям» как к какому-то недугу. Одно время даже принимал их за что-то вроде некого благословения.

– Но это ведь ненормально? То есть, я хочу сказать: да, ты помог многим людям. Тот паренек, Даня, его не забили железным прутом. Старушка-соседка, которая чуть из окна не вышла, сейчас доживает свои дни в специальном приюте. Не уверена, что для нее это благополучный исход, но… Но, согласись, твои видения – нечто ненормальное. Боль дана нам, чтобы защитить от чего-то более страшного, чтобы предупредить, но ведь мы, однако, придумали кучу препаратов, чтобы от нее избавляться.

– То есть ты хочешь сказать, эта татуировка… дурацкое сравнение, но это все равно, как если бы на моей руке было выбито «У меня положительный ВИЧ-статус».

– Можно жить полноценной жизнью и с ВИЧ. Во всяком случае, так недавно по телевизору говорили, – замялась Вика. Она хотела поддержать шутку художника, но вышло как-то нелепо и криво. Чтобы сгладить свой промах, поспешно вернулась к первоначальной теме: – Значит, окончательно? Идешь в клинику и стираешь все знаки?

– Да. Иду. Стираю, – задумчиво произнес Роман.

– Опять?! Ты что-то увидел? – обеспокоенно заглядывая в лицо мужчине, затарахтела Вика. – Что? Что такое?

– А? Да нет, – улыбнулся тот.

– У тебя был такой взгляд…

– Я просто задумался. Уверяю, мои приступы ни с чем не перепутаешь.

– И что мне делать, если…? – Не стала заканчивать вопрос Вика.

– Ничего. Ничего не делать. Я не бьюсь в конвульсиях, не пытаюсь откусить себе язык и даже глаза не закатываю. Некоторые выпадения так коротки, что я и сам не успеваю понять, что увидел. Моргнул, и все уже прошло. Не переживай так. А то я начинаю волноваться: у тебя такой вид, будто ты вот-вот сознания лишишься! Похожа на снулую рыбу.

– На какую, какую рыбу? – Судя по хитро блеснувшим за стеклами очков глазам, ее снова пытались обдурить. – Что за слово такое «снулая»?

– Это значит «сонная», «неживая». Но мне почему-то представляется такая рыбеха: бледная, почти прозрачная и сплюснутая с двух боков. Она мечется туда-сюда и не может найти укрытия.

– Бедная рыба, – сочувственно произнесла Вика.

– Да, бедная.

Они снова надолго замолчали. Идя рядом и не замечая, что шагают нога в ногу, оба думали о своем. Виктория – о несчастной обитательнице морей, а Сандерс – о своем вчерашнем визите к сенсею.


Это оказалось сложнее, чем он предполагал. Привыкший ко всеобщему вниманию, к разнообразным общественным мероприятиям и интервью, Роман неожиданно оказался не готов к встрече со старым учителем. Он мог пословно припомнить их последний разговор, хотя все эти годы старался как можно глубже похоронить его в своей памяти. Сандерс не чувствовал себя виноватым в том, что отношения со Львом Николаевичем закончились на такой неприятной и грустной ноте. Но и сенсея ни в чем обвинить не мог. Да, в тот злополучный день он ругал глупого старика на чем свет стоит, называл ретроградом и глупым романтиком. Но сейчас Роману казалось, что даже тогда, пятнадцать лет назад, ему было понятно: нет никакой единой правды, как не существует на земле двух совершенно одинаковых человек, ведь даже близнецы имеют отличия. Спорщики напоминают два глаза. И даже глядя на одни и те же факты, видят их под чуть иными углами. А иногда предпочитают и вовсе проигнорировать их, словно закрыв веко. Но факты от этого не меняются, хотя увиденное левым глазом не менее правильно, чем правым. Проблема не в правде, проблема в ином угле зрения.

