Многочисленная семья брата была построена на очень шатких основах.
Прежде всего, бросалось в глаза, что отношения мужа и жены ненормальны. Жена командовала, муж исполнял ее волю. Жена вовсе не считалась с мужем, не уважала его, называла его презрительно «Сашка». А он, очевидно, привык к такому отношению, не возмущался и старался отделаться от всех домашних дел, поменьше бывать дома, засиживаться в канцелярии лесничества и часто уезжал по лесничеству сразу на несколько дней.
Мария Дмитриевна очень скоро посвятила Койранского в секрет таких отношений с мужем. Она рассказывала, как ее насильно выдала замуж замужняя сестра, у которой она воспитывалась, и при помощи угрозы жениха застрелиться, если она не пойдет за него.
Бедная 17-летняя девушка-сирота попала в трудное положение и была вынуждена согласиться, так как единственная сестра тоже грозила отказаться от нее.
Маруся, став женой, без передышки рожала детей, благодаря чему ей некогда было думать о чем-либо, кроме вскармливания детей и ухода за ними.
Шестеро детей за десять лет – такова смирительная рубашка, надетая Александром на жену.
Она поняла этот отвратительный метод усмиренья и еще больше возненавидела мужа.
А он освободил ее от всяких работ по дому, окружил ее кухарками и няньками, которыми она и командовала в своей золотой клетке.
Она по своему единоличному усмотрению расходовала его деньги, сама производила все покупки, без него, ездила для этого в Москву и в Тверь. Завидово было как раз на середине между ними.
В результате такой многолетней жизни Маруся стала диктатором, причем очень капризным и бесцеремонным, отвыкла от всякого труда, от чтенья книг; ее не интересовала ни жизнь народа, ни новости литературы и театра, а все, что она вынесла после учения в пансионе, за несколько лет растеряла.
Детей она любила, но чисто животной любовью; она с ума сходила, если ребенок заболеет, но оставалась равнодушной, если он не выучит урока или плохо написал диктант.
Она читала детям сказки, любила это занятие, но больше для себя, чем для детей, и, конечно, многого не могла объяснить детям.
Тем не менее, ее время целиком было занято детьми, так как ни хозяйством, если не считать руководства, ни каким-либо рукоделием не занималась.
Отец семейства, наоборот, решительно никакого интереса к детям не проявлял и не занимался ими, разве жена невзначай положит ему на руки сверток с грудным ребенком или посадит на руки ему неожиданно для него малыша, приказав: «Поняньчи немного!»
И хозяйственными делами он также не занимался и не интересовался ими. Не было случая, чтобы он принес охапку дров или помешал дрова в печке. Зачем? Это все делала прислуга, да лесник, живший при лесничем, используемый конюхом при собственном коне лесничего и для других услуг по дому. За это он получал, кроме казенного жалованья и обмундирования, бесплатные квартиру и питание.
Вячка был четвертым для услуг в этом доме, как гувернер и воспитатель детей, которым грозило бы одичание и привитие психологии и навыков окружающих их невежественных нянек, лесника и кухарки. Исполняя добросовестно принятые на себя обязанности, Вячка тем не менее скоро заскучал в этом доме, хотя отношение к нему всех домочадцев было очень хорошим, даже теплым, хотя в доме были книги художественной литературы, хотя весь день безотрывно он был занят с детьми.
Но вечера были скучными: все было переговорено, все оставшиеся в памяти анекдоты рассказаны, а убежденья свои, диаметрально противоположные убежденьям брата, повторять Вячке не хотелось из-за вспыхивавших приэтом крупных разговоров на грани ссоры, а это было уже совсем скучно.
Как-то, гуляя с ребятами в парке, окружавшем дом, Койранский увидел во дворе соседней дачи крупную красивую женщину, по одежде крестьянку.
Расспросив лесника, что это за женщина, Койранский узнал, что это кухарка живущего в соседнем доме Алексея Ивановича Кузнецова, богача, владельца большого посудо-фарфорового завода где-то за Москвой. Ему было сказано, что эта женщина, по имени Евгения, является не только кухаркой, но и любовницей Кузнецова.
