– Все шутите? – Слегка обиделся тот.
– Почти, – туманно ответил Лев Николаевич. – Приглядись внимательнее.
Он был прав: птица на рисунке Романа выглядела, мягко скажем, не слишком похожа на птицу. Как и обозначенная ярко-красным карандашом рябина. Была в ней какая-то неправильность, и Сандерс не мог с ходу сказать, какая именно. Но выглядела веточка лишней, будто наспех вырезанной из другого рисунка и приклеенной на белый лист.
– Ну, что, не понял? Посмотри на следы.
Роман послушно перевел взгляд на отпечатки вороньих лап, пересекавших рисунок по диагонали и уходивших в его воображении за границу листа. Следы как следы, даже вполне походят на птичьи. Глаза проследили весь путь пернатой проказницы, напуганной котом, и лоб собрался в гармошку.
– Странно. Я помню, что рисовал отсюда сюда, но следы…
– …становятся все примитивнее и примитивнее, – почти победно выпустил изо рта клуб дыма Пареев. – Ты ведь внимательно изучил книжку?
Не было надобности уточнять, какую именно книгу имел в виду сенсей. Ту самую, что привез с собой рядовой армии Алексей Куликов в сорок пятом году, и которая пылилась почти полвека у его потомков в коробке из-под мужских ботинок «Цебо». Чехословакия развалилась, ботинки давно были выкинуты на мусорку, но книга пережила все потрясения. И теперь Сандерсу казалось: ничего удивительного не будет в том, если ее обнаружат на развалинах их цивилизации через три-четыре тысячи лет какие-нибудь дотошные археологи. Наверное, они решат, что знаки Шилле – это система коммуникации, которой пользовались в двадцатом веке особенно продвинутые древние.
Знаки…
– Эти следы, они очень похожи на знак «двери», – нагнувшись над рисунком, хотя и так отлично все мог разглядеть, наконец, сделал вывод Роман. – Я прав? Но я не понимаю, что в этом такого?
– Не понимаешь? Ты, человек, чья жизнь вращается вокруг этого дьявольского алфавита, не понимаешь? Пока ты рисовал свой нелепый рисунок, я следил за тобой. Видел, как разглаживается морщинка между твоими бровями, как глаза становятся из напряженных, скачущих в поисках хоть какой-то подсказки для сюжета, спокойными, почти сонными. Сначала ты тщательно прорисовывал каждый след, а потом, почти не глядя, стал черкать эти линии. Я не сразу догадался, что с тобой. Только потом до меня дошло – это был транс. На несколько секунд, на минуту, самое большее, твой разум освободился от всего лишнего, и рука сама собой принялась выводить одинаковые закорючки.
– Да, но многие люди… вы же знаете, многие люди, задумавшись, начинают рисовать всякие треугольники, квадраты, цветочки, странноватые узоры. И не всегда это связанно с шиллевскими символами. То, что эти следы походят…
– Нет, Рома, нет, – покачал головой Пареев. – Они не просто походят. Шилле, а затем и его ученик Крайчик пытались найти некий универсальный код, по которому можно как распознавать психические отклонения, различные фобии, мании и просто временные расстройства, так и лечить их, – лекторским тоном продолжил сенсей. – Как тебе известно, Шилле удалось вычленить сорок восемь знаков, Крайчик нашел еще пять. Плюс он развил теорию учителя об их взаимодействии, составив из символов несколько так называемых «фраз». После десятилетних непрерывных опытов на пациентах психиатрических клиник, в которых работал, Крайчик пришел к выводу, что алфавит закончен. Пятьдесят три знака, не более.
Все они имели насечки или были полностью ассиметричны, так что, если отразить их, смысл знака полностью изменялся. Именно этим они и отличались от, как ты и сказал: «треугольников, цветочков и прочих странных узоров». Но ни один пациент ни в одной клинике не подвергался тому эксперименту, которому подвергся ты, Рома. Никто не смотрел на протяжении более десятка лет то на знаки, то на их отражения. Изо дня в день, из года в год.