Когда-то, еще до того, как из его мира ушли все желтые краски, Роман столкнулся с работами Жоржа Брака[58]. Точнее, с одной его работой – «Дома в Эстаке». В ту пору он едва начал разбираться в различных живописных направлениях, но «Дома» и не требовали никакой подготовки. То был кубизм в самом его ярком проявлении. Ни к одной картине прежде Роман не испытывал того душевного трепета, ни в одну не влюблялся так, буквально с первого взгляда. Его поразила не манера исполнения, и уж точно – не сюжет. Желтые кубики с едва намеченными крышами, словно первоклашки, столпились у подножия горы. Они больше напоминали не дома, а лимоны, растущие в мире игры вроде «Maincraft»[59]. Но была в этой картине какая-то небывалая мощь, ощущение стабильности, будто эти домики не может разрушить ни одно землетрясение. Браку удалось так выстроить композицию, что перед зрителем предстоял единый монолит, разбитый при этом на отдельные кусочки. Роман мог рассматривать это полотно вечно. Каждый фрагмент, каждая грань – стена дома, часть крыши, зелень растущих на склоне деревьев и кустов – переносила его в разное место. Он то рассматривал вид сверху, то оказывался справа или слева. Перспектива смещалась, искажалась, играла с ним, и ощущение плоскости полностью пропадало.

 

Вот так же, не сознавая этого, мы видим и наш мир: кусочками, порциями, которые, собираясь в единую картину, рождают нечто, похожее на Браковские «Дома» – абсурдное, неправдоподобное, но при этом выверенное до мелочей.

Он хотел своими стараниями, своим талантом, какого бы масштаба тот ни был, вывести семью из нищеты. Служение искусству интересовало Романа в той минимальной степени, когда люди идут петь или танцевать только потому, что ничего не понимают в точных науках, засыпают на уроках по гуманитарным, а носить белый халат и возиться с крысами не имеют никакого желания.

Жаждал ли он славы? Пожалуй. Но лишь потому, что та шагала руку об руку с материальным благополучием. Это потом, увидев первую статью о себе в какой-то местной газетенке, Сандерс почувствовал ее сладкий вкус. Недаром говорят, что слава подобна наркотику. Сначала хватает лишь лестных отзывов на последних полосах и коротких заметок в журналах-каталогах. Потом ты видишь первый плакат с твоим именем посреди города, и начинает казаться странным, почему люди не бегут к тебе толпами, чтобы взять автограф. А когда эти самые толпы все-таки прибегают, на устах остается лишь одна жгучая молитва: «Да не иссякнут потоки страждущих, да не угаснет слава моя». И вскоре становится без разницы, что именно пишут в газетах, лишь бы писали. Лишь бы не забывали о тебе. Ибо слава – это своего рода обещание бессмертия, а уж жить вечно, ну, или хотя бы протянуть подольше отпущенного срока, мечтают все.

Но старый учитель твердил не о славе. Он не давал уроков, как продать свою работу с максимальной выгодой. Все его рассказы о художниках и скульпторах были либо страшны, либо грустны, но и те, и другие напоминали назидательные истории, а не повествования о живых людях. Роман учился наносить краску, грунтовать, пользоваться светотенью и делать эскизы. Лев Николаевич выдавал ему каждый раз кучу книг, в большинстве своем – анатомические атласы, определители растений и животных и руководства по теории живописи.

«Прежде чем начинать творить что-то свое, надо научиться хорошо воссоздавать уже имеющееся в природе», – твердил Пареев.

И Ромка зарисовывал плоды и цветы, здания и людей, оттачивая свои навыки и пытаясь соответствовать требованиям и вкусам Льва Николаевича. Первая «самостоятельная» картина Александрова заслужила скупую похвалу, хотя сам Роман сейчасне смог бы на нее без слез вглянуть. Пасторальный пейзаж без намека на какую-либо идею. В синем небе полоскалось оранжевое солнце, переходы цветов были почти невидимы, а тени от деревьев были выписаны так, чтобы не мешать наслаждаться раскинувшейся за ними деревенькой. Это вам не Писарро с его «бесформенными скребками по грязному холсту»![60] Красиво, реалистично до рези в глазах, и совершенно убого.

К двадцати годам Ромка научился рисовать и мог свободно водить экскурсии по художественным музеям, не заглядывая в шпаргалки – так затвердил информацию о более-менее значимых в истории искусства произведениях. Но хорошо рисовать и быть художником – не одно и то же. Александров уже ушел от простого воспроизведения действительности, все чаще выдумывая сюжеты для своих картин, все чаще привнося в них что-то свое, но путь до настоящего создателя чего-то ценного, самобытного и эксклюзивного был еще мучительно долог.

