– Ты видишь его смерть, – отхлебывая уже немного остывший кофе, повторила Лала. – Но кто в ней виноват?
– В том-то и загвоздка. Я не знаю того, кто делает выбор. Не знаю главного… И еще… у меня предчувствие, что видение в любой момент может снова измениться, – досадливо поморщился Сандерс.
– Снова?
– Да, я видел уже три варианта. Такое тоже впервые. Обычно видения достаточно стабильны, ну, может, случаются отличия в паре деталей. Но тут… Раньше убийца был не знаком с Даниилом, теперь он знает его не только в лицо, но и по имени. И парень тоже знает того типа, – мужчина закрыл лицо руками, вздыхая.
– Что? – правильно истолковала вздох художника Лала. – Что ты не договариваешь?
– Вчера я увидел себя. Я пытался остановить того мерзавца, но не успел… Ты знаешь, каково это, когда кто-то умирает прямо у тебя на руках? Я вот теперь знаю. Это так тяжело Лала, так тяжело. Мне не было так плохо с двенадцати лет. Я полночи не мог в себя прийти. Плакал навзрыд, как маленький. До сих пор как вспомню – трясет. Эта кровь… и холод… Но вот что самое ужасное: я знаю, что Даниил жив-здоров, но воспринимаю его уже как мертвеца. Словно моя жизнь наполнена призраками, словно я брожу среди духов. Встречаю в магазине продавца, но вижу висящее под перекладиной сарая тело. Иду на прием к стоматологу, а вместо круглого улыбающегося лица передо мной склоняется иссушенный раком череп. А все потому, что один мог по глупости вложить все свои деньги в финансовую пирамиду, да засомневался в последний момент, а второй после долгих уговоров все-таки бросил курить. Но для меня они спустили все деньги и дымят как паровозы по полторы пачки в день.
– Ты несешь на себе тяжелую ношу, Рома, но даже не хочешь ее облегчить.
– Моя ноша не так тяжела, как ноша тех, кого я вижу в своих видениях. Я зряч, они – слепы.
– Боюсь, ты ослепнешь, а они так и не прозреют, – мягко улыбнулась Лала.
Сандерс одним глотком допил оставшийся кофе и решительно встал:
– Мне нужна твоя желтая комната.
– Может, не надо, Рома? Ты же сам говоришь, что видение несколько раз менялось, но суть-то осталась прежней. Подожди, кто знает, вдруг ты разглядишь и того, кто за ним стоит?
– Я очень ценю твою заботу, но мне нужна комната. Я не прошу тебя оставаться рядом, не прошу наблюдать за мной. Просто дай мне час-полтора уединения и пару листов чистой бумаги. Мне нужно знать, с чего все началось. Нужно, понимаешь?
– Иногда ты бываешь таким упрямым… Что сказать? Скаженный и есть. Ладно, пойдем. Я как раз недавно протерла там полы и все убрала. И только попробуй испортить своим желудочным соком мой ковер – больше на порог не пущу!
Художник смущенно потупился. Ну да, был один случай. Не удержал он в себе завтрак после одного из своих так называемых «погружений». Но ведь это было черт знает когда! Тогда Роман еще не мог контролировать приступы, но с каждым разом возвращение выходило у него все менее болезненным.
Желтая комната или просто Комната, представляла собой узкий пенал полтора метра на три, неизвестно для чего отгороженный строителями от самой большой комнаты дома из трех. Лала использовала его летом для хранения ненужной зимней одежды, а в холода тут покоились многочисленные баночки с вареньем и грибами.
Цыганка не любила домашние заготовки, зато была крупным специалистом в тихой охоте, набирая в удачные годы по десять-пятнадцать ведер разных рядовок и опят. В свое время она и Романа хотела приучить, словно медведя какого по лесам шастать, да он больше предпочитал не по малинникам лазать, а сидеть на пенечке и делать зарисовки.