Сначала меня поразило твое нетривиальное решение насчет вороны. Не каждый может выдумать такое: «Ее спугнул кот, поэтому она вылетела за пределы рисунка». Ты превратил в своем воображении листок бумаги в окно, прорубил еще одно измерение. И я решил рискнуть. Но когда на третьем занятии ты рассказал про репродукцию Куликова и зеркало, висящее прямо над твоим рабочим местом, меня будто по голове стукнули. «Это не просто следы, – понял я. – Это еще один знак».
– Еще один?
– Я назвал его объединяющим знаком или знаком спокойствия. Ты чувствовал полную расслабленность, тебя ничего не тяготило, когда ты наносил те линии. Можно сказать, он симметричен потому, что твое сознание нашло некий баланс. Не знаю, как еще это объяснить. Я все же не психиатр. Но то, что произошло с тобой потом, только подтвердило мои догадки.
– О чем Вы, Лев Николаевич? – Отложил бумаги и рисунок Сандерс и испытующе уставился на учителя. – Что со мной произошло?
– Твои видения. Не смотри на меня так. Все эти пятнадцать лет я следил за тобой. Вначале нехотя, ведь все еще был обижен. Мой лучший ученик бросил меня ради призрачной перспективы наживы. Твои жуткие коты, безвкусные статуэтки… Ничего общего с искусством, но публика была в восторге. Твое имя начало мелькать то тут, то там. Волей-неволей я заинтересовался. Сколько ты продержишься? Год, два? Когда твои поделки перестанут раскупать как горячие пирожки? Я не желал тебе краха, о нет. Но все же ждал, что рано или поздно ты изменишь свое отношение к работе, и китч сменится на что-то новое, свежее. А потом я столкнулся с твоей сестрой, Алисой. Мы разговорились, и она нечаянно проронила: «Ох, если бы только прошли его приступы!». Конечно, я тут же спросил, что за приступы и как они проявляются. Тут твоя сестра заплакала, и слова полились из нее сплошным потоком.
– Алиса… – прошептал Сандерс. – Она мне ничего не сказала…
Под потолок понеслось колечко дыма.
– Твой разум рассчитывает последствия чужого выбора, словно сверхмощный компьютер. Это не дар и не проклятие. Есть люди с фотографической памятью. Я читал об индивидах, у которых настолько развита какая-то извилина, отвечающая за распознавание лиц, что увидев один раз человека, они никогда его не забывают. Кто-то не чувствует боли, совсем. Порой решаешь: уже ничему не удивишься, видел все на свете… А потом природа преподносит еще один феномен. Думаю, то воздействие, которое оказала на тебя картина Куликова, наслоилось на твои врожденные особенности. В итоге, твой мозг стал работать в ином режиме. Точно также умный игрок в шахматы старается предвидеть все ходы противника, буквально за секунды успевая просмотреть каждый из них в своей голове. Знаешь, что такое интуиция? Многие считают, что она является результатом кропотливых расчетов, производимых некоторыми зонами мозга в обход лобной коры. Глядя на тебя, я склонен с этим согласиться.
– То есть мои приступы, по-вашему, это что-то вроде… статистического вывода? Некая программа в моей голове сопоставляет отрывочные знания, а потом выводит некий результат с помощью самой обычной логики?
– Вроде того.
– Но… – Сандерс запнулся. – Нет, не думаю. Был мальчик. Я никогда его прежде не видел, а мне пришло видение его убийства. Только потом мы с ним познакомились, и я понял, кто и почему мог быть виновен в его смерти.
– И ты совсем ничего не слышал об этом мальчике раньше? Про него не упоминали ни разу в разговорах? Ты не общался с его знакомыми? – С сомнением забросал вопросами бывшего ученика Пареев.
– Общался. Упоминали… – тут же притих тот. – Его учительница. Мы с ней несколько раз болтали. Мне она ничего не говорила, но однажды я невольно подслушал их разговор с подругой. Хорошо. Допустим. Но была еще семейная пара, я сразу увидел, что супруг болен и вскоре умрет.
– Так что же?
