Все на свете движется по кругу. Ну, или по спирали, если верить некоторым немецким умникам[64]. Принимая во внимание происходящие за последние год события, поверить им можно было не только в этом.
Осторожно поправив под платьем лямку бюстгальтера, я вошла в заполненный светом зал. Все выглядело почти так же, как я запомнила: нежно-бежевые стены, высокие потолки с лепниной – наследие от советской помпезности. И экспонаты. Десятки скульптурных композиций и картин, мастерски расставленных и развешенных по стенам, так, чтобы еще больше поразить воображение зрителей. Идущая за мной Наденька восторженно охнула – взгляд подруги наткнулся на одну из последних работ Сандерса… Полотно, и правда, поражало как размером: почти два метра на полтора, совершенно не характерным для Романа, так и содержанием. Белоснежное поле, с которым почти сливалось тревожно-серое небо и полоска редкого леса. На переднем плане, словно тряслись от холода черные остовы деревьев, отгораживающие от смотрящего останки какого-то строения. Но главное действующее лицо, если можно так выразиться, осталось за пределами картины. От него, точнее, от нее, осталась лишь тень на снегу да цепочка следов.
На сей раз Роман ничего не пытался внушить зрителю, не задавал никаких загадок и не пытался манифестировать какую-то побитую молью идею. Все просто: снег, облака, – унылый пейзаж, от вида которого тебе самому становится немного тоскливо. В нем я едва смогла узнать «Парк пионеров» до того, как он стал парком, а являлся всего лишь живописной окрестностью крохотного городка. И руины, еще не выкрашенные Алексеем Куликовым, и темные рытвины в снегу, и мрачная, холодная палитра – все говорило о недавно произошедшей трагедии.
– Пойдем дальше, – чуть поморщилась Наденька. Я невольно улыбнулась.
«Ты хочешь отбить им все желание уже при входе?» – вспомнился мне вопрос Егора, заданный около трех недель Роме.
«Я хочу научить их видеть», – парировал тот.
Но Надя не видела. Точнее, не желала «рассматривать отдельное произведение без общего контекста». Скандальная слава Сандерса как провокатора от искусства сыграла с ним жестокую шутку. Он не имел права создать что-то простое, что-то, не играющее на нервах у публики. Потому-то эта выставка и стала таким вызовом. Как для зрителей, так и для Романа. Для него даже в большей степени.
В последнюю неделю он почти не спал и постоянно названивал то сестре, то своему учителю. Я так и не поняла, в какой момент они снова сошлись, но теперь между бывшим учеником и Львом Николаевичем царило прежнее взаимопонимание. А еще он рисовал. Много. Когда бы я ни пришла к Роману, а теперь у меня свой ключ от его дома, он либо сидел в мастерской, либо творил на террасе. Почти четыре месяца Сандерс делал наброски, грунтовал, писал и поправлял. А когда не был занять очередной картиной маслом, то брался за акварель. Под его рукой расцветали сады, улицы наполнялись людьми, и неведанная, виденная лишь им, художником, жизнь во всех ее проявлениях вырывалась из потустороннего мира грез. Обычно я садилась рядом на низкую скамью и молча наблюдала за работой Ромы. Но иногда он позволял помочь себе, и тогда я принималась варить кофе, смешивать краски или зачитывать вслух какую-нибудь книгу или газету. Почему-то во время рисования Сандерс не любил никаких посторонних звуков: ни телевизор не включал, ни музыку не слушал. Но мой голос, как утверждал сам Рома, успокаивал его темную сторону.
– Наверное, в нем есть что-то такое… некая частота или модуляция, которая ослабляет ее – эту неконтролируемую силу. Слушая тебя, я могу без боязни смотреть по сторонам, я вижу мир таким, как он есть, и ни один беспокойный дух не вселяется в мои мысли.