Скоро Койранский увидел и самого Кузнецова, простого мужика, пьяницу, каждый вечер напивавшегося в трактире и возвращавшегося с громкой пьяной песней домой.
«Когда б имел златые горы и реки полные вина» пел мужик-кулак, хозяйство которого в деревне велось с помощью брата и батраков, а на заводе наемным инженером и сотнями закабаленных мужиков. И все соседи по даче знали, что, придя домой, он начнет кулачную расправу с женой, забитой, больной из-за него женщиной, и с прочими домочадцами.
Только Евгения, как говорили, могла остановить расходившегося пьяницу. Ее он беспрекословно слушался. Койранский много раз видел эту женщину и восхищался в душе ее красотой, какой-то одухотворенной и тонкой, удивительной в таком крупном по-мужицки скроенном теле, по-деревенски одетой, с возбуждающими формами.
Однажды Койранский, как всегда, когда дети укладывались спать, вечером пошел пройтись.
Возвращаясь с прогулки мимо кузнецовской дачи, он увидел сидящую на лавочке Евгению.
Не думая, что делает, Койранский сел рядом и сказал:
«Приятно посидеть рядом с красивой женщиной!»
Она промолчала. Койранский опять сказал:
«Чего же молчишь? Или жалко тебе твоей красоты, на которую хочу полюбоваться?»
И тогда она ответила:
«Эх, барин! И ты туда же! Пристаешь к женщине. Ай не стыдно? Дома хозяин проходу не дает, а выйдешь отдохнуть, молодой сосунок прицепляется!»
«Я к тебе не прицепляюсь, ничего от тебя не хочу. Мне просто очень приятно видеть твою красоту. Ведь на такую красоту молиться можно. Но если ты не хочешь, я могу уйти». – ответил Койранский и встал, чтобы уйти.
Она взяла его за руку и заставила сесть. Потом тихо так и виновато проговорила:
«Ты не серчай! Я глупая. Ежли ты без всяких глупостев, сиди, пожалуйста, гляди. Только немного разглядишь в темноте-то. А ты чей? Лесничев брат? Скудент? Долголь будешь жить у нас, в Завидове?»
Так завязался разговор, началось знакомство.
Почти каждый вечер он сидел с ней на лавочке, беседуя о семье Кузнецова, с ней, бобылке, вдове, уже 15 лет овдовевшей.
Ей было 40 лет, но возраст не замечался в этом красивом лице и крупной подвижной фигуре.
Койранского волновала близость этой женщины и его тянуло к ней, хотя ни одним словом, ни одним жестом он не показал ей своего влеченья.
Конечно, долго такие платонические отношения продолжаться не могли. Койранский это понимал. Нужно было решиться на сближение или на отказ от волнующих встреч.
Головой он понимал, что ни к чему хорошему связь с этой женщиной привести не могла, надо было взять себя в руки.
И он, после некоторой борьбы с собой, перестал приходить на лавочку, вообще перестал гулять по вечерам, занявшись чтеньем университетских предметов и художественной литературы.
Со дня своего приезда он не занимался поэзией. Обстановка была такова, что не создавалось поэтического настроения, да и писать было негде, и не хотелось раскрываться перед братом, с его очень прозаичной душой и такой же жизнью.
Две недели Койранский не видел Евгении, уже отвык от нее, но скучал по вечерам, чаще ездил в Москву и чаще оставался ночевать в Москве. Его не спрашивали дома, почему он остается в Москве на два, иногда на три дня, полагая, что так надо для его университетских занятий.
Раз, когда он вышел из вагона в Москве, его кто-то потянул за руку. Оглянулся, – Евгения, принаряженная, еще больше похорошевшая, видно от волнения.
«Барин, погодь на минутку», сказала она и отвела его из толпы в сторону. Они остановились. Евгения, не глядя на него, тихо сказала:
«Ты ушел от меня. Видно нагляделся. А я не могу. Что-то тянет меня к тебе. Вот, за тобой поехала. Ругай, не ругай, а бабе ты надобен! Где сустретимся?»