– Вы правы, – сдался Роман. – Я слишком много читал различной медицинской литературы. Наверное, заметил какие-то симптомы. Да, это вполне все объясняет. Моя сестра считает, что у меня нечто вроде эпилепсии…
– …но ты не болен, Рома, – широкая ладонь сенсея легла мужчине на плечо. – Просто ты – настоящий художник, а мы, мой друг, обязаны замечать то, что не видят другие.
– И все же дурацкое слово, снулая, – проговорила под нос Вика. – Я заметила, в нашем языке полно таких вот словечек. Каких-то скольких, неприятных, будто только для того и придуманных, чтобы покоиться в толковых словарях да на страницах старинных книжек. Не знаю, если бы мне доверили сочинять слова…
– …я бы начал не с предметов, а с чувств, – закончил за нее Роман.
– Что, прости?
– Не важно. Знаешь, чем прекрасны знаки? Они оперируют не чем-то конкретным, приземленным. Хоть Шилле и пытался дать им названия вроде «колье», «клетка», «зонт», исходя из внешнего сходства с предметами или связанной с ними психологической проблемы. Но все это так… Попытка одним словом выразить ощущение закапывающихся в донный песок пальцев. Мы так стараемся конкретизировать, свести к простейшему, к тридцати трем буквам и их сочетаниям всю полноту нашей жизни, что не замечаем, как все чаще выносим за рамки, превращаем в исключения и начинаем считать извращениями то, что не умещается в одно слово. Твоя соседка, Люда. Она любила Даню. Я видел эту любовь в ее глазах, когда она вылетела из моего дома вслед за Шаталовой. Я видел любовь и в глазах Антонины. Другую, иную любовь. Более эгоистичную, более требовательную. Но узнай она, что ее муж может убить парнишку, то отступила бы, пожертвовала своим счастьем быть с Даней ради его спасения, я уверен. Так почему, Вика, одну любовь мы называем «учительским долгом», а другую – «совращением»?
– Но ведь это совращение и есть. Этот Даня, он же младше Шаталовой на сколько? На двадцать лет? Больше даже.
– И?
– Художник, – утвердительно кивнула Виктория. – У людей творческой интеллигенции более широкие представления о дозволенном. Не знаю. Когда ты рассказал о Шаталовой и Дане, мне стало мерзко. Он же совсем ребенок.
– Он – мужчина, достигший возраста, когда возможно продолжение рода. Сексуально активный, и скажи я, что он спит, скажем, со своей одноклассницей, ты бы и слова против не сказала.
– Ладно, черт с ними, – попыталась замять неприятный разговор женщина.
– И я не болен, Вика. Я не болен…
Точное повторение
Символ левой руки. Очень схож по смыслу и действию со знаком «колыбель», но имеет почти противоположное значение. Неумение приспособиться к новым обстоятельствам, изменение поведения в непривычных условиях. Поэтому и пишется, наоборот, спокойными, ослабляющими тонами.
Летом дни самые длинные. Кто-то радуется этому, но когда жизнь превращается в бесконечную тянучку, без отдыха и хоть какой-то надежды, каждый светлый вечер становится сущим наказанием. На часах почти девять, а солнце едва подползло к горизонту. Зависло там, наблюдая, подглядывая за людской суетой. А когда все же сваливается долгожданная темнота, то не успеваешь открыть глаза, как кромка востока начинает вновь золотиться. Птицы за окном заливаются трелями, духота невыносимая. Маетно и противно лежать в постели, и сон не идет.
Лера не любила это время. Даже тогда, десяток лет назад, а уж сейчас – тем более. Мир ее окончательно сузился до пространства квартиры и забот о Доброславе. Болезнь, что, казалось, отступила с началом весны, вновь объявила свои права и принялась стремительно разрушать его тело и разум. И вот, два дня назад Алиса Григорьевна объявила:
– Все, что мы можем сделать, это… помочь вашему мужу достойно дожить последние месяцы.
– То есть?