И действительно, свои приступы или выпадения, Рома стал контролировать гораздо лучше. Он все чаще снимал чудаковатые очки, а в его картинах появлялось все больше желтого цвета. Это не было полным выздоровлением, и даже не путем к нему. Скорее, та многолетняя борьба с собственным даром наконец начала приносить первые плоды. Я видела, как тяжело порой приходится Роме. Зная его тайну, я теперь замечала любые проявления, связанные с ней. И когда он резко замирал посреди разговора, и когда без предупреждения запирался в спальне и по целому дню не выходил оттуда, уже не пугалась, а просто принимала это как есть.
Отчасти дело было и во мне самой. В моей травме. В том, что я тоже не могла позволить себе многого. И, иногда, просыпаясь от очередного удушливого призрака прошлого, я вспоминала серые глаза Сандерса, наполненные печалью и усталостью в тот момент, когда видение чужого будущего покидало его. Я по-прежнему не могла ездить в такси, хотя панические атаки сделались гораздо реже. На прикроватной тумбочке в моей обновленной спальне лежала непременная пачка успокоительного, и я знала, что на тумбочке Романа лежит ее сестра-близняшка. А рядом какая-нибудь книга по искусству и небольшого формата альбом для скетчей.
– Ты что, как Дали, делаешь зарисовки своих снов? – однажды спросила я, пытаясь поразить Романа своими познаниями.
– Нет, – покачал тот головой. – Но почему-то у всех идей есть одна дурная черта: они приходят именно тогда, когда ты не в состоянии их немедленно реализовать. Потому-то приходится хотя бы записывать пришедшее в голову, чтобы оно не потерялось. Ибо у самых лучших из идей есть еще одно отвратительное свойство. Они появляются и молниеносно исчезают, словно преступники, старающиеся затеряться в серой толпе повседневных рассуждений и бытовых забот.
– Как и лучшие высказывания, – развеселилась я. Иногда Сандерс произносил нечто такое, что хотелось затвердить на всю жизнь. Но философское настроение тут де пропадало, а высказывание так оставалось незафиксированным.
Мы с Надей прошли дальше, двигаясь от входа в глубину галереи. Подруга, явно разочарованная первой картиной, теперь старалась пролететь мимо уже виденных работ, и выискивала нечто-то грандиозное, как в размере, так и в спорности. Я же, наоборот, готова была прилипнуть к каждому рисунку, к каждой инсталляции или поделке. Сами экспонаты меня волновали мало, меня влекла частичка самого автора, его отпечаток в любой из них. Соотнося истории Ромы о детстве и юности с выставленными экспонатами, я словно вновь и вновь читала его биографию.
Подруге приходилось постоянно подгонять меня, но около одной картины я будто завязла в зыбучем песке. Сравнение тут будет более чем уместно, ибо на картине расстилалась пустыня. Огромные барханы, напоминающие оранжевые горы, палящее солнце и караван верблюдов, бредущих от одного угла картины к другому. Я видела эту композицию на стадии подготовки, и помнила, как Сандерс тогда сказал: «Это будет сюрпризом. Хочу создать из этой картины небольшой аттракцион».
– А это что? – обратила мое внимание Надя на занавешенную темной тканью рамку рядом с «Простотой пустыни».
Я пожала плечами. Рома не был бы собой, если бы не устроил какую-нибудь каверзу. Приподняв материю, Надя недоуменно сдвинула брови. Чуть подвинув подругу плечом, я заглянула за темный покров. А там устроители разместили небольшой плоский экран, транслирующий отрывок старого документального фильма. В нем ветер взмывал пески, переносил их с места на место, и среди этой желтой поземки двигалось несколько животных в сопровождении ярко наряженных бедуинов. Звука не было, но под экраном висела табличка с надписью: «Истинная любовь – такая же фантазия, как и выдуманный верблюд. И даже увидев верблюда живого, ты не перестаешь восхищаться собственной выдумкой».
– И что он хочет этим сказать? – растерянно спросила Надя. – Что истинная любовь – это фальшивка? Что мы обманываем сами себя?
