Начался учебный год, последний для Койранского.
В гимназии и в классе все было без изменений. Только учеников стало очень мало в классе, всего 24 человека.
Многие бросили учиться, некоторые перевились, а кое-кто остался на второй год.
Среди преподавательского состава изменений не было.
Директор Некрасов стал еще лучше относиться к Койранскому.
Это обстоятельство имело неожиданную подкладку: Некрасов, старый холостяк, задумал жениться, а его невеста училась шить дамские шляпы в той же мастерской, где училась и сестра Койранского. Их сближение на профессиональной и еще больше на национальной почве оказало свое действие на отношение директора к ученику.
А это сказалось вообще на положении Койранского в гимназии. Ему позволялось многое, что запрещалось другим.
Еще до окончании гимназии он уже стоял над гимназией.
Учителя приглашали его в гости, для него выбирались лучшие уроки в смысле оплачиваемости, ему разрешили посещать театры, его вне стен гимназии многие учителя называли по имени и отчеству.
Бельская же, казалось, ничего этого не замечала. В классе она не видела Койранского, не приглашала к себе или на свидания. Первая же попытка его проводить ее домой после уроков вызвала неудовольствие и даже гнев учительницы.
Выслушав ее выговор, Койранский печально сказал:
«Если я вам неприятен, могу оставить вас в покое. Ваша воля для меня – закон. Скажите, что не хотите видеть меня, и я уйду в другую гимназию. Вам я обязан тем, что существую и никогда я этого не забуду. Прощайте!» – и он ушел от нее.
На другой день урока французского языка не полагалось. На большой перемене, когда Койранский стоял у выхода из гимназии, ожидая товарища, который пошел в магазин купить для обоих папирос, одетая в летнее пальто и шляпу направлялась к выходу Бельская.
Койранский вежливо поклонился. Она ответила и мимоходом по-французски негромко произнесла:
«Проводите меня немного!»
Койранский вышел вслед за ней. Когда они завернули за угол улицы графа Берга, Бельская вынула из кармана и подала Койранскому записку.
«После прочтете», сказала она, «а теперь идите!»
Койранский, попрощавшись, пошел обратно в гимназию и по дороге прочитал записку, в ней было немного слов, но море чувства: «Люблю. Не сердитесь. Завтра увидимся. Порвите».
Эти французские слова произвели на Койранского неожиданное действие. Он впервые почувствовал, что она действительно нужна ему, нужна как жизнь, как мать. Ему нужно было видеть ее и приласкаться к ней, как ребенок ласкается к матери, к старшей сестре.
Он не мог идти в гимназию. Он так был полон чувством нежности к ней, что прошел мимо гимназического крыльца и без фуражки ходил по улицам с единственным желанием быть одному, нести в себе эти свои чувства, не расплескать их.
И только на последний урок пришел Койранский и на уроке сидел, словно завороженный, ничего не видя, ничего не слыша.
С таким состоянием он шел с уроков домой. У ворот его ждала Зина Дьяконова. Она передала Койранскому привет от брата и его жены, которых, как потом оказалось, она и не видела, и попросила пройтись с ней. Койранский был так далек от такого желания, он был так полон Евгенией Николаевной, что прогулка с Зиной никак не могла быть по душе ему. И он ей сказал:
«Я с большим удовольствием погулял бы с вами, но никак не могу. У меня сейчас должен быть урок. Вы извините меня, Зина!»
Зина неожиданно зарыдала. Она прислонилась к каменному столбу ворот и громко неутешно рыдала.
Койранский растерялся. Он не знал причины слез и не знал, чем утешить плачущую так горько девушку. И когда он сказал:
«Ну, хорошо, Зина! Я готов пропустить урок, пойдемте погуляем», Зина перестала плакать, вытерла платком слезы и по-детски спросила: «Согласны? Немного. Я вас так давно не видела! А мне показалось, что вы хотели отделаться от меня».
И они гуляли до 10 часов вечера. Койранский действительно пропустил урок и остался, кроме того, без обеда.
Что он сказал Зине? Он был с ней правдив. Он сказал, что на ее чувства пока ответить не может, так как он переживает измену.
И она примирилась с этим «пока».
На другой день последним уроком был французский язык. Но Койранский каждую перемену ходил около учительской, чтоб взглянуть на Бельскую. Она замечала его и незаметно кивала.