Душа искала, дух алкал, в кармане громыхала последняя мелочь. Ромка был ужасно уставшим, весь день он торчал на выставке-ярмарке, но не продал ни одной своей картины. Сенсей не поддерживал его подработку, но находил в ней некоторые положительные стороны: «Ну, хоть потренируешься в портретах». Но на ту выставку Лев Николаевич отправил своего ученика с благословением, посчитав отчего-то, что тому пора выйти, наконец, в свет со своей мазней. А потому горечь от неудачи только усилилась. На улице, делая вид, что творит, заманивая наивных прохожих, Александров хотя бы чувствовал себя отличным от толпы. Но там, на выставке, среди разного рода керамических горшков и почти идентичных набросков городских достопримечательностей, он превратился из мастера в механизм, штампующий никому ненужные полуфабрикаты.

Именно об этом он сейчас и говорил сенсею:

– Это бесполезно… эти картины, они… это же хлам!

– Это не хлам, – прихлебывая из чашки свой вечерний травяной чай, поспешил поспорить с учеником Пареев. – Ты вложил в свои картины все свое умение. Это труд, и ты должен ценить его вне зависимости от того, насколько хорошо тот продается. Многие отличные художники в начале своего пути переживали подобное. Вспомни ван Гога. Сколько он ждал, прежде чем продать свою первую картину? Ну? А тебе только девятнадцать. Все у тебя впереди.

– Так все старики говорят, – пробурчал под нос Ромка. Ему надо было срочно платить за аренду мастерской, да еще, как назло, мать попала в больницу с воспалением легких. Если уж несчастья обрушиваются на твою голову, то делают это всегда слаженно. – Не пойду завтра никуда. Все равно это бесполезно.

– Удача любит терпеливых, – откусывая от сушки кусочек и тщательно собирая двумя пальцами крошки, выдал очередную квинтэссенцию мудрости Лев Николаевич.

Александров задумался. Что-то не слыхал он такого. Вроде в поговорке упоминались вовсе не терпеливые, а смелые. И вот с этим утверждением Рома как раз был согласен. Юношеский максимализм и задетая гордость молодого творца – страшный коктейль, порой приводящий к самым неожиданным последствиям. В данном случае – к ссоре. Ромка не выдержал. Громогласно объявив, что более не намерен учиться бесполезным вещам, и обвинив учителя в том, что тот специально сдерживает его «настоящий творческий порыв» в «узких рамках однообразного пачканья краской плоских поверхностей», Александров подхватил свою тонкую куртенку и гордо удалился. Примерно также, возможно, чуть с меньшей помпой, в свое время произошел разрыв группки будущих импрессионистов с закостенелыми порядками парижской Академией изящных искусств.

Однако то, что во второй половине девятнадцатого века подвергалось осмеянию, в начале двадцать первого «подхватило модный тренд», как мог бы выразиться современный Леруа. Роман долго ждал, что сенсей позвонит ему. Сначала, чтобы извиниться, потом – хотя бы ради того, чтобы отчитать своего нерадивого ученика. Ему и самому хотелось сообщить о своей первой крупной победе, каковой стала продажа небольшой картинки с уродливым котом. Потом, намного позже, уже достигший того самого обманчивого почти-бессмертия Сандерс, понял: это как раз и было подражательство, шаг не к самостоятельности, а к полной зависимости от прихоти толпы. Раньше он рисовал пустые пейзажики на заказ, теперь деревенские виды сменили черепа и чудища, и его заказчиком стал весь художественный мир критиков и бездельников-меценатов. К тому времени Роман уже жестоко сидел на позолоченной иголке успеха, и не в силах был с нее слезть. Да и не особенно рвался, по совести говоря.

Он загорался некой мыслью, посылом, которым хотел поделиться с публикой, тщательно обдумывал его и воплощал. Первое время это приносило удовольствие, удовлетворение, убежденность, что Сандерс делает некое важное дело. Потом работа превратилась в конвейер. Пару раз он ловил себя на том, что специально выискивает в прессе какой-нибудь наиболее резонансный скандал, чтобы потом обыграть его в своей очередной инсталляции или скульптуре. В последнее время Роман опустился до того, что начал высмеивать идеи феминизма, хотя и без него так называемое «прогрессивное общество» довело их до абсурда.