«Пустыня так не походила на все, что я видел, пока рос, что мне стало интересно, как и тебе: а так ли оно?» – пришли мне на ум когда-то сказанные художником слова и его рассказ о детских объяснениях сестры.
Я не сомневалась, что на экране сейчас крутятся кадры из той самой, вдохновившей маленького Ромку на рисунок, передачи. Теперь он был повторен в более качественном исполнении уже взрослого человека. Человека, если не своими глазами видевшего пустыню, то хотя бы больше знающего о ее жителях.
И раз Сандерс сделал эту табличку и оригинальное «пояснение» в виде видео отрывков, значит, в самой картине должен быть какой-то подвох. Это Сандерс. У него не может быть просто. Во-первых, потому что полностью отойти от амплуа странноватого создателя всякой напыщенной дребедени он вот так, сразу, не мог. К тому же простое документирование обыденных вещей стало скучным и самому автору. Поэтому, так и не ответив Наде, я приступила к поискам ожидаемого подвоха. Небо было обычным, песок был написан отлично, даже по фактуре очень походил на настоящий (я специально потрогала краешек картины, не защищенный ни стеклом, ни кучей предупреждающих знаков), но вот верблюд…
– Чему ты улыбаешься? – глядя на меня, как на сумасшедшую, пристала Надя.
– А ты знала, – включилась я в игру, начатую Ромой, – что горбы у верблюда похожи на рюкзаки. И когда животное долго голодает, они лишь чуть-чуть уменьшаются, но формы не теряют.
– Что-то такое слышала, – протянула подруга.
– И все же мне жаль, что не существует безгорбых верблюдов, – услышали мы голос за спиной.
Надя тут же подобралась, попыталась незаметно нацепить восхищенную улыбку, мне же не пришлось производить со своим лицом никаких манипуляций. Рома был верен себе: небрежно расстегнутая рубашка с закатанными рукавами, щегольские очки на крупном носу, за которыми прятались напряженно прищуренные глаза.
– Привет, – поздоровалась я. Не чтобы подчеркнуть близость с художником. Просто захотелось его поприветствовать.
– Ну, вообще-то, лама – это почти тот же верблюд, – влезла Надя.
Рома никак не отреагировал на ее замечание. Вместо этого, подхватив нас обеих под руки, предложил:
– А не желают ли дамы, чтобы я лично провел для них экскурсию?
Дамы желали. Еще как. Всю дорогу Сандерс сыпал шуточками, но я чувствовала, как потеет его ладонь, хотя кондиционеры работали на полную мощность. Каждая работа сопровождалась коротким замечанием, в корне отличающимся от справки в каталоге. Именно в него то и дело ныряла глазами Надя. Уличив ее в этом постыдном занятии, Роман бесцеремонно вырвал каталог из рук подруги:
– Все, что там пишут – для так называемых профессионалов. Коллекционеров, выкладывающих сотни тысяч за любую модную безделушку, искусствоведов и теоретиков, которые сами никогда не сделали ни одного наброска. Рамки, границы, призванные расположить, классифицировать и хоть как-то объяснить то, что объяснению подвергаться не должно. Единственный человек, знающий, что на самом деле хотел сказать – сам автор. Никто более.
– Хорошо… тогда можно задать вопрос? – эхом прошлого прозвучал вопрос Наденьки. – Что значит та картина с пустыней, и причем здесь какие-то непонятные кадры из… я так понимаю, телевизионной передачи?
– Хм… – притворно задумался Рома, даже подбородок погладил, словно профессор, читающий лекцию. – Если вы успели заметить, картина довольно масштабна, но идущие по ней звери совсем небольшие. Все остальное пространство полотна занимает песок. Таким образом я хотел подчеркнуть бескрайность пустыни, ее безжалостность и беспомощность человека перед такой суровой природой…
Я слушала Рому, и догадывалась: все, что он говорит – это правда. Но не вся и не главная. Истинный же смысл заключался вовсе не в живописных приемах, не в том, как Сандерс использовал настоящий песок, чтобы придать картине нужную фактуру, а в верблюде, идущем в хвосте каравана. В том, что морда у него была слишком вытянута, а лапы – коротковаты. И в том, что под разноцветной попоной, покрывающей его спину, не было горбов. За них зритель легко мог принять наваленные рюкзаки. Часть выдумки, такой обожаемой Ромой в детстве, проникла на тщательно прорисованное полотно, больше похожее на фотографию.