При взгляде на Славу даже самая живучая надежда немедленно скончалась бы в корчах, да и Валерия не входила в число слепцов, твердящих вечно, что все непременно закончится хорошо. Но такое заявление и ее заставило отчаянно завертеть головой:
– Нет. Нет…
– Я понимаю, это тяжело принять, – положив руку на плечо Лере, прошептала невролог. – Но… поражение затронуло уже все области. Боюсь, скоро Доброслав не сможет даже дышать самостоятельно.
Алиса замолкла. Она никогда не была сильна в утешении, и все чаще чувствовала себя не спасителем, а судьей, выносящим приговор. Только вот за что наказывают сидящую перед ней женщину? Если верить восточным философам, все дело в карме, в дурных поступках, совершенных в прошлой жизни. Но кем, в таком случае, была Валерия, чтобы так страдать? Не иначе – серийным маньяком или отцеубийцей, ибо кара должна соответствовать тяжести преступления. Но в этой жизни Лера была обычной учительницей, не более грешной, чем большая часть людей на планете, и не более праведной, чтобы, соответствуя уже западной религии, быть избранной для вечной жизни в раю. Болезнь, будь то банальная простуда, или органическое поражение нервной системы не видит разницы между хорошими людьми и плохими. И в этом равенстве всех перед недугом: богатых и бедных, верующих и атеистов, умных и не очень, – в нем заключена его главная разрушающая сила. Ведь человеку точно надо знать: «За что?» А вместо этого он получает расплывчатый ответ: «Потому что».
– Потому что мы все созданы несовершенными, – пробормотала про себя Алиса.
– Я могу, – смахнув слезы и несколько раз глубоко вздохнув, вдруг спросила Валерия. – Могу ему чем-нибудь помочь? Как-то… не знаю…
– В нашей стране эвтаназия незаконна, – словно прочитав мысли пациентки, напомнила врач.
Да так оно почти и было. Вчера, когда Алисе позвонил брат и рассказал об очередном своем видении, той сначала захотелось послать его подальше. Во-первых, потому, что звонок раздался в полвторого ночи, когда Александрова давно спала глубоким сном. Во-вторых, рассказанное неврологу очень не понравилось, но совсем уж не по душе ей пришлось предложение брата. Однако когда видишь эту согбенную фигуру своими глазами, слышишь этот надтреснутый, полный мольбы голос, все воспринимается совсем иначе. Для Алисы люди давно поделились на две категории: те, кому надо помочь, и те, кто помогает. И она предполагала, что может оказаться в обеих категориях одновременно. О, как бы невролог возрадовалась, если бы кто-то сейчас подсказал ей нужные слова! Хоть дьявол, хоть ангел, хоть главврач отделения! Но последний был в отпуске, а высшие силы упорно молчали. Правда, один голосок, тот, что Алиса пыталась заглушить вот уже несколько минут, продолжал настойчиво повторять: «Я все подготовил. Лиса, поверь мне».
«Алиска, я видел тебя там, честное слово! Я, правда, видел, как тот поезд тебя переехал! Поверь мне!» – перекрикивая все голоса, настоящие и выдуманные, заорал в голове у Александровой одиннадцатилетний мальчишка. И врач сдалась.
– Есть один способ.
– Правда?
В глазах Валерии мелькнула искра безумия. Она уже достигла дна отчаянья, и сейчас, предложи невролог Лере совершить ритуальное самоубийство ради спасения мужа, та бы, не задумываясь, согласилась. Теперь Алиса, наконец, поняла, почему здравомыслящие на первый взгляд люди, так легко попадаются в лапы оккультных сект и спускают все свои средства за «чудодейственные» пустышки.
Алиса как-то видела по телевизору документальный фильм о мужчине, рука которого попала то ли в молотилку, то ли в косилку, – она не слишком хорошо разбиралась в сельскохозяйственной технике. Сначала несчатный пытался вытащить руку, потом как-то разобрать механизм. Но когда стала ясно, что ни то, ни другое сделать не удастся, он отрезал себе конечность. Словно дикий зверь, попавший в западню. Александровой даже думать не хотелось, какую жуткую боль герой фильма испытывал, но хуже, наверняка, были мысли о том, что в ином случае он просто-напросто умрет. Горе – это тот же капкан. Сначала у попавшего в него человека отключается кора больших полушарий, отвечающая за рациональное поведение и принятие решений, потом искажается зрение и слух, пока не остается одна оболочка с первобытными инстинктами: заглушить боль любыми средствами. Душевную, физическую – не важно.