Он подхватывал волну, а когда подхватывать было нечего, возвращался к так называемому стандартному набору всех бунтарей: продажной политике, загрязнению окружающей среды и пустоголовой, испорченной молодежи. Даже социальная пропаганда, к которой Сандерс тяготел на ранних этапах своей карьеры, стала ему скучна. Фонтанчик, принимающий сигареты вместо монет, «Героиновый ежик» и панно, собранное из найденного на городских дорогах мусора, прозванное в СМИ «Пластиковая бабуля» – все они были не очень плохи. Во всяком случае, создавая их, художник действительно, думал о курильщиках, экологии и ужасах наркотической зависимости. А потом перестал думать. Перестал вовлекаться. Перестал наслаждаться процессом создания, начиная предвкушать хвалебные отзывы задолго до окончания очередного проекта.

«Остановись, – шептал голос в его голове. Не тот ли, что принадлежал Роману Александрову, этому неудачнику? – Остановись и хорошенько задумайся, куда приведет тебя выбранный путь»

«К богатству. К значимости. Меня любят. Меня ценят. Мне рукоплещут. Почему я должен останавливаться?» – твердил в ответ Лех Сандерс, усмехаясь на очередной глупый вопрос журналистки. Через час он приезжал домой, закрывался в своей мастерской и, сметя со стола остатки стружки, начинал вдруг лихорадочно расставлять баночки с краской, сам не зная, для какой цели.

Он сотрудничал с самыми крутыми дизайнерами, он заказывал материалы для своих работ за границей. Перед Романом были открыты все двери, у него был миллион и одна возможность творить, как и что угодно… и жажда, неутолимая жажда самореализации. Глупая, нелепая и вечная, как само Мироздание история, описанная в десятках книг. Но Сандерс не мог признаться, что стал похож на их героев.

Как и не мог признаться, что лежа на полу в мастерской после очередного приступа, разбитый, в испачканной маслом одежде, страдая от головной боли и истощения, он был намного счастливее того себя, свежего и накрахмаленного, сверкающего фирменной улыбкой перед телекамерой. Потому что удовлетворял не чужую потребность смотреть на интересные и красивые вещи, а свою – изливать душу и чувства на полотно, придавать своим переживаниям вещественное воплощение.

«В них есть жизнь. Что-то настоящее, что трогает. Не вызывает вопросы, не заставляет анализировать увиденное, а просто, по человечески трогает», – сказала однажды Вика о тех запертых на чердаке осколках сердца. Но этого было мало. Мало для того, чтобы продать их по высокой цене. Мало для того, чтобы о Сандерсе продолжали говорить. А главное, они были бесценны для самого Романа.

Каждый раз, залезая наверх с помощью раскладной лесенки, он чувствовал, как это самое сердце начинает бешено колотиться. Он шел между картин, бросая на них взгляды, полные извинения. Как смотрят на любовницу, столкнувшись с ней под ручку с законной женой. Мужчина боялся некоторых из них, даже стыдился или презирал, но к большей части испытывал лишь любовь и какую-то странную благодарность. То, что не должно было произойти, то, что мучило Романа в кошмарах и преследовало в грезах, становилось обычной смесью красок, нанесенных на кусок ткани или бумагу. Это был акт высвобождения и освобождения. И жажда на некоторое время утихала.

Решение снова встретиться с сенсеем далось Сандерсу гораздо тяжелее, чем могло показаться со стороны. Все эти годы он продолжал исподволь, тайно следить за Пареевым. Читал его статьи, отслеживал репортажи, а когда вышла книга учителя «От буйвола к Зевсу», освещающая аспекты эволюции древнего рисунка, то изучил ее вдоль и поперек.

 

Он мог порвать со Львом Николаевичем, но вытравить, посеянные сенсеем зерна был не в состоянии. Зерна медленно прорастали буйной травой, расцветали знакомыми фразами и въевшимися привычками. С тринадцати лет Ромку учили каждый раз, прежде чем садиться рисовать, затачивать карандаш. Непременно – лезвием, не точилкой. И до сих пор рабочий день Сандерса начинался с заточки, а заканчивался тщательной ревизией оставшихся материалов. Он подкладывал под альбом с эскизами книжку, потому что писать на колене Пареев считал неудобным и сам всегда клал лист на специальную доску. И даже изображая что-то сюрреалистичное, безумное или фантастичное прежде расчерчивал полотно по специальной схеме. Прочный фундамент, на котором зиждилось имя Леха Сандерса был заложен Пареевым.