– Я нашла его, – не прерывая лекции, шепнула я на ухо художнику. И заметила, как уголки его губ невольно поднялись вверх. – Он очень крутой.
Мы углублялись все дальше. Рядом с нами появлялось все больше людей. В конце концов, Сандерсу пришлось извиниться и оставить нас на некоторое время. Надя тут же пристала ко мне с расспросами, что значит эта вот статуэтка и почему вон на той картине у мужчины ослиные уши. Но больше всего ее интересовали работы, казалось бы, без всякой загадки. Простые лица, почти бытовые сюжеты, будто срисованные из повседневной жизни. Я замерла напротив одной из них не в силах пошевелиться.
– Что? Пойдем дальше, – потянула меня за руку Надя. – Или тут тоже какой-то скрытый смысл.
– Никакого, – пробормотала я в ответ. – Просто дети, стоящие около железнодорожного переезда. Просто дети.
Кажется, я отошла от картины спустя целую вечность. Быстрые мазки, чуть неточная линия горизонта. Поезд, похожий на древнее чудовище и группка детей, окруживших скукожившуюся фигурку в центре. Я видела ее лицо на старых фотографиях, я встречала ее в жизни. Алиса. Сначала мне показалась, что Сандерс вытащил одну из своих чердачных затворниц, но позже поняла – это новодел. Под картиной висело название: «Счастливое спасение», но рядом на отдельной табличке была вырезана очередная цитата: «Я видел смерть. Я жил продолжившейся жизнью. Я – и то, и другое. Я – выбор, и его последствие».
Третью, и последнюю табличку мы с Надей обнаружили перед самым выходом. Она висела около очередной, на первый взгляд, простой картины. Симпатичный светловолосый юноша, танцующий в каком-то клубе с девушкой. Сандерсу удалось передать то ощущение свободы, драйва и какой-то легкой бесшабашности, присущей большинству подобных вечеринок. Девушка на картине чем-то напоминала мне кого-то, кого я никак не могла вспомнить. Темные волосы, изящная фигура и стального цвета глаза. А вот парня я знала наверняка. Хоть Рома и пытался скрыть его, но явное сходство с бывшим учеником моей соседки по площадке все равно проглядывалось.
– «Если бы ангелы знали о своем падении, они отрезали крылья. Но дело-то как раз в крыльях, а не в ангелах», – вслух зачитала Надя. – Эм… я не вижу тут ни одного ангела. Да и демона, впрочем, тоже. Ладно, пойдем лучше. Что-то твой дорогой Рома поизносился. Я надеялась увидеть нечто вроде «Лестницы амбиций», а приходится смотреть на каких-то танцующих мальчиков.
– Иди, – позволила я. – А я, пожалуй, задержусь.
Надя что-то неопределенно профыркала и, скоро попрощавшись, удались в сторону выхода из галереи. Вовремя. Расправившись с остальными гостями, и надавав приказов, ко мне уверенной походкой спешил художник.
– Поздоровалась? – иронично кивнув в сторону картины, поинтересовался он.
– Значит, у Дани все хорошо?
– Последний раз я видел его на вокзале. Он раздумывал, не остановить ли поезд, но вовремя взял себя в руки, – то ли в шутку, то ли всерьез заявил Роман. – Вот, хотел тебе отдать уже давно, но все как-то случая подходящего не находилось.
– Кто это? – взяв из рук Сандерса помятый файл, я с интересом уставилась на снимок какой-то женщины.
– Это ты, – теперь в голосе мужчины почудилось что-то похожее на торжество. – Помнишь, я как-то говорил, что в зеркалах мы видим вовсе не себя?