Валерия помнила этот разговор как в тумане. Невролог что-то ей втолковывала, показывала, тыкала пальцем в книжные страницы. Словно продавец, нахваливающий достоинства нового беспроводного пылесоса домохозяйке, которая всю жизнь убирала дом с помощью веника и совка. Поняв, что собеседница в данный момент не способна оценить предложенный план спасения, Алиса Григорьевна сунула ей инструкцию с подробным объяснением. Лишь когда Слава заснул, Лера набралась мужества изучить полученную бумагу.
В мертвенно-бледном свете кухонной лампы она рассматривала странные крючки и линии, которые Сандерс однажды назвал «алфавитом Шилле». И вовсе они не походили на буквы, эти значки. Под каждым стояло название и короткое описание. Скандинавские руны, вот что они напоминали Валерии больше всего. Древние угловатые знаки, наполненные мистической силой. Но разве может камешек с несколькими перекрещивающимися царапинами на нем рассказать о будущем? Разве могут несколько полукружий с короткими черточками перенести сознание в другое измерение, исправить нанесенный деменцией ущерб, подарить покой? Так почему она с таким вниманием изучает каждый символ, почему в пятый раз перечитывает одну и ту же строку, чтобы все тщательно запомнить? Это походило на одержимость. Знаки притягивали к себе, соблазняли провести по ним пальцем, как по старому шраму. И Лера проводила, ощущая странную смесь страха и восхищения, а потом принялась повторять их на бумаге, разрезая грифелем идеальную белизну листа.
Она очнулась спустя полтора часа, когда карандаш вдруг сломался в руках, ставя большую темно-серую точку. Вряд ли удалось бы получить сколько-нибудь внятный ответ, о чем Валерия думала до того. Ей все еще чудились смутные образы, прекрасные и странные. Пролетающие в небе птицы, отражения в водной глади, какие-то пустынные, заброшенные места. Как в клипе какой-нибудь инди-группы, где визуальная красота видео превалирует над содержанием и совершенно не связана с текстом и музыкой. Но одно Лера могла сказать точно: ей было хорошо. Она парила, плыла, отдавалась бесконечному потоку сознания, лишенному самому понятию слова. Ее недооформленные мысли медленно перетекали одна в другую.
Такое Валерия испытывала лишь однажды, давным-давно. Длинный сон, в котором она гуляла по огромному саду, белому от цветущих яблонь. Сон без начала и логического завершения, сон-впечатление, сон-ощущение. Он настолько поразил Леру, что она несколько дней ходила растерянная, не знающая, как вернуть себе то чувство тепла и уюта. Тогда так не хотелось просыпаться…
Целую неделю женщина не решалась снова взять инструкцию в руки, но мысли ее вновь и вновь возвращались к знакам. Вечерами, этими длинными светлыми вечерами, все не становящимися ночью, когда Слава засыпал, она садилась на кухне рядом с телефоном. Вертела в руках визитку Сандерса, пока картон по краям не измялся окончательно. И лишь на шестой вечер решилась позвонить. Художник ответил незамедлительно, уже после третьего гудка:
– Да, Валерия, я вас слушаю.
Лера удивилась. Она-то своего номера не давала. Но вместо того, чтобы расспрашивать, как Лех так ловко определил, кто ему звонит, произнесла:
– Каковы варианты? Что произойдет, если я не послушаюсь совета вашей сестры?
– Ноябрь. Максимум декабрь, – это было сродни телепатии. Валерия точно знала, что имеет в виду художник, а он спокойно продолжал сыпать рубленными фразами, не обращая внимания на тишину в трубке. – Больница. Искусственная вентиляция легких еще отсрочит исход на пару месяцев. Он еще здесь, с нами. Все реже и реже, но он все понимает.