Стены пенала были когда-то выкрашены ядреной, цвета спелого апельсина краской, которая со временем выцвела до желтовато-песочной. В торце его шутники-архитекторы оставили небольшое окошко, больше напоминавшее бойницу, и хоть оно и света достаточно не давало, и выходило на соседский огород, но закладывать окно Лала не пожелала. А напротив нелепой прорези в стене висела огромная картина, над которой Роман трудился целых полгода. Это был его личный Давид, его Сикстинская капелла и «Последний день Помпеи» одновременно. Хотя, глядя на разбросанные вроде бы без всякой логики цветовые пятна, нельзя было такого и предположить. Эту картину не видел никто, кроме хозяйки дома, и Роман клятвенно пообещал ее уничтожить, как только подруга этого пожелает.
– Вот, садись, – Лала с грохотом поставила посреди желтой комнаты стул. – Сейчас принесу тебе твой альбом и карандаш. Уверен, что мое присутствие необязательно?
– Уверен. Спасибо, дорогая.
– Да уж, спасибо. Твоя сестрица меня убьет, если узнает, чем мы тут занимаемся, – помрачнела цыганка.
Бурчала она скорее по привычке, но в ее словах была немалая доля истины: узнай Алиса о проделках своего младшего брата, от хорошей взбучки его не спасли бы ни известность, ни почтенный тридцати трехлетний возраст. Для сестры Роман оставался все таким же непослушным мальчишкой, который наводил беспорядок на их общем столе. К счастью, Лала до сих пор не сдала друга, хотя много раз угрожала это сделать.
Сандерс усмехнулся, вспомнив один из фильмов о знаменитом экзорцисте. Разве что таза с холодной водой под ноги никто не подставляет, а так все, как полагается для путешествий в ад, только вместо кошки – кусок дерева метр на полтора.
Роман долго бился, чтобы вычислить идеальный размер своего шедевра, чтобы на определенном расстоянии он целиком попадал в поле зрения, но при этом оставался видным уникальный узор, из которого и состояли цветовые пятна. Он четко помнил, сколько истратил ведерок краски: десять красного, тринадцать синего и почти дюжина зеленых.
Отдельные мазки переплетались, накладывались друг на друга, делая картину похожей на змеиную чешую. Роман не пытался изобразить что-то конкретное, да и не для того все затевалось, не для красоты, не для прозаичного разглядывания. Но иногда, скользя по картине взглядом, он различал то море и скалы, то каких-то сказочных птиц с огромными клювами. Приходящие образы никогда не повторялись, но все до единого отпечатывались в голове художника. Это была его книга мертвых, его хрустальный шар предсказателя, его лекарство и самый страшный яд для разума.
Лала заглянула в комнату, поинтересовалась, не нужно ли чего-нибудь.
– Нет, – оглядывая полки с банками, успокоил ее Сандерс. – Иди уже.
– Ох, Рома, Рома, – не удержалась цыганка от своего всегдашнего кудахтанья. Потом сняла что-то с шеи и протянула другу. – Надень-ка, это Святой Николай – покровитель всех путешественников. Пусть он выведет тебя из тьмы на свет, пусть вернет невредимым из твоего жуткого похода за границу, которую нельзя пересекать.
– Перестань, Лала. Ты же знаешь, я в это не верю.
– А зря. Сходил бы хоть раз в церковь, помолился, глядишь, и легче бы стало.
– Мне и так легко, – не соврал Сандерс.
– И все же, надень. Ты не веришь, но мне хоть спокойнее будет, – Лала буквально силой навесила на художника цепочку и проворно застегнула. Потом размашисто перекрестила его и, наконец, вышла из кладовки.
– Что ж, приступим! – с преувеличенным энтузиазмом воскликнул Роман, ставя стул на нужное ему место.
Стоило цыганке уйти, как мужчиной завладел привычный страх. Каждый раз, добровольно переходя на ту сторону реальности, Сандерс боялся элементарно свихнуться. Боялся навсегда застрять в своей стране диких грез или вовсе утратить связь с миром. Но пока ему везло. Пока психика выдерживала нагрузки, и Роман рано или поздно возвращался к норме.