Я честно попыталась припомнить. Кажется да, было такое.
– Это твое обработанное отражение. Я просто чуть сместил свет и немного прибавил резкости и контраста. Клянусь, никакого фотошопа. Ну, как тебе?
– Не уверенна, – честно признала я. – Вроде похоже на меня, но… я выгляжу иначе.
– Знаешь, даже если моя выставка провалится, буду утешать себя мыслью, что смог поразить тебя, – снимая очки, признался Сандерс. – Так или иначе, своего я добился. Этот зал, мои работы, все эти журналисты… Цена за это заплачена достаточная. А теперь не хочешь ли ты сбежать отсюда?
– Сбежать?
– Да. Я тут подумал, почему бы нам не заглянуть в «Единорога и вепря». Сделаешь за меня заказ, а то ребрышки уже надоели.
Я не выдержала и засмеялась.
Он был прав. Надо было попробовать что-нибудь новое. Самое время.
31.10.18–25.06.19
Начиная писать эту книгу, я совершенно не предполагала, во что все выльется. Первоначальная задумка была далека от формата романа и представляла собой три отдельных довольно коротких рассказа, объединенных одной темой. Первый должен был повествовать об учительнице, влюбленной в своего ученика, но скованной как нормами морали, так и профессиональной этикой. Героем второго становилась супружеская пара, переживающая не лучшие времена. Художник, вынужденный рисовать не то, что хочется – вот основной персонаж третьего рассказа. Я задавалась целью поставить в них вопросы, вроде: как может поменяться решение человека, когда его коснется беда, какие последствия могут быть у выбора, что, если человек пойдет против мнения большинства? И так далее, и в том же духе. Довольно банальные вопросы, освещенные, я думаю, в огромном количестве произведений.
Но я не желала быть категоричной. Наоборот, хотелось показать, что любой выбор имеет как свои преимущества, так и недостатки. Но… для этого недостаточно было написать линейную историю. Нужна была «фишка». Немного подумав, я пришла к выводу, что обычный сборник поучающих историй – это не то. Вставала необходимость объединить три рассказа в одно повествование. Самый простой способ: сделать героев знакомыми, соседями, дальними родственниками и т. д. Такой ход уже мною применялся, но не в рамках одной книги, а для связи сразу двух романов: «Ожидания» и «Туч и солнце». Но тут нужно было больше связей, и чтобы эти связи не стразу бросались в глаза.
К тому же, как показать ту самую, обратную сторону выбора? Опять же, можно закончить каждую историю двумя финалами. Но такое решение в лоб и трудоемко (пришлось бы фактически писать шесть историй), и запутано для читателя. Да и как стройно привязать альтернативный финал ко всему содержанию?
Я свято верю, что всему нужен свой Обоснуй. Если речь о перемещениях во времени, то перемещения эти должны совершаться по определенным правилам. Если герой козел, так он козлом и останется, хоть что с ним делай. Волшебное превращение злодея в спасителя мира за три минуты до финала, на мой взгляд, чистой воды надувательство.
Для меня написание книги чем-то похоже на приготовление супа. Наливаешь в кастрюлю определенного объема воду, кладешь картофель, морковь, лук. А дальше начинается самое интересно. В зависимости от того, какой именно суп тебе нужен, приходится либо крошить капусту, либо класть крупу, либо кидать еще что-то. Солить, перчить, иногда добавлять масло. Готовлю я примерно также как пишу, не в том смысле, что плохо (я про готовку, если что), но очень люблю и там, и там экспериментировать по ходу процесса. А потому рисовая запеканка на выходе превращается порой в рисовые оладьи. Было однажды и такое. А три отдельных рассказа с довольно обыденным сюжетом – в роман с элементами мистики и фантастики.