– А знаки? Они не могут… как-то исправить…?
– Это не шизофрения, не психоз. Дело не в дисбалансе гормонов или каких-то иных веществ. Уже не в них. Часть клеток просто перестала работать. Их нельзя перепрограммировать.
Голос Сандерса казался Лере каким-то механическим, словно он уже в сотый раз повторяет ей одно и то же. Может, так оно и было? Может, в своих так называемых «выпадениях», художник проигрывал их сегодняшний диалог не один десяток раз? Так или иначе, она обязана была спросить:
– Тогда что они сделают?
– Откроют врата на ту сторону.
– Слава умрет? – едва смогла выдавить Лера. – То есть… да, конечно, он умрет в любом случае. Я понимаю, но… ему будет очень больно?
– Нет, – без пауз.
– Я все еще не понимаю, как это произойдет.
– Тихо. Молча. Без вспышек и агонии.
– Что он увидит? Прошлое, или что-то абстрактное? Он увидит… меня? – Последний вопрос сам сорвался с языка прежде, чем женщина поняла, насколько это эгоистично с ее стороны – спрашивать подобное. Но спустя несколько тяжких мгновений услышала:
– Обязательно. Он ведь любит вас.
Летние вечера приносят облегчение. Приносят прохладу и даруют глазам, утомленным ярким светом и красками, подобие отдыха. Но полностью прогнать отдающую потом и пылью липкую духоту они не в силах. Воздух сгущается, давит со всех сторон. И даже золото заката кажется подернутым пленкой блеклости.
Летние тучи не подползают подобно замаскировавшимся в снегу спецназовцам, а проносятся по небу стремительной кавалерией. С первой волной ветра в воздух взвивается мусор, от второй по телу пробегают мурашки. Чуть слышные раскаты грома грохотом приближающихся барабанов отдаются в костях. А потом высоко в небе раздается выстрел – молния, сигнализирующая о начале настоящего наступления. Первые капли дождя как разведчики, невидимы и одиноки. Но вслед за разведкой на землю обрушивается целая армия. Еще несколько минут в воздухе чувствуется отголосок пыли и пота, а потом он наполняется озоном и цветами. Будто кто-то распылил целую батарею освежителей.
Гроза продолжалась всю ночь. Лере хотелось распахнуть все окна в доме, впустить благодатную свежесть и влагу внутрь. Но она боялась, что гром может разбудить Доброслава. Последнее время он стал жутко чувствителен к резким звукам. Вздрагивал каждый раз, недоуменно и как-то болезненно оглядывался по сторонам, а потом начинал бормотать: «Не надо, не надо…» Валерия так и не узнала, о чем именно просил супруг, а расстраиваться еще больше ей не хотелось. Он пока узнавал ее. Не всегда, но чаще всего – да. И по-прежнему называл Лериком и милой женушкой. Вся агрессия, что проявилась в Славе после начала болезни, постепенно сошла на нет. Он стал мягким и кротким, как ласковый ребенок. Целыми днями мужчина проводил в спальне или гостиной. Читал или слушал музыку, собирал паззл. Руки его при этом мелко подрагивали, движения были заторможены и не точны, но тело пока слушалось выключающегося сектор за сектором мозга.
«Как тонущий корабль, пока не погаснет свет на последней палубе», – глядя на мужа с горечью думала Лера.
Разговор с Сандерсом дался ей нелегко. И после того, как художник отсоединился, она долго не могла положить трубку. Держала ее в руках, поглаживая бежевый пластик большим пальцем. Он выразился предельно ясно: у них нет ни единого шанса спастись в этой катастрофе. В тот вечер Лера впервые оставила Доброслава одного и ушла. Бродила по улицам, переставляла механически ноги, двигала туда-сюда глазами как марионетка. Солнце плавило асфальт и что-то переплавляло в ее душе. Слезы пришли потом. Уже у самого подъезда уставшая женщина обрушилась на скамью и проплакала по меньшей мере треть часа. По удивительному стечению обстоятельств никто за это время не пересек двор, никто не вышел из подъезда.