Она подняла голову. Глаза ее блестели каким-то удивительно мягким блеском и будто тянулись к Койранскому.
Он впервые видел ее такой, да еще днем. Волнение овладело юношей. Но он еще пытался сопротивляться.
«Здесь, в Москве, негде, разве на вокзале, да поздно вечером прогонят. Поезжай, милая, домой. Вечерком, как приеду, выйду посидеть», сказал Койранский, предполагая как-то рассеять опасность их сближения.
«Нет, барин, прошла пора сиденья. Или ты не хочешь меня миловать, целовать, не хочешь бабьих ласк?» – прошептала взволнованная женщина и, приблизив лицо свое к его лицу, часто-часто задышала. От ее дыханья исходил незнакомый, приятный, завлекающий запах. Она вся дышала страстью, и не могла не заразить юношу.
«Где же?» – так же шепотом произнес он и коснулся губами ее губ. И она в страстном порыве прильнула к нему, потом оторвалась, отошла немного и сказала:
«У меня здесь кума. Пойдем к ней. Чай, не прогонит! Эх, была не была. Пойдем!» И потянула Койранского за руку.
Они быстро шли пешком, она впереди, он – за ней, сзади.
Они пришли на Домниковскую улицу, вошли во двор одного дома, поднялись на второй этаж, постучались. Открыла девочка 10–12 лет. Она с размаху бросилась на шею тете Жене, своей крестной, и весело выкрикнула:
«Никого дома нет, все на работе. И я сейчас уйду в школу. Ты, тетя Женя, располагайся. Ключ можешь оставить у дверей под бочкой, когда будешь уходить. Чай вскипяти. А это кто?»
Евгения на вопрос не ответила.
Она деловито, как своя, взяла чайник, стоявший на шестке русской печки, зажгла керосинку и поставила чайник. Он был еще теплый и почти полный.
Девочка подала гостье ключ, чмокнула ее в щеку и выпорхнула.
Евгений и Койранский остались одни.
Здесь встретились страсть не молоденькой уже женщины и темная развращенность юноши.
Страсть Евгении разгоралась все сильнее. Свиданья теперь заканчивались на сеновале при доме Кузнецова и были настолько продолжительными, что Койранский являлся домой, когда все уже в доме спали. Один лесник караулил легкий стук молодого человека.
Но тайное недолго оставалось тайным.
Слух о связи лесничева брата с Евгенией кузнецовской быстро распространился и через прислугу дошел до жены брата Койранского.
Она, кажется, и удивлялась, и негодовала. И не вытерпела, чтобы не сделать ему замечание.
Как-то в воскресенье днем все были в парке. Дети лепили снежную бабу, а Маруся с Койранским учили их, наставляли, как сделать глаза, рот, губы и так далее.
Вдруг Маруся спросила Койранского:
«Где ты бываешь так долго по вечерам, ночью домой являешься?»
«Это вас не касается!» – дерзко ответил тот.
«Как это не касается? Позорные слухи ползут о тебе. Связался со шлюхой. И тебе не стыдно?!» – вспылила Маруся.
«Я еще раз прошу не касаться моих дел, иначе брошу все и уеду от вас», не менее вспыльчиво ответил Койранский.
Я скажу Сашке, будешь с ним иметь дело!»
«Говорите хоть дьяволу!» – закричал Вячка и ушел домой.
Он ожидал разговора с братом и продолжал ходить на свиданья.
Но приехал брат, прошло дней десять, а разговора с братом по жалобе Маруси не поднимался.
И до Кузнецова дошли слухи о поведении его кухарки. И его очень задели эти слухи. Он ругал Евгению, ходил на сеновал проверять, но к этому времени свиданья были перенесены на сеновал брата.
Кузнецов решил действовать напрямую.
Он, встретив Койранского в калитке дома лесничего, подошел к нему и громко сказал:
«Господин скубент! Позвольте на момент!»
Койранский остановился.