Он несколько дней не принимал выписанные сестрой препараты, делающие его менее восприимчивым к влиянию знаков. Всю предыдущую неделю мужчина тренировал свой организм, настраивал его, как сложный и тонкий механизм швейцарских часов. Засыпал ровно в десять, вставал не раньше половины восьмого утра. Трижды сходил в спортзал, хотя уже больше двух месяцев там не появлялся, два раза посетил бассейн – плавать Роман любил и, в отличие пробежек и поднятий тяжестей, старался делать это регулярно. Все его старания были посвящены одной цели: найти того, кто сейчас стоит на распутье, того, кто еще не принял решение, способное так легко оборвать чужую жизнь. И не просто какую-то там гипотетическую жизнь, а вполне конкретную – жизнь Даниила Рябина.
Художник уже почувствовал пока едва заметную боль в затылке. Когда-то она мучила его часами, а то и целыми сутками. Это не проходящее ощущение все увеличивающегося давления внутри черепа, доводящее до крика. Тогда Роман думал – у него в голове опухоль, но все исследования твердили обратное. Александров был здоров, как только может быть здоров человек в девятнадцать лет, не имеющий вредных привычек, то есть – практически абсолютно.
Но голова продолжала болеть, и все чаще один за другим приходили видения. Теперь это были не отдельные кадры, а целые короткометражные ленты. Роман не мог никуда один выйти, не мог ни с кем встретиться, а главное – он больше не способен был рисовать. Тело его было разбито, разум бился в агонии.
Тогда-то его и нашла, в буквально смысле слова, Лала. Молоденький парнишка сидел прямо на тротуаре, обхватив себя за голову и раскачиваясь из стороны в сторону. Едва цыганка приблизилась к нему, как парня вывернуло прямо ей под ноги.
– Простите… – пролепетал он. Потом поднял свои сероватые глаза и добавил: – Не связывайтесь с тем мужчиной. Он убил свою первую жену, за что и отсидел.
– Да тебе совсем плохо, – приняв Романа за очередного городского юродивого, растеряно прошептала Лала. Потом решительно тряхнула своей густой косой и попыталась приподнять того на ноги. – А ну, золотой мой человек, пойдем-ка. Я тебя чаем напою, ишь, как ты продрог весь.
Так они и познакомились: цыганка, которая не имела никого из родных, кроме отца, и художник, который не мог творить. Лала была всего на семь лет старше Романа, но казалась гораздо мудрее своих лет. Может из-за того, что относилась ко всему с легкостью и даже каким-то пофигизмом. Жизнь Лала уподобляла реке, которая, как ты не кувыркайся, не пытайся плыть против течения, все равно вынесет тебя туда, куда суждено. Она легко расставалась как с вещами, так с людьми, но вот худой большеносый юноша отчего-то запал цыганке в душу. Правда, не иначе, как скаженным и блаженным Лала его не называла и наотрез отказывалась раскладывать перед Ромой карты, как бы тот не просил. Не то, чтобы Александров верил в гадания, но он доверял подруге, и ее отказ воспринимался им как дурной знак.
Лала лечила его. По-своему: травами и древними наговорами, собранными ею почти по всему свету. Она поила Романа самым вкусным кофе на свете, пока он не стал Лехом Сандерсом, но и тогда не закрыла своих дверей. Хотя не прочла ни одного интервью художника, не посетила ни одной его выставки.
– И даже не показывай мне это убожество, – однажды попросила цыганка, когда друг принес ей фотографию своей новой работы. – Я люблю тебя, Рома, люблю всем своим большим сердцем кочевницы. Но приходя в мой дом, оставляй того белозубого типа, позирующего для очередной обложки, за порогом. Если я когда-нибудь увижу его здесь, то прогоню вас обоих. Потому что, золотой мой человек, он – это не ты.
– Отчего же? – возмутился Сандерс. – Он – это как раз и есть я.
– Нет, Рома. Только твоя самая малая часть, не более. Самая скучная, надо заметить, часть. Может, когда-нибудь, когда этот позер научится хоть чему-то интересному, я позову его пообедать. А пока пусть остается там, – Лала махнула в сторону входной двери, – далеко отсюда.