А когда Бельская пришла на урок в 8-й класс, она улыбнулась ему и бросила такой взгляд любящего человека, который только круглый остолоп не понял бы. Койранский был вознагражден за ту сухость, какая окутывала их отношения с начала учебного года.
По окончании урока Бельская, идя из класса, подошла к Койранскому и по-французски спросила:
«Вы проводите меня? Я прошу подождать меня на улице у входа».
Это было первое свидание в этом учебном году. Они договорились, что будут встречаться между 9 и 10 часами вечера в Уяздовских аллеях, и эта договоренность строго выполнялась. Не было вечера, когда бы они не виделись. А по воскресеньям Койранский бывал у Бельских на вечернем чае.
Иногда во время свиданий им встречались знакомые гимназисты, даже из 8-го класса, но разговоров об их прогулках среди гимназистов Койранский не слышал. Он относил такое бережное отношение к ним уважением, каким среди гимназистов пользовалась Бельская. Но однажды, вскоре после рождественских каникул, восьмиклассник Струк на большой перемене написал на классной доске крупными буквами:
Койранский + Бельская = квадр. корень из х
Он стоял у доски и, показывая всем, громко смеялся и объяснял значение радикала.
Койранскому сказали. Он вошел в класс, прочитал, обернулся к Струку и со всего размаха влепил ему пощечину.
Он бы и еще бил, если бы ему не помешали товарищи.
Разумеется, формула Струка немедленно была уничтожена. Но этим дело не кончилось.
Когда Струк заявил некоторым товарищам, что будет жаловаться, его предупредили, что свое оскорбление Бельской он этим сделает гласным, а это неминуемо вызовет последствия.
Но Струк не послушался: он пожаловался Некрасову.
Тот на уроке истории произвел разнос самого Струка.
«Как вы посмели жаловаться на Койранского за то, что он вступился за честь девушки-учительницы?! Этим вы хотели публично ее оскорбить? Если бы даже и увидели учительницу с вашим товарищем, можно ли этот факт превращать в оскорбление? Я, конечно, жалобе Струка хода не дам, так как не хочу содействовать его намерениям. В то же время я предлагаю 8-ому классу обсудить, как надо реагировать на позорную попытку Струка».
Такое решение директора было непривычно в гимназии в то время. Раньше не было таких фактов, и восьмиклассники призадумались. Наконец Проняков и Юровский сходили за советом к директору на квартиру. И директор им подсказал, что Струку следует уйти из гимназии, потому что рано или поздно слух об оскорблении Бельской может дойти до нее, и ей будет неприятно присутствовать в классе ее оскорбителя.
И вот на классном собрании, совершенно неофициальном, было вынесено решение:
«Восьмой класс требует, чтобы Струк, позволивший себе оскорбление учителя, добровольно, ушел из 3-ей гимназии».
Струк понял, что ему не под силу бороться, и на другой день взял документы и ушел из гимназии. Потом оказалось, что он был принят в гимназии на Праге.
Так закончился неприятный инцидент, о котором Бельская узнала от Койранского. Он не мог ей не сказать, и она оценила это.
Теперь свиданья назначались около дома, на Кокотовской площади, и стали короче, чем до этого.
А через некоторое время они прекратились вовсе по настоянию матери Евгении Николаевны. Она потребовала этого в одно из воскресений, предъявив это требование обоим. Им пришлось покориться. Остались только воскресения и то под присмотром матери.
Вячка привез с каникул немного своих поэтических произведений. Главными были: неоконченная поэма «Правда и Кривда» и сатира еще в сыром виде, но имевшая свое лицо.
Лирических произведений было не больше пятнадцати.
Материал для сатиры был одобрен братом, и Вячка с тем большей охотой стал работать над ним, связывая отдельные части общей композицией и подводя все под общую идею.
Но работать приходилось урывками, так как его ежедневные свидания с Бельской, а также два урока, дававших ему хорошее материальное подспорье, требовали много времени. А его оставалось так мало, что готовить уроки приходилось исключительно ночью, в ущерб сну.
Только в первых числах марта сатира была окончательно готова. Вместе с братом было найдено заглавие: «Пани и хлопы».
Брат надеялся отправить ее куда-то в печать.
И вдруг в марте произошло событие, потрясшее Вячку неожиданностью и драматизмом.
В одно из воскресений Койранский с братом днем провожали на поезд жену брата, уезжавшую в Б., к родителям, на предстоящие пасхальные праздники.