«Ваша барынька, лесничева супруга, просили меня уберечь вас от Женьки. И что вам занадобилась эта баба? Брось ее к чертовой матери, поищи себе помоложе! Слышишь скубент?» – говорил Кузнецов.
«А вам-то что за дело? Кого хочу, того люблю, и вы мне не указ и не дело лесничева жене соваться, куда не просят!» – с досадой ответил Койранский.
Но Кузнецов не отставал.
«Я ее в жены возьму, скубент, богатой сделаю. А ты – щелкопер. Твоя любовь, как ветер. Да и по годам она тебе в матери годна. Честью тебя прошу, брось ее».
Койранский засмеялся.
«Это при живой-то жене? В любовницы ее метишь?»
«Господом богом прошу, брось Женьку! Хочешь, денег дам, только брось!» – каким-то отчаянным голосом закричал Кузнецов.
В голове Койранского промелькнула комбинация: взять с Кузнецова деньги, много денег, чтобы уехать в Москву и жить там до конца университета.
«Сколько дашь?» – вырвалось у него.
«Тысячу рублев!» – не задумываясь, предложил богач.
«Мало! Смеешься ты, что ли? Давай десять!» – определил Койранский сумму.
«Эва! Загнул! Да за десять я тебя и брата твоего, и еще столько же куплю!» – назло засмеялся Кузнецов.
«Прощай! Я думал ты деловой человек, а ты – козявка! Иди торговаться с барышником, не лошадь продаю!» – рассердился Вячка.
Он повернулся и пошел.
«Даю три! Больше не могу! Есть еще вексель на пятьсот рублев, дам в придачу, не просроченный!»
Койранский остановился, повернулся к Кузнецову и спросил:
«Когда принесешь? Где ждать тебя?»
«Завтра, как станет темнеть, приходи к стогу на задворках. Все сполна принесу, а ты подготовь расписочку, что обязуешься бросить Евгению Хорькову и за это три с половиной тыщи сполна получил.»
На этом продавец и покупатель разошлись.
Сделка еще не была совершена, но тяжело было на душе Койранского, как будто он сделал какую-то подлость.
Он раздумывал: «Деньги и любовь! Пусть я ее не люблю, она для меня развлечение от скуки. Но она любит, и я, как Иуда, за деньги хочу продать ее любовь и счастье».
С этой мыслью он провел почти весь следующий день. Ему было так тяжело, что он был груб с женой брата, как с виновницей своего подлого решения. И после обеда, оставшись с ней в столовой вдвоем, бросил ей:
«Вы настроили Кузнецова против меня. Его деньгами хотите купить меня? Я не продаюсь, знайте!»
И созрело новое решение: бросить его деньги в харю Кузнецова. Они сошлись, когда чуть стало смеркаться. Зашли за стог. Кузнецов вынул из-за пазухи пакет, протянул Койранскому, сказал: «Три тыщи катьками и вексель. Пересчитай и давай расписку».
Койранский взял пакет и неожиданно бросил его в лицо Кузнецова, с криком:
«Ах ты, жидомор! Любовь хотел за деньги купить! Меня купить? Сдохнешь, а не купишь»!
Громкий радостный смех Евгении был ответом на крик Койранского.
«Иди, говорит, Евгения, посмотри, как твой скубент будет тебя продавать! Ха-ха-ха! Вижу, хозяин ваш полный конфуз. Спасибо, барин, за верную любовь твою. Я за нее отплачу тебе втрое!»
И она скрылась в темноте.
Кузнецов постоял и каким-то писклявым голосом пригрозил:
«Постой, сукин сын! Я тебе почищу рожу!» – и тоже пошел в темноту.
В этот вечер Койранский до утра пробыл с Евгенией на сеновале.
Этот случай испугал Койранского и заставил понять, по какой скользкой дорожке он катится: был на полпути к подлости! Как бы он презирал себя, если бы совершилась его сделка с богачом. Он удержался на краю пропасти, но душевное состояние его, несмотря на развлечение и горячую любовь Евгении, оставалось очень тяжелым. В его основе прежде всего были пустота и духовная неудовлетворенность: любовь Евгении ничего не давала для духовной жизни Койранского, наоборот, усиливала эту пустоту.