Она стала одной из тех, с кем Роман был связан своим проклятием, но остался художник рядом по своей воле. Кроме сенсея и сестры, Лала единственная знала историю Шилллевских знаков, и уж точно единственная – подлинную историю Романа. Даже Алиса не представляла себе, что на самом деле происходит с братом. Она считала приступы художника недугом, болезнью, которая, пусть и плохо, но поддается лечению. Правильная лекарственная терапия, питание, соблюдение режима дня – и брат сможет жить, как нормальные люди. Но Лала знала: проклятие не снять сильными транквилизаторами, не разбить с помощью электрошока. Алиса злилась, когда Роман рассказывал ей об очередном своем видении, Лала – лишь сочувственно гладила его по волосам. И только к ней мужчина мог прийти, чтобы сотворить такое безумие.
Он сидел, уставившись на желтую стену, на висящую на ней картину. Мысли его текли плавно и размерено. Это походило на прыжок с парашютом. Сначала ты долго летишь в самолете, в относительной безопасности. Тебе безумно страшно, но сейчас-то как раз совершенно нечего. А потом наступает момент, когда больше некуда отступать, больше невозможно тянуть время, и под ногами вдруг разверзается бездна. И тогда на смену ужасу приходит эйфория, и ты кричишь, кричишь, а бесконечное небо проглатывает твой вопль, и не остается ничего, кроме ненадежного куска ткани и нескольких тонких стропил…
Лала нашла его на полу. Левой рукой Сандерс быстро-быстро черкал что-то на оставленном ею листе бумаги, а правой – выводил в воздухе свои чертовы символы. Глаза мужчины были совершенно безумны, но цыганка знала, он уже здесь, на этой стороне. Надо просто дать ему еще пять-семь минут, как бегуну, чтобы отдышаться, понять, что можно уже остановиться. Она присела рядышком, отмечая на лице друга новые морщинки, а в густых темных волосах – еще несколько седых. Надо закрыть эту комнату, а потом сломать замок. А еще лучше предварительно все тут перекрасить, а картину просто-напросто сжечь. Это подло – лишать человека его сущности, но смотреть на страдания Романа цыганка больше не могла.
Спустя десять минут художник вышел из пенала. Его рубашка промокла насквозь, а руки ходили ходуном как у алкоголика с многолетним стажем или паркинсоника. Лала молча указала на дверь в ванную, не отрываясь от своего занятия – тщательной очистке мандарина от белесых «ниточек». На друга она едва взглянула, не задав даже короткого вопроса.
Горячая, а потом ледяная вода привели Сандерса в относительный порядок. По крайней мере, он больше не чувствовал себя держащимся за отбойный молоток. Предусмотрительная подруга позаботилась о чистой одежде, так что из ванной Роман вышел приятно пахнущим и сносно функционирующим членом общества, а не потной старой развалиной.
На столе в гостиной уже стояла глубокая тарелка с куриным бульоном. Лала отчего-то считала это нехитрое блюдо едва ли не волшебным зельем от всех недугов. И хоть художника сейчас мутило от одной мысли о еде, но несколько ложек бульона он обязан был проглотить хотя бы из уважения к труду подруги. А та отложила очередной мандарин и, захватив небольшую жестяную коробочку, зашла Роману за спину. По комнате поплыл аромат эвкалипта, мяты и чего-то солоновато-пряного, что прочно ассоциировалось у Сандерса с высокими соснами на берегу холодного северного моря. Висков коснулись чуткие пальцы. Синтетические лекарства Лала не очень-то жаловала, хотя и не отказывалась их принимать, если совсем прижимало. Но больше она доверяла народным средствам: всяким отварам, бальзамам и таким вот растиркам. Боль действительно, немедленно начала отступать, хотя даже моргать еще было тяжеловато.
– И как? – лишь втерев первую порцию, спросила женщина. Уточнять, что она имеет в виду, не требовалось.
– Видение изменилось…
– Что на этот раз? Ты успеешь его спасти?