Она плакала о Славе. Не о его страданиях, но о той извращенной стороне природы, которая дает жизнь человеку, чтобы уничтожить его во цвете лет. Лера не вопрошала уже, почему именно ее муж, ее самый близкий и любимый человек должен мучиться. На этот вопрос не находилось ответа в течение восьми месяцев, так почему он должен найтись теперь? К тому же, нечто подсказывло, что этого ответа вовсе не существует. И дело не отсутствие мудреца, который мог бы дать его, а в самом вопросе. Наивном, пропитанном детской верой в справедливость, Деда Мороза и всесильных родителей.
Но больше Валерия плакала о себе. Вскоре ей больше не придется готовить для мужа, убирать за ним, водить в туалет, купать, делать упражнения для слабеющих тела и разума. Мир, сжавшийся до потребностей Славы, его маленьких успехов и неудач, мир, к которому Лера почти притерлась, в котором почти освоилась, исчезнет. И что останется? Об этом она даже думать боялась. Пыталась представить себя без Доброслава и не смогла. Ее не существовало без него. Вот уже двенадцать лет как Лера перестала быть собой, она стала двухголовым и четырехруким организмом «Слава-Лера». И теперь ей предстояла мучительная процедура разделения. Они так срослись, слиплись, переплелись между собой, что смерть не могла вырвать одного из них, не покалечив второго. Не располосовав его своими острыми когтями, не отрезав половину сердца и часть легкого, не оставив огромной раны.
Валерия не просто устала, она вымоталась. Каждый день ей приходилось улыбаться через силу, и от этого уже сводило челюсти. Каждый день она ожидала, что вот-вот все начнет налаживаться, и вскоре тупая боль в груди стала ее неизменной спутницей. Это была не стометровка, на которую они со Славой рассчитывали, а марафон, и сойти с него Лера не имела никакого права. И в тот миг, когда она все-таки положила телефонную трубку, ее настигло облегчение. Такое пугающее, такое неправильное, так что вслед за ним пришел стыд.
Ей было стыдно, больно, страшно и бесконечно тоскливо. И Лера плакала, не снимая очков, занавесившись длинными темными волосами. Только через двадцать минут, когда слезы кончились вместе с воздухом, она встала, гулко высморкалась и отправилась домой.
А через две недели на город обрушилась гроза.
– Я же говорил, быстро домчим! – косясь на пассажиров в зеркало заднего вида, весело воскликнул дядя Алик.
Лера неразборчиво пробормотала: «Ну да, ну да». Сидящий рядом с ней Доброслав вовсе никак не отреагировал. Он смотрел в окно на проплывающие дома и деревья с видом довольного пса, первый раз едущего на дачу. Только что слюни от счастья не пускал.
От того старого-доброго Славы почти ничего не осталось. Он сильно похудел, так что под кожей стал прорисовываться череп, а майка болталась мешком и грозила окончательно сползти с одного плеча. Руки Доброслава держал как-то неловко, плотно прижав к телу, сидел, ссутулившись, а ноги и вовсе казались чужеродными. Будто к живому человеку прикрепили искусно сделанные протезы. То и дело по лицу больного проходила не то судорога, не то просто спазм. Уголки губ резко приподнимались вверх, потом брови сходились и расходились, как Питерские мосты. Валерия объяснила, что это всего лишь последствия неконтролируемых сигналов, посылаемых из двигательного центра, но приятнее от этого гримасы зятя не выглядели.
Из-за них казалось, будто Слава окончательно тронулся рассудком, хотя, несмотря на свой недуг, соображать хуже он не стал. С ним можно было по-прежнему говорить о кино и музыке, о событиях в мире. Но проблема заключалась в том, что большую часть прочитанного и увиденного он почти тут же забывал. Да и все чаще, чтобы добиться от Доброслава внятной беседы, приходилось его тормошить. Он часами мог вот так сидеть, смотреть в никуда и соображать что-то свое. Сейчас снова наступил так называемый период «тишины». И честно говоря, дядя Алик не понимал, чего вдруг падчерице вздумалось вытаскивать мужа на прогулку в таком состоянии. Тем более не во двор или ближайший сквер, а почти через весь город в «Парк пионеров». Но, наверное, ей лучше знать, рассудил он и без колебаний помог спустить Славу и посадить его в свой старенький автомобиль.