Роман не стал заранее звонить. Боялся услышать отказ от встречи? Возможно. Но прежде всего ему не хотелось ронять собственное достоинство. С таким шумом он ушел от сенсея, что приползать обратно было просто нелепо. Нет. Если уж Лев Николаевич не захочет с ним разговаривать, то пусть выскажет об этом прямо в глаза бывшему ученику. Пусть захлопнет дверь перед его носом, если так угодно. Но Сандерс должен совершить хоть одну попытку примирения, прежде чем все будет окончательно потерянно.

– Ну, заходи, – вместо брани и даже вместо стандартного приветствия пророкотал Лев Николаевич. Усы его окончательно поседели, на лице прибавилось морщин, а ноги перестали ловко сгибаться в коленях. Но голос, глаза…

– Здравствуйте, – в один момент становясь вновь тем тринадцатилетним мальчиком, которого за ручку привела к этой двери мать, произнес Роман. – Я – Рома Александров, помните такого?

Сенсей залился чуть хрипловатым смехом:

– Да тебя сейчас разве что самые дремучие собаки не знают! И что привело такую знаменитость в обитель скромного живописца? Хвастать пришел?

– Не так уж я и знаменит, – смутился Роман. – Честное слово.

– Ладно, чего там, – шутливо махнул Пареев рукой. – Вон, в самой столице выставки организовываешь. Да не стой ты столбом, проходи. Я все думал, когда же ты изволишь заявиться ко мне? Ожидал на следующей неделе.

– То есть? – опешил Сандерс, шагая за учителем. Дверной замок защелкнулся с неожиданно громким звуком, в ушах неприятно зашумело как перед очередным выпадением. Но не успел мужчина подумать, что означают слова сенсея, как тот обернулся и пояснил:

– Шучу я. Хотя, как тебе известно, в каждой шутке есть доля правды. Ты сбежал от меня, поганец, даже обучения не закончил. Признаюсь, это меня сильно разозлило, но не настолько, чтобы не ожидать твоего возращения. Чай или кофе?

– Чай… – полу придушенно выдавил Роман.

За пятнадцать лет в этой старенькой квартире с излишне высокими потолками ничего не изменилось. Все те же ковры на полу, все та же мебель и занавески. Все тот же запах: смесь табака, жасмина и растворителя. К нему примешивался едва уловимый аромат разогретого на солнце лака, покрывавшего портреты и хозяйственного мыла – лучшего средства от моли, по мнению Льва Николаевича. Сам же хозяин квартиры вел себя так, словно и не было никаких пятнадцати лет разлуки. Весело болтал о том, о сем, потом приволок в гостиную поднос с двумя чашками и в приказном порядке усадил Романа напротив.

Чай показался Сандерсу безвкусным. Дешевый зеленый с ароматизатором. У сенсея хватало денег на более приличную заварку. Но, возможно, это была его форма протеста, тихий, незаметный способ взбунтоваться против общества потребления. А, возможно, ему просто нравился именно такой чай. Но вот Роман подобную гадость уже давно не пил. Из вежливости сделал несколько глотков, прежде чем отставить напиток и снова заговорить:

– Простите меня.

– За что?

«Та же чашка, – отметил про себя художник. – Та же, что и в тот последний день. Это какая-то ирония, не иначе. Издевательская усмешка судьбы»

– Ну… – Сандерс сам не знал, за что следует извиняться. Но после ссоры необходимо попросить прощения, разве нет?

– Ты вырос из своих коротких штанишек, Рома. Тебе уже не требовался наставник, чтобы набивать свои шишки. Вот и все, – улыбнулся сквозь свои густые усы старый художник.

– Мне было всего девятнадцать. Осталось еще множество вещей, которым я мог у вас научиться. Просто… тогда мне казалось, меня тормозят. Словно я топчусь на месте, и если поменяю хоть что-то в своей жизни, то и она вся непременно изменится. Но, вместо того чтобы, образно говоря, перекрасить в спальне стены, я просто снес одну из них, – боясь взглянуть на Льва Николаевича, тихо проговорил Роман.

– Опять же, образно, от этого потолок на твою голову не обрушился? Значит, ты все сделал правильно. Я рад, правда, рад, что тебе удалось достигнуть таких результатов. Какое бы издательство по современному искусству не открой, обязательно наткнешься на упоминание о твоих работах.

– Спасибо, – еще тише пробормотал Сандерс.