– Нет. – Роман выловил кусочек моркови, долго рассматривал его, словно какую-то диковину, потом вновь опустил в свободное плаванье. – Зато я знаю, по чьей вине Даня умрет.
Решетка камина
Символ правой руки. Содержит в себе элемент запрета. Обозначает же обычно непринятие или непонимание человеком моральных норм или правил, принятых в обществе, ибо его личная система табуирование гораздо шире. Обычно пишется спокойными холодными тонами, чтобы ослабить воздействие, «сдвинуть» границы к норме.
Среди прочих у моей матери есть одно выражение, смысла которого я до сегодняшнего дня не совсем понимала: «Если подошва толстая, то и гвоздь не заметишь, а разувшись, и травой порежешься». Много раз спрашивалось, причем здесь трава и гвозди, но ответа не получалось. Мать обычно лишь многозначительно ухмылялась и произносила что-то вроде: «Дорастешь – сама узнаешь, что почем и где обвесят». Где она набралась всего этого – понятия не имею, но ее слова были недалеки от истины.
Раньше я не задумывалась, а каково это в нашем городе передвигаться не на машине, и не на своих крепких двоих, а на инвалидной коляске. Оказалось, невероятно сложно. Наш городишко совершено неприспособлен для жизни людей с ограничениями. Забудьте о специальных такси, забудьте о подъемниках в социальных учреждениях. И скажите спасибо, что кое-где хоть пандусы есть. И то, сделанные не для инвалидов, а для мамаш с малышами.
У нас в подъезде и такой малости не было. Так что пришлось дяде Алику тащить Славку на руках, а мне, на своем горбу – огромную коляску. Потом, у лифта вновь ставить ее на пол и сажать мужа. К чести Доброслава, он терпеливо перенес все процедуры, хотя было видно, насколько это ему неприятно.
Супруг старался максимально отстраниться от происходящего, лицо его не выражало ничего, кроме вселенской усталости. Полторы недели в больнице, капельницы, обследования, новые заборы ликвора и томограммы, лишь подтвердившие то, что и так давно стало для нас очевидным: Слава не будет таким, как прежде больше никогда. Болезнь подобно затаившемуся в высокой траве хищнику неожиданно выскочила и свалила здорового тридцатилетнего мужчину.
Только на третий день после его госпитализации, мужа перевели из реанимации в обычную палату. Едва увидев меня, Доброслав принялся извиняться, клясться, что такое больше не повторится. Он был не в себе, он не владел своими мыслями. Я права, я сотню раз права во всем.
– Это было глупо… но этот козел вывел меня из себя, – добавил Слава.
– Какой еще козел? – не поняла я.
– Так Шурка, – часто-часто заморгал муж. – Он же приставал к тебе, Лерик. Я просто не мог на это смотреть.
Не вся, но один отрезок нашей жизни скоростным поездом пронесся у меня перед глазами. В первый же месяц после замужества между мной и Славой случилась самая крупная размолвка, а все по вине некого Александра Щитова, которого знакомые звали просто Шуриком. Чем-то он, действительно, походил на всеми любимого Гайдаевского персонажа: круглые очки, светлые волосы. Только вот обаянием Демьяненко в нем не было вовсе, зато имелась дурная привычка скверно шутить и делать странные намеки замужним женщинам. За что и поплатился Щитов, лишившись двух зубов в драке с моим благоверным.
– Слава, скажи мне, какой сейчас год? – осторожно, чтобы не напугать любимого, начала я. – Просто скажи.
Кажется, мой вопрос сработал. Лицо Доброслава на какой-то миг вытянулось, а потом он закрыл его руками и зарыдал. Он всхлипывал добрых минут пять, прежде чем собрался и уже совсем иначе, осмысленно, посмотрел на меня:
– Лера, как я здесь оказался? Я ни черта не помню.
– Успокойся, – присаживаясь рядом на краешек койки, попросила я его. – Ничего страшного не произошло. Мы просто вышли вечером прогуляться. Тебе стало плохо, ты упал… Я вызвала скорую…
– Что-то было еще. – Славкины брови собрались у переносицы. – Что я натворил?