Пробок в субботу вечером ожидалось немного, хотя большинство горожан предпочитали совершать еженедельное паломничество за город, а потому на некоторых улицах все же встречалось довольно интенсивное движение. Они медленно, но верно приближались к пункту назначения. Дяде Алику приходилось болтать за троих. Лера, оживленная в начале пути, становилась все смурней и смурней, а Слава вовсе молчал. Майка медленно сползала, брови взлетали вверх и немедленно опускались вниз, иногда мужчина открывал рот, но, не издав ни звука, снова закрывал.
Это походило на снова и снова прокручивающееся гиф-изображение. Дядя Алик видел парочку таких, но прикола так и не понял. Современная культура вообще казалась ему несколько странной. Искусственно поддерживаемый ажиотаж вокруг сомнительных вещей, эта любовь ко всему западному, подражание мультяшным героям. Как огромный мыльный пузырь, который только снаружи красив, а внутри наполнен выдохнутым воздухом. Смесью газов с большим содержанием углекислого и чесночно-табачным запашком.
Думая об этом, дядя Алик подрулил к воротам парка. Двигатель в последний раз чихнул и замолк. Теперь предстояло самое сложное: вынуть Славу из салона и осторожно пересадить его в коляску. Лера отщелкнула ремни безопасности: сначала свой, потом мужа. Пока отчим возился с громоздкой коляской, потрясла Доброславу за плечо:
– Милый, Слава, нам надо вылезать.
– Вылезать? – словно только что проснулся, переспросил тот. Прошло несколько секунд, прежде чем он оценил ситуацию и поспешно добавил: – Конечно, конечно. Как же здорово в такой день приехать сюда! Вчера, кажется, был дождь, да?
– Гроза, – подтвердила Валерия.
– Чувствую, – улыбнулся супруг. – Стало прохладнее, и нет этого… удушающего ощущения, будто в следующий момент можешь сознания лишиться.
Лера ничего на это не ответила. Только подумала, как точно муж смог ухватить суть того, что происходило с ней в последнее время. Но сейчас… Пожалуй, да. Горячая рука убралась с ее горла, и хоть сердце по-прежнему, было сдавлено печалью, она уже не боялась остаться без воздуха. Слава смотрел на нее своими сероватыми глазами, казавшимися на фоне буйной растительности какими-то застиранными, потерявшими цвет.
И Валерия неожиданно поняла, чем же раньше ей так нравилось лицо супруга. Нет, дело было вовсе не в гармонии отдельных черт. Не в том, как они были стройно подогнаны друг к другу, будто тщательно продуманный и выверенный математически фоторобот. Просто эти черты отражали ее. Глаза смеялись, когда Лере было хорошо, рот выражал недовольство, когда она сама сердилась. Всю их супружескую жизнь она была камертоном, согласно которому Доброслав играл нужные мелодии. Но сейчас эта улыбка была совершенно не к месту. Сейчас эти глаза сияли сами по себе, тогда как на душе у Валерии происходило полное затмение. И лицо мужа впервые показалось ей неприятным, даже уродливым.
– Все, карета подана, – вовремя возникший рядом дядя Алик разрушил напряжение.
Каждый шаг давался Лере с трудом. Смотреть на любимого не хотелось. Точнее, она понимала: стоит вновь взглянуть, и решительность окончательно покинет ее. А больше на такой подвиг Лера не соберет мужества никогда. Вчерашняя гроза оставила следы в виде сломанных веток и неглубоких лужиц по краям дорожек. Дядя Алик пожелал им хорошей прогулки, а сам укатил за продуктами. Валерия заранее составила довольно обширный список, чтобы надолго занять старика. Ей было немного совестно, что она втравила отчима в свою авантюру. Но он бы не понял. Решил бы, что его любимая Лерочка тронулась рассудком.