– Не за что. Успех – не есть синоним таланта. И уж тем более, то, что твоих «Современных Христосов», или как их там, помещают на майки, не делает тебя, Рома художником. Успешным дельцом – да. Но по глазам вижу, ты это и без моих проповедей знаешь. Так ведь?

Сенсей не дождался ответа. Достал из ящичка на столе старую трубку и принялся ее набивать табаком, напомнив Роману почему-то знаменитого героя книг Конан Дойла. Во всяком случае, взгляд, котором одарил Лев Николаевич своего бывшего ученика, был столь же проницателен и цепок, словно у следователя, выискивающего в облике обвиняемого мельчащие детали, свидетельствующие о совершенном им преступлении. Роман невольно заерзал в старом кресле и сделал еще один глоток омерзительного пойла, по ошибке именуемого чаем. А потом вдруг задал вопрос, который мучил Сандерса все эти годы:

– Почему? Почему из всех детей, что приходили к вам, вы выбрали именно меня? Что такого разглядели? Рисовал я, скажем прямо, совсем не выдающимся образом. Мои родители были не богаты, так что стрясти с них приличную оплату за обучение ребенка то же не вышло бы. Но в чем тогда причина?

– Я не брал с твоих родителей деньги, – поднеся зажженную спичку к трубке, невнятно выдохнул сенсей. – Взял за первые три месяца, а дальше ты учился бесплатно. Ворона…

– Что? – не поверил Роман. Он всю жизнь думал, что своими занятиями стеснял родителей, и так живших не по средствам. И старался еще быстрее научиться рисовать, чтобы с помощью своего ремесла воздать им за все их лишения. – Я учился бесплатно?

– Ты дослушает меня или будешь, как всегда, перебивать? – немного недовольно оборвал его Пареев. – Первоначально я не собирался тебя брать в ученики. Ко мне приходили детишки, уже учившиеся в художественных школах, знающие намного больше тебя, подготовленные, целеустремленные. Твоей матери едва удалось уговорить меня «посмотреть на сыночку». И стоило мне взглянуть на тебя, как все стало ясно. Рубашка у ворота начала протираться, вещи ты принес в обычном пакете, да еще какие: стандартный набор красок для школы, два простых карандаша, один из которых был хорошенько так обкусан. Дело даже не в том духе нищеты, который ты распространял вокруг. Я и так знал, что твоя семья бедна. Но… просто к тому моменту я много повидал таких вот мальчишек и девчонок, которым было нечем заняться после школы. Старшие решали: «Раз мой ребенок так любит марать бумагу, вон, сколько уже альбомов изрисовал, почему бы не отправить его чуть подучиться?» Такое вот обывательское рассуждение. То есть, допустим, записывая сына на хоккей, родители обычно ждут, что тот если не попадет в сборную страны, то хоть в местном клубе будет блистать. То же с плаваньем или занятиями иностранным языком. А вот с рисованием… «Пусть ребенок походит, помулюет в свое удовольствие. Может, в жизни пригодится».

– Но я, правда, хотел стать художником! – Не удержался от восклицания Роман.

– Ты – возможно. Но твоя мать так не думала. А твой отец, вообще, ни разу со мной не поговорил, что само по себе свидетельствует о его отношении к твоей мечте. Я не хочу как-то обидеть их. Еще раз подчеркиваю – твой случай не уникален. Среди моих знакомых есть одна девушка, которая в свое время посещала пятнадцать различных секций. Не одновременно, конечно. Но год она училась игре на пианино, изучала английский и пела в хоре, потом бросила хор и отправилась в театральный кружок. Плаванье, волейбол, танцы, игра на гитаре… Там полгода, тут пару месяцев. Родители объясняли, что девочка должна попробовать все, прежде чем посвятить оставшуюся жизнь чему-то одному. В итоге она сейчас работает продавцом в булочной. Твое занятие не должно тебе нравиться. Это не девочка из соседнего подъезда и не мороженное. Ты должен быть зависим от него, должен чувствовать нечто, сродни голода. Художник видит свои картины во снах и наяву. У писателей, плохи они или хороши, но это – настоящие писатели, у них пальцы зудят, у них начинается паника, если сегодня им не удалось написать или придумать какую-нибудь сцену. Помнишь, как у Чехова? «День и ночь одолевает меня одна неотвязчивая мысль: я должен писать, я должен писать, я должен…»[61] Я не видел в тебе этого голода. Не видел призвания, если выражаться простым языком.