– Да ничего ты не натворил! – наверное, слишком эмоционально воскликнула я. – С чего ты вообще взял, что что-то натворил?! Ерунда какая… Ладно, меня и так пустили сюда всего на минуту. Отдыхай, набирайся сил. Я еще заеду к тебе вечером, привезу кое-что.
Это был самый натуральный побег. Глупый и малодушный. Но когда вечером я вернулась в палату, Слава ни словом не напомнил о предыдущем разговоре. С преувеличенным энтузиазмом набросился на домашнюю котлету с пюре, потом с повышенным вниманием выслушал последние известия от зашедшего врача.
Прогнозы были неутешительны. Разрушения затронули не только височные области, но и часть моторной коры, добрались до лобной доли, и теперь мозг моего супруга напоминал поточенную жуками древесину. Конечно, при должном лечении кое-какие функции можно частично вернуть, но ходить без дополнительной опоры Доброслав теперь вряд ли сможет. Пока добрый доктор с приклеенной улыбкой произносил свой приговор, в моей голове было совершенно пусто. Что скрывал спокойный серый взгляд супруга, и вовсе понять было невозможно. Но когда пришло время прощаться, он улыбнулся и привычно произнес:
– Спокойной ночи, Лерик.
– Да завтра, – сглатывая комок вязкой и горькой слюны, отозвалась я.
Через три дня привезли коляску. Громоздкую, неудобную, с огромными колесами. Я бы в такую по доброй воле не села. Слава покосился на свое новое транспортное средство и, не выдержав, тут же отвернулся. Пальцы его сжали тонкое одеяло, а на щеках выступил лихорадочный румянец. Мысленно перекрестившись и приготовившись к долгим и нудным уговорам, я уже было открыла рот, но Доброслав снова всех удивил:
– Да уж… это явно не «Феррари». Ладно, помогите мне пересесть. Посмотрим, как она разгоняется.
Разгонялась коляска плохо, но подталкивать ее сзади Слава никому не позволил. Стоило мне взяться за ручки, как он ощерился и прошипел: «Даже не смей». Пришлось отступить и дать ему самому рулить. Стоящая рядышком Алиса Григорьевна, специально пришедшая на сегодняшний «тест-драйв», легонько похлопала меня по руке:
– Все нормально, Валерия. Ваш муж пытается сохранить хоть какую-то самостоятельность. Не стоит ему в этом мешать. Доброславу нужно время, чтобы смириться с новыми обстоятельствами. Уверяю вас, он уже неплохо справляется. Некоторые из моих пациентом в первый раз устраивали истерики. А одна девушка даже попыталась вышвырнуть коляску из окна… и откуда только силы взялись?
– Что мне делать? – глядя на то, как Слава пытается развернуться в узком больничном коридоре, беспомощно спросила я.
– Ничего. Просто будьте рядом. Прислушивайтесь к нему, смотрите на него. И просите его почаще.
– О чем?
– Обо всем. Вбить гвоздь, помыть посуду. В мире множество болезней, но всего два типа больных, так говорил один из профессоров, у которого я училась. Одни наживаются на своем недуге, другие, наоборот, делают вид, что с ними ничего не произошло. Ваш муж, Валерия, не будет целыми днями лежать в постели и требовать, чтобы вы поправляли ему подушки и чесали пятки. Он из другой породы.
– Это хорошо, – кивнула я, но заметив сомнение в глазах Алисы Григорьевны, уже менее уверенно добавила: – Это же хорошо, так?
– Как посмотреть. Доброслав никогда не примет своего состояния до конца. Каждый сочувственный взгляд, каждое напоминание о своей неполноценности, станут для него подобны удару ножом. И дело тут вовсе не в пресловутой гордости. Сейчас я скажу, возможно, крамольную мысль, но люди, с рождения лишенные возможности слышать, видеть, самостоятельно передвигаться, не так несчастны, как те, кто уже в сознательном возрасте стал таковым. Первых мучаются только от ограничений, от невозможности быть нормальными. Вторых терзают еще и воспоминания о том, что когда-то они были как все. Ваш муж будет стараться до конца, до последнего сохранить свою прежнюю жизнь. Даже когда станет совсем невыносимо. А потому вы должны быть крайне внимательны, превратиться в некое подобие сверхчувствительного прибора. И еще вы должны быть готовы к тому, что Доброслав захочет со всем покончить.