На вокзале брата отозвал в сторону кто-то неизвестный и о чем-то говорил ему. Брат, как Вячка заметил, вернулся к жене и к нему взволнованным. Однако, он ничего не рассказывал.
Когда поезд отошел, брат позвал Вячку в ресторан, недалеко от вокзала, и, оставшись за столиком вдвоем, начал разговор, открывший Вячке глаза на многое, чего он долго не понимал.
«Я на тебя надеюсь», начал он, «как на самого себя, но так как то, о чем я тебе скажу, касается многих, я прошу тебя дать честное слово, что ни самому близкому другу, ни любимой девушке, не скажешь того, что я вынужден тебе сказать».
Вячка, конечно, поспешил дать клятву, что никто никогда не узнает того, что будет ему доверено.
И тогда Иван поведал младшему брату, что он состоит в социал-демократической партии и ведет по ее заданию революционную работу. На него уже пало подозрение, но, благодаря осмотрительности, строгой конспирации и образу жизни, ему удавалось оставаться на свободе, хотя его уже дважды арестовывали, но с извиненьями быстро отпускали.
Теперь, очевидно, у них в почтамте завелся шпик, еще не открытый. Сейчас на вокзале ему сказали, что у него намечено произвести на квартире обыск и что за его квартирой уже следит охранка. Нужно вынести кое-какие материалы, но за ним и за всеми входящими в квартиру следят. Эти материалы хранились у него, как бывшего вне подозрений. И брат резюмировал:
«Только ты без всяких подозрений можешь это сделать, унести в гимназию, где у тебя их возьмет специальный человек. Берешься?»
Вячка, не задумываясь, согласился.
Было условлено, что в определенный день на большой перемене Вячка выйдет в писчебумажный магазин, на улице графа Берга, где когда-то работала покойная Казя, со свертком, который надо передать.
К нему подойдет дама и по-польски скажет: «Добрый день, пане Константин». Он должен быстро отдать ей сверток и отвернуться к прилавку. Через несколько минут он может спокойно уйти из магазина.
Это было проделано на другой день.
И вечером этого же дня было сожжено в кухонной плите много бумаг, особенно тонких, папиросных, на которых, оказывается, тайнописью были написаны секретные поручения.
«И стихотворенья твои нужно сжечь, братишка, чтобы не было никаких подозрений», сказал Иван.
До слез было жалко Вячке уничтожать свои творенья, особенно жалко сатиру, только что законченную.
Но делать было нечего, пришлось покориться.
К обыску квартира приготовилась, а обыска-то и не было.
Лишь через десять дней, в пять часов утра, явились три жандарма, из них один офицер. Они предъявили приказ о производстве обыска.
Понятыми были кухарка и Вячка.
Трудно передать, что представляла квартира после обыска! Все было перевернуто верх дном, белье и платья валялись брошенными на пол, книги тоже, ящики стола и платяного шкафа опрокинутыми лежали в прихожей. Одним словом, эта картина напоминала Вячке еврейский погром, который он видел в 1905 году.
Обыск ничего не дал, но офицер предложил Ивану одеться, так как он был полуодет со сна, и отправиться с ним.
Уходя, брат взглянул на Вячку, пожал ему руку и громко сказал:
«Не беспокойся! Скоро вернусь!»
После ухода брата Вячка вместе с кухаркой стали приводить квартиру в порядок. Но скоро женщина закапризничала и ушла.
Вячка возился один до обеда. В гимназию он в этот день не ходил. А обедать пошел к Ивановым, сослуживцам брата. Муж и жена Ивановы оба были почтовиками, и часто бывали у брата, составляя партию игры в винт.
Они знали об аресте Ивана, а подробности передал им Вячка.
Позже оказалось, что Иванова-жена тоже состояла в с-д партии.
Через два дня вечером, прийдя с урока, Вячка нашел дома брата Ивана. Он мирно беседовал с Ивановой.
Никаких улик, кроме доноса, у жандармов не было, и им опять пришлось извиняться перед чиновным революционером.
Но еще долго можно было наблюдать, как за братом, куда бы он не пошел, плетется унылая фигура агента.
Итак, в третий раз Вячка Койранский вынужден был предать огню то, что составляло часть его души, самое дорогое и самое родное! Никто-никто, кроме брата Ивана, не читал сожженных произведений, никто, даже Бельская, не разделяя с ним его поэтических дум, его сожалений и восторгов.