Именно мистика мне и помогла в этот раз. «Видения!» – осенило меня. Прием надежный, как немецкий автомобиль и хоть немного затасканный, зато довольно простой в исполнении. Но это в теории. На практике возвращаемся к нашему любимому Обосную. Просто так видения ни у кого не возникают. Причины, если верить классикам жанра, могут быть самыми разнообразными: от травмы головы до божественного избрания. С божественным избранием я лично разобралась в предыдущей книге, а что касается травм головы, то с ними прекрасно справляются другие писатели, намнооого круче.
Книга для меня начинается не с замысла. Не с общего плана. В мою голову не приходят мысли типа: «Я хочу написать о том-то и том-то». Это, скорее, второй этап. На первом же мне являются отдельные картины. Кусочек сцены, часть диалога. Это касалось и «Ожидания» (девушка с размазанной тушью курит, сидя на подоконнике поздним вечером), и «Туч» (усыпанный желтыми листьями сквер и идущий по нему рыжеволосый парень). Иногда сцен несколько, и чаще всего они являются отправной точкой, которая со временем трансформируется, но обязательно включается в окончательный текст книги. Так было и с данным романом. Мне явился мальчик, сидящий за столом. Над ним висело зеркало, отражающее картину. Это был ключ ко всему. Та самая трещина, разрушающая плотину, чтобы бурлящая река вдохновения и фантазии снесла все остальное.
Не скажу, что это стало самой тяжелой частью работы, но на разработку «алфавита Шилле» и всю его предысторию я потратила приличное количество времени. Опять же, недостаточно просто обозначить «знаки, похожие на иероглифы» или «какие-то пересекающиеся линии». Мне нужно было самой четко представлять, какие они – эти завитушки, их значение и схему построения. В свое время я почти сломала мозг, пытаясь управиться с Вероятностями в романе «Синие лампы темного мира». На помощь мне тогда пришла теория мультивселенной и рассуждения о нелогичной концовке второго «Терминатора». В данном же случае я старалась полностью отойти от любых фантастических явлений и придать истории большую достоверность.
Сразу оговорюсь, в психологии и психиатрии я полный профан. Но сама идея перепрограммируемой психики – не так уж и невероятна. Те же фокусники-менталисты пользуются различными приемами, чтобы заставить зрителей выбрать нужную карту или загадать определенное число. Немного внушения, и вуаля! Зрители послушным стадом овец делают ровно то, что задумал жулик. Если человеку девяносто девять раз сказать, что он свинья, на сотый раз он хрюкнет. Это, конечно, не совсем правда, но доля истины в поговорке есть. Чтение мантр, перебирание четок – это повторение одного и того же с определенной частотой. В книгах по медитации для новичков советуют следить за своим дыханием, сосредоточиться на нем. Гипнотизеры также пользуются определенным ритмом, когда уговаривают пациента уснуть, или раскачивают перед ним часы. Многократное соблюдение определенных ритуалов создает привычку. Короче говоря, теория знаков Шилле пусть и не совсем реальна, но все же, я надеюсь, имеет под собой некий фундамент.
Итак, у меня уже имелась кастрюля и первоначальный набор продуктов, то есть идея и формат, в котором книга будет написана. Три параллельно идущие истории, которые в конце должны были практически слиться в одну благодаря взаимосвязям отдельных персонажей. На роль «ответственного за магию» был выбран художник, как существо самое чувствительное. Концовки всех трех историй были придуманы (я никогда не начинаю книгу, не продумав ее концовки), и клавиши ноутбука начали весело щелкать. Примерно к середине романа стало понятно, что первоначальная задумка настолько эволюционировала, что перестала вовсе быть похожей на себя. Вместо трех равноправных историй выходила одна с двумя ответвлениями. И главным персонажем стала вовсе не несчастная Валерия, и не Людмила, пытающаяся спасти своего ученика, а Сандерс. Он превратился в паука, сидящего в центре паутины, связывающей всех героев воедино. И все же менять общий план романа я не собиралась, поэтому его части так и остались озаглавлены: «1/*», «2/*» и «3/*».