– В каком смысле?
– В прямом. Как обычно кончают с бесполезным существованием?
Такого жесткого, даже жестокого ответа от Алисы я не ожидала. Кажется, ужас, отразившийся на моем лице, был столь явным, что врач поспешно заговорила:
– Сейчас не нужно об этом думать… Я ни в коем случае не хотела вас напугать!
– Но напугали, – оттолкнув руку невролога, поспешила к мужу.
И все же Алиса Григорьевна оказалась права хотя бы в том, что любую мою попытку помочь даже в самой малости, супруг воспринимал в штыки. Зато, когда я принесла ему квитанции за газ и свет и попросила разобраться с ними, как Слава всегда делал, он с такой благодарностью на меня посмотрел, будто я выполнила его самое горячее желание. Правда, уже через несколько минут, запутавшись в цифрах, Доброслав проклял всех и вся на свете и с руганью отбросил счета подальше.
– Ничего, позже разберешься, – стараясь следовать совету докторов и быть терпеливой, пробормотала я.
Потом, когда муж уснул, собрала бумажки и убрала их подальше с глаз долой. К счастью, на следующее утро Слава уже не помнил ни о каких квитанциях. Он блаженно улыбался, глядя в окно на засыпанные снегом улицы, и от этой улыбки мне делалось нехорошо. Я знала, что через минуту или час, или мгновение помутнение пройдет, и эта улыбка маленького ребенка сменится скорбной гримасой мужчины, потерявшегося во времени и пространстве.
Я не представляла, что творится в голове Доброслава. Ее рентгеновские снимки были для меня так же малоинформативны, и столь же пугающе, как фотографии взрыва атомной бомбы или узников Бухенвальда. Дмитрий Игоревич толковал про какие-то пораженные участки, выглядящие на снимках как чуть более светлые отметины на темно-сером фоне, но для меня значение имели лишь белые пятна в сознании моего супруга. А тот молчал. На вопрос, в каких облаках он витает, Слава неизменно отвечал: «Неважно, я уже спустился на землю». Настаивать на откровениях я не решалась. И только перед самой выпиской поздно вечером любимый неожиданно заговорил:
– Если сравнить сознание с огромным зданием, то складывается ощущение, будто в мое пришла бригада строителей и начала полномасштабный ремонт. Я открываю комнату, а там оказывается целый склад. Пытаюсь понять, что из этого стояло тут раньше, какими были стены, какая люстра висела на потолке, но все бесполезно. Все воспоминания, как столы и кресла – переставлены, перепутаны. Даже перегородки кое-где сломаны, так что я приходится долго блуждать в поисках нужной лесенки или коридора. Хуже всего с тем, что находится на самых верхних этажах. Полный кавардак… С подвалом, то есть с более ранними воспоминаниями дело обстоит лучше. Наверное, поэтому я все чаще спускаюсь туда.
– Никогда не замечала в тебе любви к ассоциациям, – как-то нервно хмыкнула я в ответ.
– Просто так проще. Проще, чем думать о том, как мои серые клеточки с каждым днем отмирают одна за другой. Ремонт. Да, у меня в голове ремонт…
Больше я ничего не стала говорить. Но через две ночи мне приснился кошмар, будто я брожу по огромному отелю в поисках своего номера. Открываю одну за другой двери, но за ними нет ничего, кроме кромешной тьмы. Никаких указателей, никаких номерков. Только бесконечно длинные проходы, едва освещенные голыми лампочками. Я проснулась в холодном поту, не помня, нашла ли нужную комнату или нет.
Домой мы возвращались на машине дяди Алика – старой, но надежной «Ниве». На мою просьбу о помощи мамин второй муж откликнулся как всегда, с охотой. Я тут же оговорилась, что если ничего не выйдет, не обижусь. Но дядя Алик лишь возмущенно затарахтел:
– Не сходи с ума, девочка. Ты знаешь, для меня ты как родная дочь.
– Спасибо… Для меня вы тоже как второй отец. – И ничуть не слукавила.
Мои родители не развелись лишь по одной причине – развод они посчитали слишком хлопотным делом, предпочтя просто молча разъехаться, для надежности, поселившись в разных странах. Их разрыв стал для меня подобен грому среди ясного неба. Мать никогда не любила выносить ссор из избы, в своей скрытности доходя иногда до абсурда. Она всегда проводила четкую границу между собой и остальным миром, включая в последний и собственное чадо. Так что, когда на другой день после нашей со Славой свадьбы отец пришел нас навестить, и уведомил, что через полтора часа у него самолет, я, мягко говоря, была в шоке.
– И надолго ты улетаешь? – спросила.
– Боюсь, на больший срок, чем ты рассчитываешь, – туманно ответил отец. – Возможно, прилечу на Новый год, но обещать не могу.
– На Новый год? – тупо переспросила я. – Но ведь до него еще пять месяцев…
Тогда-то он все и выложил. Про то, что с матерью они уже давно не живут как супруги. Что в Канаде его ждет друг и место в фирме. И, конечно же, он по-прежнему любит до безумия свою малышку, желает ей огромного счастья и известий о скором прибавлении в нашем сумасшедшем семействе. После чего с совершенно невозмутимым видом отставил чашку с нетронутым чаем и объявил, что ему пора ехать.
– Папа, – остановила я его уже у самого порога, – ты сейчас все это серьезно? Почему я ничего не знала?
– Мы с мамой посчитали, что не стоит портить тебе последние месяцы свободной жизни своими дрязгами. Ты ходила такая счастливая. Теперь, когда у тебя есть муж и свой дом, мое сердце тоже стало спокойно. Не думай, это не спонтанной решение. Наши отношения с Риммой давно перешли в стадию приятельских. Она дорога мне, но смысла жить с ней под одной крышей я не вижу. Мы провели вместе чудесное время. Запомни это и не ругайся с матерью, поняла?
Я и не стала. Просто пару месяцев не разговаривала, вот и все. Как бы отец не старался меня уверить, что счастлив, что ничего дурного не произошло, но я понимала: он в этой ситуации – пострадавшая сторона. Мать принимала его любовь, как должное. Да, они не ругались, я не помню, чтобы при мне было сказано хоть одно грубое слово. Зато в моей памяти явственно отпечаталось то, с каким равнодушием она смотрела на отца, когда тот совершал какой-то промах. Не злостью, не обидой, а именно равнодушием. И когда я захлопнула дверь за отцом в тот день, в день после моего бракосочетания, то поклялась себе, что никогда не буду доводить до такого. И если мои чувства к Доброславу остынут, сразу же сообщу ему об этом.
С тех пор отец приезжал к нам два раза в год, чаще не выходило. Как и обещал, на Новый год и еще на мой день рождения. Но сейчас было лишь начало декабря, и помочь с переездом из больницы было некому, кроме дяди Алика. Сгрузив Славу обратно в коляску, он тяжко выдохнул и шутливо воскликнул:
– Эх, рано я бросил занятия в спортзале!
– И это учитывая, что мои мозги наполовину ссохлись, – глядя куда-то перед собой, мрачно пошутил муж. – А так-то я почти на полкило больше весил.
Дядя Алик громко заржал, словно услышал самую смешную шутку в своей жизни. Потом отер выступившие слезы, оправил свои усы и совершенно серьезным тоном ответил:
– Ты это, Слава, перестань так говорить. Все у тебя хорошо будет. Я, конечно, не медик, но много чего повидал и знаю, что человек – такая тварь живучая, какую еще поискать надо. Ты меньше о плохом думай, вот и все.
– Ладно, – подозрительно легко согласился Доброслав. Но я видела, с каким выражением лица тот выслушивал старика. Челюсти мужа сжались, дыхание замедлилось, словно он готовился броситься в бой. – Буду думать о хорошем.