Теперь, когда все было сожжено, сказать о своем призвании Евгении Николаевне уже нельзя. Нельзя и сказать о сожжении, так как оно связано с революционной работе брата, а о ней он не имеет права говорить.
Но в ближайшее воскресение Бельская заметила грустное настроение Вячки и спросила его, отчего он, всегда бодрый и веселый, не в себе? И Вячка открылся ей, а сожжение объяснил требованием брата, который не хочет, что бы в его квартире хранились не дозволенные цензурой стихи. Бельская обрадовалась признанью Койранского. Она воскликнула:
«Я знала, я знала, что вы особенный! Мне всегда вы казались талантливым!»
Мать пресекла восторг дочери. Она пожала плечами и проскрипела:
«Ты же не читала его произведений, к чему же радоваться? Они могли и не быть, а если и были, не значит, что ими надо восторгаться!»
Когда Койранский уже ушел от Бельских, его нагнала Евгения Николаевна, взяла под руку и попросила:
«Вы не обижайтесь на маму. Я уверена в таланте вашем. Я и раньше думала, что вы необыкновенный. Вы верьте мне, Койранский!»
«Я вам верю, я знаю, что вы любите меня. Но мне так тяжела ваша недоступность. Почему ваша любовь такая холодная?» – перешел Койранский на другую тему.
Бельская молчала. И он молчал. Так они шли вперед, думая, она над заданным вопросом, он – над тем, почему она молчит.
Наконец, она каким-то сдавленным голосом сказала:
«Вы думаете, я не хочу других отношений? Разве я – камень? Но мы не имеем права забывать свое положение, оно ведь обязывает!»
«Так, наверное, сказала мама?» – иронически воскликнул Койранский. Она опять молчала. Койранский продолжал:
«А вы полюбили вопреки маме! Кого полюбили? Мама вам не сказала, что я мальчишка, молокосос? А я, знаете, какой мальчишка? Я – огонь и мне надо гореть в любви, мне много надо от вас: я хочу владеть душой вашей безраздельно. Только тогда я вам отдам всего себя. Я хочу, чтобы вы отдали мне свою страсть без оглядки на маму! Я же еще не видел, что вы – женщина, не видел вашей женской нежности. Или у вас ее нет? Мне больно говорить это вам. Но я молчать больше не могу, ваша холодность мучает меня! Скажи же, родная, когда мы возьмем свое счастье, не спрашивая маму.»
После небольшой паузы Бельская ответила:
«Мне, кажется, что возражений не будет, если мы обвенчаемся сейчас же после экзаменов. Уже скоро! Я так мечтаю об этом! И тогда вы убедитесь, что у меня много нежности для вас найдется!»
Она вдруг забежала в ворота, мимо которых они шли, и позвала его. Он пошел за ней. Она остановилась, обняла его за шею и крепко поцеловала в губы.
«Это вам аванс, чтобы не думали, что я ледышка!» – смеясь, тихо сказала она.
А когда они уже шли по направлению к дому, она пригрозила:
«Вы еще узнаете меня!»
Новое чувство овладело Койранским, совсем непохожее на пережитое. Оно выражалось не только в восторге любви, оно было не такое легкое! Оно состояло в огромной вечной тяге к любимой, какого-то влияния ее присутствия на его сознанье, на все душевное состояние. Без нее чувствовалось половинчатость, неполность существования. Счастьем были не только ее ласки, ее взгляд, но и само ее присутствие.
Ее голос, слышимый издалека, вызывал в нем волнение, а шаги ее, которые он мог отличить от всяких других, приближаясь, рождали в нем трепет.
Он жаждал ее, как усталый и жаждущий путник жаждет напиться! «Еще три месяца! Подожди еще три месяца, и она будет твоя!» – уговаривал себя нетерпеливый Вячка.
Миновали пасхальные каникулы. Вячка не уезжал из Варшавы: он не мог не видеть Бельскую.
Под предлогом подготовки к экзаменам на аттестат зрелости он остался в Варшаве и каждый день видел ее, назначая местом встречи чаще всего площадь у церкви гвардейского Литовского полка, откуда они под покровом темноты уходили куда-нибудь подальше: в Лазенковский парк или в Бельведер, парк при королевском дворце, куда желающие проникали через всегда открытую служебную калитку.
Настал май, такой дивный в вечерней Варшаве, и с ним пришли экзамены на аттестат зрелости.
Койранский усиленно занимался перед каждым экзаменом, а по вечерам обязательно встречался с Бельской.