Мучимый ею, он искал выход и не находил.
Как-то, оставшись дома один, он передал, по привычке, свою тоску бумаге написав стихотворение, первое стихотворение в доме брата, хорошо запомнившееся ему. В нем точно передано его душевное состояние, как он понимал его, состояние, так угнетавшее его:
«Уж двадцать лет минуло,
А я живу, как крот,
Душа моя уснула,
Боюсь, совсем замрет!
Темно на горизонте,
Кругом нет ни души,
Не греет верой солнце
В завидовской глуши.
Лишь мозг молчать не может,
Лишь Муза восстает
И память чуть тревожит,
Забыться не дает!»
Когда Койранский писал это стихотворение, он не подозревал, насколько еще ухудшится его состояние в дальнейшем.
После дерзкого столкновения с Кузнецовым прошло несколько дней. Неожиданно Евгения перестала приходить на свидания. Койранского это тревожило.
В одну темную-темную ночь он вышел из дома и медленно побрел вдоль улицы пристанционного поселка.
Он уже миновал поселок, шел по дороге дальше, думая свою невеселую думу о домашней ссоре с Марусей, не разговаривавшей с ним давно, о своем трудном положении в семье и о невозможности из-за отсутствия денег разорвать паутину, связывавшую его, об Евгении, так неожиданно пропавшей.
Вдруг он услышал поспешные шаги по мерзлой дороге. Он повернул назад, чтобы видеть того, кто идет, и столкнулся в темноте с Евгенией.
«Я знала, барин, что это ты. Чай серчаешь, что не выходила к тебе последние ночки. Боюсь я за тебя! Ох, как боюсь! Хозяин сказывал мне, чтобы я бросила тебя. А если не брошу, решит тебя жизни. А он отчаянный! У него всяких прихлебаев, знаешь сколько?! Любой за бутылку вина уберет тебя! И никто не узнает. А ты еще ходишь по таким вот темным местам. И удумала я: надо нам проститься. Не хочу, чтобы из-за меня ты свою молодую жизнь отдал. Люблю я тебя, мой ненаглядный! Но я не имею права подводить тебя под грех!» – взволнованно говорила женщина. И под конец заплпкала.
Койранский стал уверять ее, что никто ничего ему не сделает, что Кузнецов на испуг их хочет взять.
Но Евгения была непреклонна:
«Если ты сгинешь, как же мне жить тогда? Нет, барин, забудь меня. Я уже старуха, а ты молодехонький. И что тебе в любви дурной бабы-мужички? Сегодня и простимся. Дай я тебя расцелую на последях!» – и она прижалась к нему, целовала его губы и руки, шепча: «любый мой, бесценный! Прощай, не помни на мне обид своих! Только знай, что хозяина или кого другого, я к себе после тебя не допущу. До смерти буду помнить наши счастливые ночки!»
Она плакала и причитала, целовала и плакала. Лицо Койранского было мокрое от ее слез.
Потом она вытащила что-то завернутое в тряпку из внутреннего кармана пальто и вложила в руку Койранского.
«Возьми это от меня на память, на счастье. Это образ святой Евгении. Он будет беречь тебя от напастей и указывать тебе правильную дорогу. С ним ты найдешь свое счастье. Будь счастлив, мой ненаглядный. Спасибо тебе за мое короткое счастье. Оно было короткое, но полное, лучшего в жизни, верно, не бывает, говорила Евгения. Потом она прижалась к нему, страстно прильнула к его губам, затем оттолкнула и попросила:
«Иди, барин, домой. Один иди. А я невдалеке буду следить, чтобы кто не тронул. Иди эже! Чего стоишь? Ну, иди!»
Койранский пошел, меняя скорость, прислушивался, но шагов за спиной не слышал. Останавливаясь, он вглядывался в темноту, но никого не видел.
Так закончился его короткий роман.
Он еще несколько раз днем издали видел Евгению, видел как она делала вид, будто не замечает его, а сама не спускала с него глаз, когда он отворачивался.