Частый вопрос, задаваемый писателям всех мастей и уровней, звучит так: «Какой персонаж ваш самый любимый?» Кто-то говорит, что нельзя выделять любимчиков вообще. Кто-то, что ему нравятся вовсе не герои, а антигерои. Я, скорее, отношусь к числу тех, кто все же имеет фаворитов. Правда, любовь эта порождена вовсе не схожестью мировоззрения или легкостью описания того или иного характера. Скорее, я смотрю на своих персонажей со стороны, а не изнутри. Так, в тех же «Тучах» моим любимчиком был Глеб, хотя большинство читателей под конец книги плевались от него, называя едва ли не «скотиной» и «сволочью». Я не разделяла его точку зрения касательно многих вещей, иногда он бесил меня своими поступками… но не любить эту «апельсинку» я просто не могла. Примерно то же происходило и при написании «Обратной стороны». Если к большинству действующих лиц я относилась равнодушно, то Даня стал для меня настоящим объектом обожания. И это самое обожание транслировалось с помощью рассуждений Шаталовой и Часовчук.
Кстати, о трансляциях. Точнее о гласе автора в романе. Думаю, ни одно произведение не обходится без того, чтобы автор вложил в уста какого-нибудь героя свои собственные мысли. Иногда размышления писателя озвучивают сразу несколько из них, но обычно находится один, наиболее близкий ему по духу. Таким вот рупором для меня стал Сандерс. Но не стоит, впрочем, считать, что все им сказанное – авторское мнение. И творить разных чудиков вроде Уродливого котика, я бы не стала. Если бы, конечно, умела рисовать.
Еще одной темой книги, наряду с проблемой и последствиями выбора, стала тема искусства и отношения к нему разных людей. Мне часто приходится слышать вопрос: «А он рисовать-то умел?» – по отношению к картинам Шагала, Матисса, Сезанна и прочих классиков постимпрессионизма, супрематизма, фовизма и «прочих измов». Даже слишком часто, и вопрос этот мне порядком надоел. Да. Они умели рисовать. Но умение рисовать – это еще не все. Если вами выучены все правила родного языка, это вовсе не означает, что вы сможете написать хотя бы хорошую повесть. А знание нотной грамоты не делает из вас выдающегося композитора. Кроме умения срисовывать яблоки и виды из окна нужна креативность. И пусть это слово заезженное, и все чаще употребляется в негативном ключе, но именно оно наиболее полно отражает главное в искусстве – способность оригинально мыслить, создавать нечто новое, привносить свое «я» в ту или иную сферу жизни. При этом оригинальность и эпатаж лично для меня понятия не синонимичные, и попытка шокировать зрителя не должна являться самоцелью творчества. Именно об этом мне и хотелось заявить в «Обратной стороне». Не знаю, насколько хорошо это вышло. Судить, полагаю, должны читатели.
В заключение моего несколько путанного и довольно объемного послесловия хотелось бы упомянуть так называемые источники вдохновения. Это сняло бы еще один постоянно задаваемый вопрос. Выражаясь словами Сандерса: у меня нет никакого колодца, из которого черпаются идеи. Скорее, продолжая аналогию с кулинарией, у меня есть некий комбайн, куда загружаются различного рода впечатления, новая информация и свои собственные рассуждения. Все они каким-то образом компилируются, перемешиваются, перерождаясь в новую книгу. В конкретном случае, такими вот ингредиентами стали: прослушанный курс по истории искусства, сказки Андерсена и восхищение работами в технике дудлинга. Но, наверное, главной подпоркой для моей фантазии было и остается фигурное катание. Произвольный танец сезона 2018–2019 канадской пары под песню «Starry, starry night» произвел на меня неизгладимое впечатление и явился еще одной причиной, почему Лех Сандерс стал центральной фигурой «Обратной стороны».
Так за восемь месяцев три отдельных рассказа о тяготах выбора превратились в огромный труд объемом в 25 авторских листов. Думаю, эксперимент удался. Хотя, несомненно, мнение автора на этот счет может расходиться с мнением других людей.