«Хоть час, да наш!» – говорил он ей.
А она бывала грустная, позволяла себя ласкать, исполняла все его желания. Но грустного настроения объяснить не могла или не хотела.
И вот – последний экзамен, латинский язык.
Преподаватель Уздовский не любил Койранского, и подстроил ему неожиданность: для перевода дал 8-ю книгу Юлия Цезаря, тогда как по программе полагалось переводить только 7 книг.
В 8-ой книге описывается устройство инженерных войск римской армии, а потому в книге было много специальных терминов, которых Койранский перевести не мог. И, несмотря на отличные ответы по другим частям билета, общий балл на экзамене была тройка.
Но и это не огорчило Койранского. Он считал оставшиеся дни до своего счастья.
Еще во время экзаменов Койранский узнал, что вступительные экзамены в Варшавский Политехнический институт в этом году из-за ремонта здания будут весной. И он на другой же день после последнего экзамена в гимназии держал вступительные экзамены на технологический факультет Политехнического Института.
И эти экзамены Койранский сдал хорошо и был принят в институт.
В день выпускного вечера, который состоялся через неделю после получения аттестатов зрелости, Бельская пригласила Койранского к себе, и они рано ушли с вечера.
Оказалось, что матери дома не было, она куда-то ушла.
Молодые люди были одни. Настроение Бельской был очень подавлено, совсем не соответствующее настроению Койранского, который вдохновлялся уже близким счастьем, складывая стихи об их любви, но Бельскую ничто не трогало. Она не хотела объяснить Койранскому в чем дело, сказала, что из размолвки с матерью.
Койранский схватил ее в охапку, посадил к себе на колени, в исступлении целовал ее губы, глаза, шею.
И вдруг она ему сказала на ухо:
«Надо сделать так, чтобы мы больше не разлучались. Сегодня. Сейчас. Она дрожала как в лихорадке.
«Ты с ума сошла!» – спокойно и удивленно возразил он.
«Послезавтра мы обвенчаемся, и счастья нашего мы уж не отдадим никому».
«Но мама…» – начала Бельская.
«И маме не отдадим»! – засмеялся он и как ребенка носил ее на руках, беспрерывно обжигая ее губы своими страстными поцелуями. Потом, боясь за себя, он вытащил ее на улицу, в Лазенки, и там они, тихо перешептываясь, обнявшись, сидели в темной аллее.
Это были последние часы их счастья.
На другой день он пришел к ней утром, как было условлено накануне, надо было определить час их венчанья, чтобы переговорить предварительно со священником.
Она сдержанно поздоровалась и, опустив голову, сказала ему убийственные, никогда не забываемые им слова:
«Мы с мамой уезжаем в Париж и в Ниццу на все лето. Уже заграничные паспорта мама получила. Мы с вами не подходим друг к другу, разные совсем, и из нашего брака ничего не выйдет. Мама не хочет слышать о нашем браке. Я очень вас прошу: не оставайтесь в Варшаве, мне будет тяжело. Вам предлагали ехать в Харьковский университет. Поступайте туда. И не думайте, что я не люблю вас. Я так несчастна!» – и она неутешно заплакала.
«Я не отдам тебя твоей матери! Я уведу сейчас тебя к себе! Не хочу разлуки! Понимаешь, не хочу! Ты – моя! Идем!» – кричал Койранский.
Открылась дверь, вошла мать.
«Нет, молодой человек! У вас нет права на нее. И она сама не знает, что делает!» – гневно говорила эта старая женщина.
«Женичка, Скажи же матери, что мы уже муж и жена, что нас разлучать поздно!» – вспомнил он вчерашнее предложение девушки, не понятое им тогда.
«Как?!» – истерически закричала мать.
«Это, мама неправда!» – тихо, почти спокойно сказала Евгения Николаевна. И обращаясь к нему:
«Уходите, ради бога, уходите! Я дала маме слово, что оставлю вас. Идите!» Койранский больше не возражал. Он поклонился и молча вышел. Гнев кипел в нем.
«Одну мачеха заставила отречься от любви, другую – родная мать! Какая же это любовь? И правда, что нет в женщине ничего, кроме обмана!» – сделал он вывод из нового несчастья, свалившегося на него.
«А Казя? Она жизнь отдала за свою любовь!» – вспомнил он.
И тяжесть нового удара как бы смягчилась этим воспоминанием.