Потом, перед Новым годом, она исчезла. Как говорил лесник, уехала не то в Тверь, не то в Москву.
И домашние дела были из рук вон плохи. Маруся дулась, брат тоже. Было ясно, что все из-за Евгении и из-за грубости по отношению к жене брата, в запальчивости брошенной ей Койранским.
Он терпеливо ждал, чем это разрешится. Он знал, что так жить нельзя. Извиняться не хотелось, а нарыв должен лопнуть.
Кризис разрешился скорее, чем можно было ожидать, и разрешился вовсе не так, как думал Койранский.
Из разговоров супругов Койранский узнал, что пришло письмо от сестры Маруси и ее брата, живших в Сибири, в котором они извещали, что умер их дядя, вяземский помещик, оставив после себя имение. Законных наследников осталось трое: брат Маруси, Михаил, и два брата Юшеновы, племянники умершего от другой сестры.
Брат и сестра Маруси просили Александра взять введенье дела о наследстве.
Александр съездил на место, увиделся с двумя другими наследниками, которые также доверили ему вести дело в суде.
Когда все доверенности были собраны, он вчинил иск в Смоленском окружном суде и поручил следить за ходом дела специально нанятому адвокату.
Александр рассказывал, что имение после его продажи должно дать не менее 60 тысяч рублей, а по уплате всех расходов, 50–45 тысяч. Маруся откровенно радовалась за брата. А муж говорил ей: «Мишка – пьяница. Он все пропьет. Дам ему немного, а остальное себе возьму. Договора – то с ним нет, только доверенность. Сколько захочу, столько ему и дам».
Маруся горячо возражала:
«Это же мой родной брат! Ты моего брата хочешь ограбить! Стыдись!»
Эти и подобные им разговоры Александр возобновлял ежедневно в присутствии Вячки.
Раз даже он обратился к нему за поддержкой:
«Как ты думаешь? Только возьми в резон, что Мишке денег давать нельзя, пропьет! ОН же пьянчуга!»
«Я с тобой не согласен», ответил Вячка и продолжил:
«Деньги эти не твои, и ты не имеешь права на них. И тебе нет дела, как использует их наследник. Он может пропить, может отдать их сестре, у которой живет. И я понимаю, как неприятно Марусе твое намеренье взять деньги ее брата себе. Это будут краденые деньги!»
«Мало ты смыслишь в этих делах, молод еще! По бабам ходить ты горазд, а тут не поймешь. Уж я разберусь сам!» – ответил Александр. Койранский пожал плечами и вышел в другую комнату.
На другой день разговор о деньгах вновь велся с прежним азартом. Вячка молчал, не желая получать оплеухи, подобной вчерашней.
«Ради меня, уважая меня, ты не должен этого делать. Помнишь как ты добивался моей руки? Пулю хотел в лоб пустить! Забыл? А теперь меня в грош не ставишь!» – говорила Маруся.
Она получила такой ответ, который разорвал даже ту небольшую общность, какая была между ею и мужем.
«Мне предстояло после окончания института ехать в деревню, и нужна была жена. Ты упиралась, и я тебя припугнул пулей, чтобы ты согласилась. Это твоя сестра меня научила. А если бы не пошла ты, я сошелся бы с твоей сестрой и увез ее в деревню. Мне было все равно!»
Маруся зарыдала. Вячка не выдержал и сказал Александру:
«Ты шутишь, конечно, брат! Ну, скажи ей, что ты пошутил».
«Не твое дело!» – был его ответ.
«Как ты мог серьезно такое сказать жене, матери твоих детей?! Это же такое оскорбление!» – опять вступился Вячка за справедливость.
«Молчи, не суйся, куда тебя не просят!» – бросил ему брат.
«Я уйду от тебя, я не могу больше с тобой жить», рыдая сказала ему жена.
А он рассмеялся и небрежно бросил ей:
«Никуда ты не уйдешь, некуда тебе идти! А уйдешь, выпишу твою сестру и буду с ней жить. Подумаешь, сгрозила!»
Маруся убежала в спальню. Койранский тоже ушел, сначала в другую комнату, а потом на улицу.
Ему было так больно за обиженную маленькую женщину, чья жизнь была изуродована, растоптана, а теперь еще и оплевана!
Потом как будто вновь в семье наступила тишина. Чувствовалось, что Александр извинился перед женой.
И с Вячкой Маруся стала другой: внимательной, сердечной, благодарной за его справедливость. Она говорила ему:
«Я ему не простила и никогда не прощу! Ненавижу этого негодяя, хоть он тебе и брат. Смертельно ненавижу! Уйду от него! Посмотрим кто кого!»
Вячка не задумывался над сказанным. Ему казалось, что это говорит еще не прошедшая обида.
Воспользовавшись хорошим отношением к нему жены брата, он попросил у нее денег взаймы, хоть сто рублей, чтобы обосноваться в Москве.
«Ты хочешь от нас уехать?» – с ужасом крикнула Маруся.
Он кивнул.
«Если ты уедешь, может случиться трагедия. Я убью его. Только ты, ты один поддерживаешь меня. А без тебя я совсем буду одна! И дети тоже. Они тебя любят! Какой он им отец, этот нравственный и физический урод! Я прошу тебя, не уезжай. Я знаю, что и тебе он неприятен. Но я буду настаивать разъехаться с ним. Я настою! Ну, прошу тебя!» – с мольбой и со слезами на глазах упрашивала она.
Вячка Койранский, хоть и пережил много ударов в своей короткой жизни, но не растерял присущих юности жалости и добросердечия. Он вздохнул и коротко казал: «Хорошо!»
Потянулись дни, отравленные взаимной ненавистью жены и мужа, которой они не могли скрыть даже от детей.
Но Вячка старался отвлечь детей от ненормальных отношений родителей.
Он хотел и Марусю успокоить, внушая ей, что она преувеличивает ссору с мужем, что он погорячился и в запальчивости наговорил ей разных оскорблений, а сам теперь жалеет, что все, в конце концов, сгладится и жизнь пойдет по-старому.
«нет, я не хочу старой жизни! Я ненавижу его! Не выношу вида его. Буду требовать разъехаться!» – непримиримо настаивала Маруся.
Это были дни, непосредственно следовавшие за окончанием романа с Евгенией, и Вячка проводил вечера либо дома за разговором с Марусей, либо на прогулках с нею.
Его брат чувствовал, конечно, сближение Вячки с его женой и отчужденность обоих от него. Он пытался примириться с братом и одновременно внушить ему недоверье к жене.
Он говорил, как она вешалась на шею какому-то Пашкову, как искала с кем бы наставить ему рога, и другие разные гадости.
Вячка не верил ему. А раз Александр сказал:
«Знаешь, что она мне сказала сегодня? С любым мужиком сойдусь, только бы тебе отплатить за то зло, что причинил мне! Вызывай тогда сестру!»
Вячка и брата успокаивал тем, что у обоих обида еще не прошла и она выбрасывает с языка такое, чего потом им стыдно будет; и он сделался посредником: обе стороны жаловались ему друг на друга и друг о друге говорили нелестное.
Брат Вячки старался чаще уезжать и не ночевать дома. В эти дни было легче, светлее дома.
Уложив детей спать, Маруся вечера проводила с Вячкой, гуляла с ним и слушала его чтенье художественной литературы.
Дети, уходя спать, всегда прощались со своим учителем поцелуями.
Раз, вслед за детьми, когда они уже убежали в спальню, Маруся подошла к Вячке и, смеясь, прошептала:
«А со мной не хочешь проститься?», и страстно обняла его за шею, и замерла в долгом поцелуе.
Она не вышла больше из спальни, как всегда.
Койранский не понял этого жеста, посчитал этот поцелуй за простую шутку и не придал ему никакого значения.
Под утро она пришла к нему, спящему, и отдалась ему.
Сонливость и хмель чувственности заслонили у Вячки понимание происходившего.
«Будешь проклинать меня! Но лучше твое проклятие, чем его лягушачья любовь!»
Эти слова на всю жизнь запомнились Койранскому.