– Но вы меня приняли.

– Дай договорить, нетерпеливый мальчишка, – не так жестко, но все еще с упреком прогудел Пареев. – О том и я толкую. Помнишь свое первое задание?

– Вы дали два рисунка и велели объяснить, почему один нравится мне больше…

– Нет-нет, не то! Тебе надо было нарисовать что угодно на листе бумаги в течение пятнадцати минут. Что угодно, но быстро, не задумываясь. И ты нарисовал ворону. Я сразу понял: птиц ты изображать не умеешь. И клюв у нее был не похож, и голова какая-то вышла не птичья. Про так называемую рябину на снегу я лучше, и вовсе, промолчу. Но ты, при всем своем неумении, вышел из положения. Ты нашел способ донести суть рисунка, используя тот минимум, что у тебя был.

Сенсей поднялся на ноги, все еще попыхивая трубкой и, подойдя к серванту, начал копаться в одном из ящиков.

– Я хранил его все эти годы. Не из сентиментальности, просто жаль было выкидывать первое творение великого Леха Сандерса. Так что ты аккуратнее, я все еще надеюсь продать его за большие деньги, – протянул он Роману потрепанный и пожелтевший лист.

58Жорж Брак (фр. Georges Braque, 13 мая 1882, Аржантёй – 31 августа 1963, Париж) – французский художник, график, сценограф, скульптор и декоратор. Основатель кубизма (совместно с Пабло Пикассо). В картине «Дома в Эстаке» (фр. Maisons à l'Estaque, 1908) Брак сводит архитектурную структуру в геометрическую форму, приближенную к кубу. Но он вынес затенения так, чтобы она выглядела плоской и трёхмерной. Таким образом, Брак обратил внимание на саму природу зрительных иллюзий и художественные представления.
59Minecraft (от англ. mine – «шахта», «добывать» и англ. craft – «ремесло») – компьютерная инди-игра в жанре песочницы, разработанная шведским программистом Маркусом Перссоном. Minecraft даёт в распоряжение игрока процедурно генерируемый и изменяемый трёхмерный мир, полностью состоящий из кубов – его можно свободно перестраивать, создавая из этих кубов сложные сооружения – эта особенность делает игру схожей с конструктором LEGO.
60Жако́б Абраа́м Ками́ль Писсарро́ (фр. Jacob Abraham Camille Pissarro, 10 июля 1830, остров Сент-Томас – 13 ноября 1903, Париж) – французский живописец, один из первых и наиболее последовательных представителей импрессионизма. В 1874 году в Париже прошла первая выставка Анонимного общества живописцев, скульпторов и граверов. После этого в газете «Le Charivari» выходит разгромная статья Луи Леруа, написанная в виде диалога автора и его друга. В ней, в том числе, идет речь о картине «Иней» Писсаро. Именно так: «Это борозды? Это иней? Да это какие-то бесформенные скребки по грязному холсту! Где тут начало и конец, где верх и низ, где зад и перед?» – реагирует друг автора в статье на данную работу. Знал бы Леруа, что его уничижительное «но зато здесь есть впечатление» (impression), породит название для целого живописного направления!
61«Чайка» (Действие второе). Тригорин: <…> День и ночь одолевает меня одна неотвязчивая мысль: я должен писать, я должен писать, я должен… Едва кончил повесть, как уже почему-то должен писать другую, потом третью, после третьей четвертую… Пишу непрерывно, как на перекладных, и иначе не могу. Что же тут прекрасного и светлого, я вас спрашиваю? О, что за дикая жизнь! Вот я с вами, я волнуюсь, а между тем каждое мгновение помню, что меня ждет неоконченная повесть. <…> Ловлю себя и вас на каждой фразе, на каждом слове и спешу скорее запереть все эти фразы и слова в свою литературную кладовую: авось пригодится! Когда кончаю работу, бегу в театр или удить рыбу; тут бы и отдохнуть, забыться, ан – нет, в голове уже ворочается тяжелое чугунное ядро – новый сюжет, и уже тянет к столу, и надо спешить опять писать и писать. И так всегда, всегда, и нет мне покоя от самого себя, и я чувствую, что съедаю собственную жизнь, что для меда, который я отдаю кому-то в пространство, я обираю пыль с лучших своих цветов, рву самые цветы и топчу их корни.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru