– Растушуй, – как всегда, незаметно подкрался Сандерс, ставя поднос с двумя чашками кофе, каким-то супчиком и так называемым мясным ассорти: панированные в сухарях кусочки говядины, свинины и курицы.
Я послушно подвигала губами, размазывая тинт. И, о чудо, из зеркала на меня выглянула девушка года на три моложе и намного привлекательнее. Темный цвет подчеркнул форму губ, сделав их выразительнее, а кожа, наоборот, потеряла свой обычный желтоватый оттенок. Виновата в том была не больная печень, а кровь одного из тюркских народов, которую три последних поколения старательно разбавляли, да так и не смогли до конца разбавить. Так и достались мне в наследство от прабабки-киргизки чересчур прямые темные волосы, которые никак не желали укладываться хоть в какую-то прическу, да невероятная способность цеплять загар даже в марте-месяце.
Наверное, я слишком задумалась. К щекам прикоснулись теплые пальцы, мазнули, оставляя цветной след. Роман знал не только, как надо обращаться с маслом и деревом. Считанные секунды, и зеркало отобразило настоящую восточную красавицу. Скулы поднялись, стали четче, и даже то, что глаза у меня были не раскосые, а такое впечатление, что просто вечно полуприкрыты, не испортило конечного результата.
– Кофе, – не дав ничего сказать, выставил передо мной чашку с шапкой пены Сандерс. – Какой-то новый. Вроде как специальное предложение в честь новогодних праздников. Не знаю, что они туда добавили, но на вид вполне неплохо.
– И где же твоя боязнь нового? – попыталась подловить я мужчину.
– Ее больше нет, – мягко улыбнулся тот. – Ты меня вылечила.
– Даже так? – Отложила зеркальце подальше и взялась за ложечку. Сначала надо попробовать пенку, потом отпить сам напиток, такого была последовательность, и я ни разу ей не изменяла. – Значит, теперь ты готов на любые эксперименты?
– Не на все, но… попробовать этот кофе все же решусь!
Хоть Роман и отшучивался, как мог, я чувствовала, что он, в самом деле, заметно переменился с нашей первой встречи. Сандерс по-прежнему прикидывался крутым парнем, но теперь все чаще я заставала его не задумчиво смотрящим перед собой, а рассматривающим окружающий мир.
Недавно он принес альбом со своими набросками: чьи-то лица, милая зарисовка теряющего листву дерева. Ни одного искаженного создания, ни наркоманских ежей, ни уродливых большеротых девочек, от которых за километр разило скорой смертью от истощения (как признался Роман, именно в этом и была его задумка, сделать пародию на вечно худеющих девчонок, которые в итоге с весом теряют и последние остатки разума). Эти наброски больше напоминали картины с чердака Романа. В них не было перебора, не было специально гипертрофированных деталей. Они дышали той простотой и понятностью, от каких на душе становилось уютнее.
И в который раз за последние полтора месяца я спросила:
– Ты покажешь их?
– Что показать?
– Твои работы. Те, что ты прячешь.
– Снова? – Он не злился. В голосе – усталость, ничего большего.
– Я должна. Ты пытаешься похоронить часть себя, но это не правильно.
– Это другое. Ты не понимаешь, Вика.
– Не Лех Сандерс, а Роман Александров, помню я, помню. Так ему шанс! В качестве исключения… Ты говоришь, он никчемен, говоришь, такие картины никто не станет покупать, что они никому не понравятся. Уверен? Сколько лет ты работал на имидж, сколько лет старался, чтобы твое имя знали все крупные коллекционеры и эксперты в области живописи. Не пришла ли пора самому задавать тон? Если они так любят тебя, почему, глядя на твои же картины, они вдруг отвернутся? Спиши все на эпатаж. Ведь выпускают музыканты экспериментальные альбомы, почему бы тебе не попробовать организовать выставку неформатных работ? Конечно, я тупая, ничего в этом не понимаю…
– Ты не тупая. Просто…
Рома замялся, приступая к супу. Почему-то он предпочитал поглощать еду не как положено, а в порядке, понятном ему одному. Сначала мог надкусить пирожное, потом слопать салат и снова вернуться к десерту. Вот и сейчас кофе был выпит, а оставшаяся пенка дожидалась своей участи, медленно оседая на дно чашки. Кофе, к слову сказать, отдавал пряностями. Не сколько приятно, сколько навязчиво. Возможно, я еще не отошла от парфюмерной атаки магазина, но меня не покидал привкус какой-то химии на корне языка.
– Просто что?
– Это слишком личное. Да, отчасти я боюсь выставлять те картины из-за того, что они, как ты выразилась, неформатны. Точнее, не соответствуют концепции работ Леха Сандерса. В них нет вызова, нет изюминки. Но это пустяк. Их происхождение, вот что меня тревожит. Это как выставить на всеобщее обозрение свой личный дневник… или… записи разговоров с психоаналитиком. Я – не Дали. Он зарисовывал свои сны, превращая страхи и странности в произведения искусства. Но мои чердачные картины – нечто большее, чем просто выдумка разума. Они – часть моего проклятия. Часть того, что к Сандерсу никогда не относилось и не может относиться. Я не имею права выставить их даже в качестве эксперимента.
– Не знаю. По мне, но ты и так это знаешь, они намного лучше твоих обычных коммерческих проектов. Хотя, надо признать, некоторые из поделок Сандерса не так уж ужасны.
– Благодарю за оценку, – фыркнул Роман. – Давай оставим эту тему, а? А то даже есть перехотелось. Если хочешь, я специально нарисую несколько картин в стиле Александрова и честно представлю их публике, но больше не уговаривай меня выставить работы с чердака. Им там самое место.
Слишком мощное сопротивление, чтобы продолжать данный разговор. Мне и самой не до конца было понятно, почему я так настаиваю на своем. Отчасти жаль было затраченного Ромой труда. В его доме насчитывалось около трех десятков разнокалиберных полотен, навсегда спрятанных от глаз зрителей. Часть из них Роман позволил отснять и выпустил ограниченную серию карточек, о чем теперь очень жалел. Продавались те плохо, фамилия автора Александров ничего не говорила потенциальным покупателям. Но если, и в это я верила всей душой, показать настоящие полотна, на крупном мероприятии с подходящей подачей и именем Сандерса на афише, их встретят с не меньшей теплотой, чем пресловутую «Лестницу амбиций».
Я предпочитала холод жаре, хруст снега – пыльным бурям, и даже лед под ногами не раздражал меня так, как писк комаров душными летними ночами. И все же в зиме был один существенный изъян, а именно – короткий световой период. Сейчас было не больше четверти третьего, а за окнами начало стремительно темнеть. К семи часам, времени ухода с работы, настанет настоящая ночь. А шастать в темноте я очень и очень не любила. Окна светятся, всюду мерцают огоньки наряженных елей, но ничто не может сравниться со светом солнца. Только оно способно подарить ощущение полной защищенности и уверенности. Я помню свою самую страшную зиму, наступившую после не менее жуткой осени. Тогда одно воспоминание о темных переулках и дворах, по которым я бежала, спасаясь от безжалостного зверя с человеческим лицом, приводило меня в отчаянье.
Но если я лечила Романа от страха новизны, то он постепенно приручил меня к себе. И было уже намного легче садиться в его машину даже после заката. Как и высказываться вслух по любому вопросу, зная, что Сандерс выслушает. Не всегда поймет, но уж точно не обрушится с осуждением. Мы договорились, что он подъедет к «Рыбешке» к окончанию рабочего дня, а пока художник собирался уладить кое-какие дела в нашем районе. Какие такие дела, я спрашивать не стала.
Обычно Рома встречался с покупателями своих творений или мчался в мастерские – договариваться об изготовлении деталей для очередной инсталляции, если не мог сделать ту своими силами. На этот раз он был одет в элегантный костюм, а шею Сандерса сдавливал галстук. Значит, отправляется к какой-то шишке на переговоры. С подобных встреч он возвращался либо очень довольным, либо в прескверном настроении, вне зависимости от того, купили работу или нет. А вот из мастерских Роман всегда приезжал одинаково одухотворенным, словно верующий из церкви. Что за мысли бродили в его голове? Что за придумки он отвергал или включал в список «одобрено»? Кое-чем Рома делился, но я подозревала, что это была лишь толика передуманного им по пути от мастерских к торговому центру или моей квартире.
У нас с Сандерсом было множество странностей. Он не мог выходить из дома, не надев очки с фильтрами. Я засыпала только с открытой дверью. Когда художник ел банан, то сразу очищал весь, а шкурку немедленно выбрасывал. Мне же нравилось выковыривать начинку из шоколадных конфет, так что все пальцы оказывались вымазаны кремом. Но знание этих причуд не давало нам права утверждать, что мы знаем друг друга. У меня все еще было чувство, будто между мной и Романом осталась какая-то тайна, раскрыв которую, я стану полноценной частью его жизни. Пока моя роль ограничивалась ролью гости, топчущейся в дверях, пока хозяин решает: впускать ее или все же потерпеть, пока сама уйдет.
Стоянка перед «Рыбешкой» была забита до отказа. Центр работал до десяти вечера, и народ ломился в него до самой последней минуты. Сроки поджимали. На календаре уже было двадцать шестое. Не заглянешь в магазины сейчас, можешь вовсе остаться без приглянувшейся вещи.
Роман стоял, прислонившись к машине и курил. Не замечала раньше за ним этой пагубной привычки. То ли мужчина хорошо маскировался под некурящего, то ли я снова отличилась со своей невнимательностью. Пока не подошла почти вплотную, Сандерс никак не отреагировал на мое появление. Потом дернулся, резко отбросил сигарету и поспешно понесся открывать дверь. С кем же он встречался, что теперь выглядит так, будто из зоны боевых действий вернулся? У соседа моих родителей сын служил в Афганистане, так у него такой же точно взгляд был: потерянный и одновременно настороженный. И руки также дрожали, когда он вспоминал свою службу, благо, вспоминать он не особенно любил.
Отправлялись домой мы в полнейшей тишине. Только на перекрестке Сандерс включил магнитолу, и салон наполнили звуки старенького джаза. Саксофон хрипло вторил излияниям Луи Амстронга, я не заметила, как начала подпевать следом. Радио в автомобиле художника имело прямо-таки магические свойства, заставляя меня делать то, чего обычно я никогда не делала. Например, притоптывать в такт или, как сейчас, похлопывать рукой по торпеде. Роман, наконец, немного пришел в себя, покосился на мои постукивания, чуть заметно усмехаясь.
Мы подъехали к светофору ровно в тот момент, когда он переключился с зеленого на красный. Насколько помню, ждать тут придется не менее полутра минут.
– Что произошло? Ты какой-то напряженный.
– Ничего. – Прозвучало как «отвяжись». – День был насыщенным, устал.
– А, ясно, – тихо протянула я, хотя вот ни черта мне было не ясно.
Отвернувшись от Романа, уставилась в окно. Темнота уже стала густой, как смола, только огромный экран, установленный на обочине, невиданным маяком освещал дорогу. Рекламировали какой-то гипермаркет бытовой техники, такого в «Рыбешке» точно не было. Светофор загорелся зеленым, позволяя нам снова тронуться в путь. Машина рванула с места, как застоявшаяся в конюшне лошадь, все больше набирая скорость. Я мельком подумала, не слишком ли Сандерс разгоняется, ведь до следующего перекреста метров двести, не больше. Мигнул-блеснул желтый огонек очередного светофора, а художник и не думал сбавлять обороты. Как и едущий наперерез ровер.
– Стой! – заорала я, хватаясь за руль и инстинктивно дергая его вправо.
Машину тряхнуло, закружило на покрытой тоненьким ледком дороге. Не будь я пристегнута, вылетела головой вперед. А так только ударилась лбом обо что-то твердое, когда Роман очнулся и вдавил педаль тормоза в пол.
– Твою мать! – с чувством выругалась я, набросившись на него. – Ты что творишь, а? Ты нас чуть не угробил! Какого лешего?!
– Я… я… – Сандерс приоткрыл рот и вытаращился на меня, как застигнутый светом фар посреди лесной тропы олень. – Что произошло?
– Ты что, выпил? Или обкурился?! Еще чуть-чуть, и в нас бы врезались.
Меня била дрожь. Только чуть расслабилась, как снова напугали до икоты. Теперь я и за все посулы в мире в автомобиль не сяду. Тем более, к этому психу.
– Желтая реклама. Я не переношу желтый, – почти неразборчиво выпалил тот.
– В смысле, не переносишь?
– Он… – мужчина глубоко вздохнул, как перед прыжком с вышки. И, подняв на меня полные тоски глаза, отрывисто продолжил: – Это и есть мое проклятие. Обычно я могу довольно долго смотреть на предметы желтого цвета, но недавно мне пришлось на время прекратить прием лекарств, и я стал намного чувствительнее. А эта реклама… Когда я вижу что-то столь же яркое, насыщенное, то непременно впадаю в определенного рода состояние.
– Какое еще состояние?
– Моя сестра называет это приступом. Я же зову выпадением или провалом. Это все из-за знаков. В детстве прямо напротив моего стола висела репродукция картины Куликова. Той самой. Грустная девушка в шерстяном платье, Любаша. А над столом было зеркало. Часто, когда я рисовал или читал, или делал уроки, то поднимал голову и смотрел в это зеркало, в эти задумчивые глаза, рассматривал цветные пятна на заднем фоне. Я не знал, что даже отраженные, знаки Шилле имеют огромное влияние. Точнее, что отраженными они приобретают еще большую власть над неокрепшей детской психикой. Куликов изобразил свою покойную возлюбленную, чтобы его мозг мог сгенерировать ее последние минуты. Он хотел быть с ней в тот час, когда бомба упала и, пробив купол, взорвалась в храме. Думаю, у него это получилось. Но увиденное было столь реалистично, что он просто не выдержал. Разум его помутился и мой прадед остался сидеть рядом с руинами, постепенно замерзая и даже не чувствуя, что мерзнет. А я… я получил способность видеть то, что не произойдет. Когда кто-то стоит перед мучительным выбором, от которого решается судьба, я вижу последствия того варианта, к которому в данный момент человек менее склонен. То, что не случится, если его не переубедить. То, что не должно произойти, если выбор сделан правильно. Я вижу обратную сторону. Порой это просто статичные кадры, но чаще – полноценные видения. В одиннадцать лет я упал в обморок, когда пережил смерть сестры. Буквально. Ее разрезало пополам мчащимся товарняком. Боль была жуткой, а когда я очнулся, то не поверил, что ничего этого на самом деле не происходило. Алиса стояла тут же, у моей кровати, живая и здоровая. А через полгода она пошла с компанией одноклассников на те самые пути и в последний момент передумала их перебегать. Честно признаться, я не знаю, то ли это мое видение ее остановило, то ли так и было суждено… Лишь через несколько лет у меня снова начались приступы.
Удивительно, но я ему поверила. Сразу и безоговорочно. Потому что теперь паззл под названием «Роман Александров» полностью сошелся.
– Так значит… ты знал о пожаре в моей квартире заранее?
– Да.
– Что… Ох! Что меня ждало? Если бы ты не приехал?
– Ты бы сгорела. Или попала под машину. Мои видения – это не точные предсказания, но в то утро я увидел горящую комнату. Я был в ней, пока огонь лизал мебель и пожирал твои ужасные пыльные шторы. Комната была пуста, а это значило только одно: я должен был увезти тебя до того, как вспыхнет пожар. Так увиденное превратилос в реальность, а ты осталась жива.
– Но как? Почему я?
– Не знаю, – прикусил губу Сандерс. – Не выпытывай, я просто не знаю, и все. С кем-то у меня налаживается что-то вроде ментальной связи. Не обязательно с людьми близкими или с теми, с кем я часто общаюсь. Со временем я научился вместе с изнанкой видеть лицо выбора, хотя для этого нужно приложить некоторое усилие. Я смотрел глазами булочника, который всего пару раз продал мне хлеб. Я знал, чем болен мальчик, проживающий тремя этажами ниже. Мне пришлось долго уговаривать его упрямую мать обратиться-таки к нормальному врачу. Это не геройство. Но когда раз за разом ты сам переживаешь скорбь потери, или страх, или злобу, то не выходит, не получается пройти мимо. С кем-то связь обрывается без видимой причины, а кто-то практически поселяется в моей голове. Как ты… С первой нашей встречи на выставки. Даже мелкие, незначительные события, связанные с тобой я стал видеть наперед.
– Велосипедист, – вспомнила я. – Ты сказал тогда, что у тебя отличный слух.
– Именно. Соврал, что услышал велосипедный звонок.
– А на самом деле?
– Увидел тебя сидящей на асфальте с кровоточащей коленкой, – выдавил слабое подобие улыбки Роман. – Если происходящее зависит от моего выбора, точность видения увеличивается в разы. Я мог дать тебе уйти или вовремя остановить. В первом случае на тебя бы наехали, во втором… сама знаешь, что было дальше.
– А моя паническая атака? В тот же вечер, ты ведь пришел на мое спасение.
– Тут мои приступы не при чем. Просто сложил два и два.
– Ладно… – У меня от таких новостей начала кружится голова. – Последнее: твои картины как-то связаны с видениями?
Сандерс молча кивнул. Я откинулась на сидении.
Больше вопросов не было.
Сидящая сова
Символ правой руки. Также называется «спящая сова» или «медальон». Знак означает ясное видение самого себя, принятие себя таким, какой ты есть. В том числе, может использоваться в клинической практике для подготовки психики пациента к дальнейшему лечению, а потому пишется нейтральными или совсем светлыми тонами.
Двое рабочих в одинаковых синих комбинезонах, кряхтя и поругиваясь сквозь зубы, затаскивали по лестнице деревянный ящик. Сандерс едва успел шмыгнуть в сторону, когда они втащили свой груз в просторный зал галереи. Один из рабочих бросил на художника полный раздражения взгляд. В нем так и читалось: «Ишь, какое яйцо! Не помогаешь, так хоть бы под ногами не крутись». Подобные взгляды Лех периодически ловил в течение последних десяти лет. С тех пор, как они с Егором организовали свою первую выставку. Тогда – совместную. Их творческий дует «Сандерс и Минин» просуществовал совсем недолго, вскоре превратившись в соло. Егор ушел в тень, но некоторые его наработки Лех использовал и сейчас.
– Почему ты не хочешь еще раз попробовать выставиться? – спросил как-то друга Сандерс и получил в ответ довольно пространное:
– Знаешь, есть так называемые восьмидесяти процентные люди. Вроде талантливые, но что-то им все время не хватает, чтобы выбиться в высшую лигу. И как бы они не старались, как бы не корячились, путь туда им закрыт. Вот я из таких восьмидесяти процентных. А ты, Рома, нет. Ты стопроцентный. Может, не такой талантливый как я, но твои оставшиеся семьдесят-семьдесят пять процентов таланта дополнены еще личной харизмой, везучестью и каким-то шестым чувством, благодаря которому тебе удается отыскивать по-настоящему выигрышные идеи. Так что прости, старик, но я предпочту трудиться за кулисами. Там и спокойнее, и есть больше пространства для маневра. Ты ошибешься, и все… критики заклюют. А я волен творить, что угодно и ничего не бояться.
– Выкрутился, – хохотнул тогда Лех.
Но сейчас пришел к неутешительному для себя выводу: его друг был абсолютно прав. К вспышкам фотокамер и восхищенным отзывам критиков всегда прилагается страх стать посмешищем. И каждый раз видя, как рабочие извлекают из набитых опилками и ватой ящиков его работы, Сандерс чувствовал себя таким же экспонатом, только ничем не защищенным.
– Ну, как вам?
К Леху мячиком подскочил устроитель выставки, невысокий отчаянно лысеющий мужичок лет сорока пяти. Макар Иванович или Макар Петрович? Когда они впервые были представлены друг другу, художник не особенно вслушивался в его трескотню. А потом уточнять отчество стало как-то неудобно.
– Что именно? – не понял Лех.
– Мы поставили свет, как вы просили, – почти обиделся на невнимательность художника устроитель. – Пришлось закупить дополнительные светильники, ровно восемь штук, один мы повесили…
Сандерс предусмотрительно прервал отчет:
– Да-да, вижу. Прекрасная работа. Я вам очень благодарен.
Освещением, как и всеми остальными подготовительными работами, занимался менеджер Леха. В его обязанности входило проведение переговоров с галереями и музеями, вся логистика тоже лежала на плечах Шевцова. Единственное, что требовалось от самого художника – изредка подписывать контракты. Хотя и для этого обычно приглашали какого-нибудь юриста из числа знакомых. И все же Сандерс неизменно приходил за сутки-двое до открытия очередной выставки и все внимательно осматривал.
Ему нравилось наблюдать за тем, как из упаковок достают его картины, его скульптуры и инсталляции, как они одна за другой занимают положенные места. Нравилось смотреть, как просторный или не очень зал, до того пустой и голый, освещенный лишь техническими лампами, наполняется предметами, как преображается в сиянии множества прожекторов и спотов. Это тоже было своего рода искусство – превращения заурядного кусочка пространства в храм, где вместо икон висят живописные полотна, а все приходящие поклоняются не Создателю небесному, но земному творцу.
Скоро, совсем скоро и это место наполнится людскими шепотками, тихими шагами по паркету, а пока тут раздавались лишь треск да скрип отрываемых гвоздодером деревянных крышек.
Художник обернулся в ту сторону. Из небольшого ящика как раз извлекали его очередную работу-шутку: легкокрылого мотылька из тонкой проволоки и блестящей бумаги, привязанного к круглому основанию тонкой нитью. Пока мотылек покоился, но стоит подключить скульптуру к розетке или вставить в нее батарейку, как его поднимет вверх поток воздуха. Так, кружась по повторяющейся траектории, он и будет биться о стенки окружающего его колпака. Колпак тоже был особый, из пузырчатой пленки, в которую заворачивают хрупкие вещи при перевозке. Однажды рабочий, возившийся с этой композицией, не понял, что это вовсе не часть упаковки, и едва не освободил мотылька из его плена. Сандерсу пришлось вмешаться, иначе скульптура была бы безнадежно испорчена.
Вот и теперь один из мужчин в комбинезоне непонимающе смотрел на неподвижную бумажную бабочку, не в силах понять, что она означает и почему такое барахло выставляют в галерее. Лех усмехнулся и твердым шагом направился к нему.
– Позвольте? – Протянул руку к композиции.
– Что это за штука? – поднял на него удивительно яркие глаза рабочий.
– Чтобы она заработала, нужно включить.
Сандерс нащупал небольшую кнопочку на дне основания. Сейчас же из многочисленных отверстий подул ветерок, и мотылек взлетел, как настоящий. Вверх и вниз, то правее, то левее. Масса фигурки и её крыльев была рассчитана таким образом, чтобы та была максимально чувствительна к изменению воздушного потока и при его ослабевании не падала камнем вниз, а продолжала парить в своей полиэтиленовой тюрьме. Идею Лех подсмотрел у фокусников, которые, махая веером, заставляли разлетаться целые стайки подобных бабочек.
– Весь наш мир таков. Мы кружим по кругу, бьемся крыльями о преграды своего миниатюрного, закрытого от всех мирка. Но порой нам мешают не непреодолимые стены, а придуманные нами же правила, – заговорил художник. – Мы напоминаем беспечных мотыльков. Мы привязаны нашими привычками, нашими суждениями или чувствами к чему-то настолько, что не можем улететь. Но они же: эти ограничения и делают нас теми, кто мы есть. Только они и удерживают нас от падения. В этом и заключена двойственность человека. Мы не можем ничего изменить, пока не изменимся сами, но для этого надо либо сорвать пленку, либо вовсе прекратить попытки вырваться.
– Вы прямо-таки философ, – по-доброму улыбнулся рабочий, кивая в сторону скульптуры. – Забавная штука. Надо иметь недюжинное воображение, чтобы так все увязать. Человек, бабочка, всякие привязанности-ниточки. Теперь понимаю, почему на ваши выставки столько народа приходит.
– На самом деле большинство из них является ради халявных закусок, – засмеялся Лех. – Но за комплимент – спасибо. Если не сложно, поставьте теперь этого бедолагу вон туда.
– Хорошо.
Рабочий задумчиво покачал головой, отключил «мотылька» и отправился его устанавливать на одну из тумб. А Сандерс пошел дальше, пока не свернул в короткий коридорчик, увешанный старыми и новыми афишами и фотографиями выставлявшихся здесь прежде художников. С некоторыми Лех был знаком лично, имена других были ему незнакомы. Он любил такие небольшие частные галереи, любил намного больше роскошных выставочных залов. Тут, со своими бабочками и черепами он был на своем месте. Не то, что в крупных музеях, где под его работы обычно выделяли лишь небольшое помещение, и всякий раз приходилось проходить мимо картин уже почивших мастеров. Сандерс буквально кожей чувствовал неодобрение смотрящих на него нарисованных глаз. «Кто ты такой, – будто спрашивали они, – что смеешь приносить сюда свои нелепые штуковины? Мы висим тут столетиями. Нас признавали шедеврами еще до рождения твоей прабабушки, а теперь ты приходишь и вешаешь здесь свою мазню, о которой все позабудут уже через месяц».
– Но ведь когда-то вас тоже рисовали на заказ, за деньги, – отвечал портретам Лех. – Когда-то такой же амбициозный бедняк, как я, мечтающий о громкой славе и богатстве изобразил вид на текущую рядом с его лачугой речку. А теперь посмотреть на эту речку приходят десятки тысяч людей, которые думают, что автор запечатлел её из-за любви к родному краю.
Когда-то…
Никто не знает, что витало в головах тех, кто строил пирамиды. Но дурны ли, прекрасны ли были эти люди, сейчас не имеет никакой разницы. Главное, что труд их не пропал напрасно, став не просто самый большим надгробием, но настоящим чудом Света. И никто не поручится за то, что через десяток-другой лет эту афишу с именем Сандерса не продадут на аукционе, словно редкую драгоценность. Время портит и разрушает, но оно же и придает самым обыденным вещам цену. И лишь оно может превратить Леха как в великого художника, так и оставить его обычным выскочкой из глубинки. Время и реклама – хорошая или не очень.
Сандерс уже собирался двинуться дальше к офисным помещениям, когда голова его закружилась, да так резко, что пришлось невольно опереться руками на ближайшую стену. Свои волшебные очки он оставил сегодня дома, рассчитывая на добросовестность организаторов. В составленном для них договоре первым пунктом стояло: «запрет любых желтых предметов и элементов декора». На первый взгляд – блажь чересчур завравшегося артиста, по факту – жизненно важное требование, вроде отсутствия в меню орехов или рыбы для аллергиков. Со своей «аллергией» Лех давно смирился, но не перестал страдать от последствий приступов.
Рисунок деревянного пола на мгновение рассыпался на отдельные, парящие в некотором отдалении друг от друга доски. А потом снова собрался в привычную плетенку. Лех оторвал ладони от стены, и хотел было с облегчением выдохнуть, когда другая реальность навалилась на него многотонной плитой, сминая сознание и заставляя напрочь позабыть, где он находится и кто он, вообще, такой.
Он смотрел в широкую щель между дверью и косяком. Будто шпион заглядывал в другую комнату, стараясь не издавать ни звука. Там на полу сидела девочка лет трех-четырех. Тарахтя как трактор, она возила туда-сюда по паласу игрушечный грузовик. Не совсем девчоночье занятие, но так и его дочь – не обычная девочка. Развитая не по годам. В два года научилась читать по слогам, а к трем освоила сложение и вычитание до двадцати. Ко всему прочему дочка проявляла недюженную для столь маленького ребенка любовь к пианино, не просто бряцая по клавишам, а вполне осмысленно нажимая их и даже сочиняя свои маленткие «мелодии». Так что жена всерьез планировала нанять для девочки учителя музыки.
– Не торопись, – предупредил он. – Многие детишки ее возраста все схватывают на лету, но это вовсе не означает, что из них поголовно выходят Моцарты и Шекспиры.
– Как знаешь, – соглашалась жена, но уже через месяц начинала свою песню заново. Иногда она бывала весьма навязчивой, а порой и очень колючей.
И все же он был рад, что дочка больше похожа на Вику, а не на него. И ее темные глаза, такие же, как у матери, смотрели на мир с непосредственностью и открытостью ко всему новому. Ему нравилось вот тайно наблюдать за девочкой, словно делая десятки мгновенных фотографий и развешивая их в каждый уголок своего сердца. Она что-то бормотала про себя, видимо, выдумывала очередную историю, пока игрушечный самосвал отгружал кусочки конструктора.
– Что это у тебя? – из другой комнаты вышла Вика, присела рядом с ребенком. – Стройка?
– Маля строит большой дом, – с охотой ответила девочка.
Часто она говорила о себе в третьем лице, из-за чего супруга даже хотела отвести ее к психологу. Хорошо хоть его сестра вовремя вмешалась: «Прекрати, Вик. Это скоро пройдет. Дети часто так говорят. Просто она еще очень мала, чтобы воспринимать себя некой отдельной личностью. Вот увидишь, скоро Маленка перестанет так говорить». Как всегда, сестра оказалась права. Все чаще девочка употребляла местоимение «я», хотя, заигравшись, могла сказать: «Маля готовит обед, Маля хочет накормить куклу», – и так далее. Так что постепенно жена успокоилась и перестала обращать на подобные фразы внимание.
– Хочешь, мама поможет?
– Нет, я сама, – отказался ребенок.
Еще одна черта, доставшаяся Малене от матери: самостоятельность и терпеливость. Даже разбивая коленки, она лишь всхлипывала, но никогда не ревела, как иные малыши. И никогда не позволяла себя докармливать или нести на руках, если уставала. В этом случае она только просила родителей остановиться и немного постоять.
– Может, папа посадит тебя на шею, а? Будешь высоко-высоко сидеть, как в той сказке. Как там девочка в сказке медведю говорила: «Не садись на пенек, не ешь пирожок», – да?
– Не-а… не хочу на шею, – неизменно отвечала дочь.
Он гордился своим маленьким строителем и композитором. Он, столько лет посвятивший себя поиском бессмертия, наконец, обрел его в этой темноволосой малышке. И какой она станет, каким человеком вырастет, то же зависело от него.
– Так и будешь стоять?
В задумчивости своей он не заметил, как был обнаружен. Вика понимающе улыбнулась и приглашающе постучала ладонью по полу рядом с собой:
– Иди сюда.
Он шагнул в комнату, оставляя за порогом все заботы дня. Им было сыграно так много ролей: и эксцентричной звезды, и загадочного предсказателя, и рыцаря в сияющих доспехах, но роль любящего отца и супруга оказалась самой приятной. Наверное, потому, что оказалась самой искренней. Наверное, потому, что приходя домой, в свое настоящее убежище, он не чувствовал на своем затылке взгляда. Оценивающего, взвешивающего на невидимых весах каждый его жест, каждое слово.