bannerbannerbanner
полная версияС утра до вечера

Вячеслав Пайзанский
С утра до вечера

Полная версия

И вдруг снята цепочка, открылась дверь. Высокая молодая еврейка уверенно говорит:

«Вы – Койранский. Я узнала вас. Только вчера видела ваше фото. Из ваших никого нет дома: жена в Москве, повезла вам передачу, ведь сегодня четверг, а дети в школе».

Койранский вошел в квартиру, а она – за ним. Обогнала его, вошла в дальнюю комнату, которую они обычно называли кабинетом. И закрыла за собой дверь.

Потом опять вышла в сени, где Койранский раздевался, и доложила:

«Мы с мужем живем у вас по ордеру Жилотдела. Мой муж работает в Упралении строительства канала. Он тоже был заключенным, но уже отбыл свой срок. А вы освобождены? Это прямо чудо. Еще не было случаев. Оттуда обычно не возвращаются без срока».

Койранский не стал, ни разъяснять ей, ни выслушивать ее. Он извинился и ушел в спальню, расположенную отдельно от других комнат.

Он сидел, ни очем не думая, как в бесчувствии, сидел у стола, положив руки на стол, потом уронил на них голову и уснул.

Бессонная ночь, немотря на душевную приподнятость, и усталость от пережитого одолели.

Его разбудил шум в прихожей. В комнату вбежала дочь, 16-летняя дочь, а за ней вошел сын. Непривычный бородатый отец вызывал, наверно, и радость и жалость, и какое-то чувство боязни.

Перебивая друг друга, они стали рассказывать о домашних делах, об учебе, об уехавшей в Москву матери. И вдруг замолчали и отрывисто стали отвечать на его вопросы. Через час в комнату стремительно вошла жена, только что приехавшая из Москвы, не добившаяся ни в Бутырской тюрьме, ни на Лубянке, где муж; как ей говорили, такого нет и не принимали для него передачу.

Она с тяжелым чувством поехала обратно, всю дорогу думая об исчезновении Койранского, решив в душе, что он расстрелян.

И в том же саду, таже соседка, что встретила возвращающегося Койранского, поздравила Марусю с благополучным возвращением мужа. Она верила и не верила, бежала домой, как девчонка.

Рабость свидания и чувство домашней обстановки, рассказы жены и детей об их жизни без него и теплота родной семьи вытеснили из сознания Койранского беспокойные думы об оставленных в заключенье товарищах и какую-то виновность перед ними за свое освобождение.

А ночью, в кровати, он спросил жену, верила ли она в то, что он преступник, что изменил своему народу?

Маруся, не задумываясь, громко и, как ему показалось, сердито сказала:

«Ни одну секунду не сомневалась в твоей невиновности. И дети также. А ты разве в нас сомневался? Поговори завта с Олегом. Он тебе расскажет, как заступался за твою невиновность. И наши дети ему и мне верили».

Эта убежденность сразу успокоила Койранского, окончательно вычеркнула возможность непонимания в семье.

И он быстро уснул спокойным сном человека, авторитет которого не поколеблен трехмесячным заключением в тюрьме.

33. Последние мирные годы

Трудными были первые месяцы послетюремной жизни Койранского.

Быстро восстановившись на прежней работе, он, однако, долго чувствовал недоверие к себе, как со стороны московского начальства, так и в партийных кругах города.

И это особенно подчеркивалось, когда он пресекая незаконную отчетность или проверял сельскохозяйственные сводки. Своими частыми проверками он мешал делать приписки и «выравнивания» статистических цифр, к которым любили прибегать в то время.

Но до конфликтов в первое время не доходило. Лояльность с обеих сторон как бы сама собой разумелась, стала необходимой и обычной в отношениях местной власти и Койранского. Но он понимал, как не ко двору он приходится, как тяготились его надзором. А у своих сотрудников по работе, наоборот, Койранский нашел понимание и теплое сочувствие.

Тем не менее, развившаяся в заключеньи подозрительность долго мешала Койранскому наладить доверчивость и простоту отношений со знакомыми и бывшими раньше друзьями, отвернувшимися от семьи Койранского, когда он был арестован. Койранский знал и по-человечески понимал психологию этих людей, и сам первым шел на восстановлении прежних отношений и постепенно, очень медленно, восстанавливалось нарушенное арестом доверие, За очень небольшими исключениями, в конце концов, последствия заключенья стерлись в отношениях со всеми.

По просьбе Койранского ему была возвращена отобранная было комната и кой-кому даже влетело за это уплотнение.

К его удивлению, папка со стихами, хранившаяся в письменном столе его рабочего кабинета в Исполкоме, оказалась на месте.

Оказалось, что стола никто не вскрывал и никто не узнал о существовании ее. Когда Койранский рассказал об этом чуде жене, она настояла, чтобы он принес стихи домой, а потом, напуганная уже достаточно, упросила его сжечь некоторые, казавшиеся ей не совсем подходящими к переживаемому времени.

Койранский долго сопротивлялся, но, под нажимом женской мольбы и слез, уступил. Он бросил в огонь всю папку целиком.

Скребло на душе у Койранского это новое преступление против самого себя, однако отношенья с женой, наладившиеся и ставшие сердечными, ему казались важнее.

Но писать он не бросил. Это не было систематическим занятьем, но было серъезным и значительным для него и пустяком для жены.

Жена читала его произведения, написанные дома, как бы случайно, и снисходительно одобряла или порицала написанное. Она знала, что стихи хранились в книжном шкафу свертком, в газете.

Вскоре после приезда из тюрьмы Койранский стал прихваривать, при этом болезнь сначала проявлялась в самых неожиданных местах: в затылке, в плечах, в локтях, в грудной клетке, но была локальной. По отзывам врачей это были боли нервных сопряжений, результат тюремных переживаний, и должны исчезнуть сами собой.

Так прошел год, и боли, действительно, прекратились без вмешательства лекарственных снадобий.

Но вместо этих рассеяных болей начались боли желудка, особенно после приема пищи. Боли учащались и в конце концов стали трудновыносимыми.

Ни обследования желудочного сока, ни рентген желудка, пищевода и кишечника ничего не дали.

Врачи терялись в догадках. И только через год поставили диагноз: невроз желудка. Его направили в нервный санаторий в Геленджике, на кавказском берегу Черного моря. Только один месяц леченья в санатории в июне 1934 года, и с болезнью было покончено.

Вообще, это был год «везенья». Его отношения с женой были прекрасными. По службе его отдел занимал первое место в области, за что к нему была прикреплена личная автомашина «Газ – А-69, взаимоотношения с районными властями «утряслись», стали уважительными и даже хорошими.

А страшное былое нет-нет, да и всплывет в воспоминаниях Койранского: переполненная тюрьма, массовые ссылки, расстрелы, да продолжающиеся аресты знатных и незнатных позавчера, вчера, сегодня, да стон людей, стон подпольный в оглядках и в страхе, да ожесточенность властей и партийных организаций, да ползучая всепожирающая, над всем господствующая подозрительность: брат перестал верить брату, отец – сыну, друг – другу.

Над страной повис бироновский призрак 18 века «Слово и дело», число самоубийств, особенно среди членов партии, катастрофически возросло.

Душе Койранского не было покоя. Он по-прежнему колебался: что это? Проявление дикой неумной противонародной диктатуры или до которого не доходят стоны народные, упивающееся собственным «я» и только им живущее, не видящее, как мерзавцы хотят превратить свободный народ в раба.

Кроме жены, ни с кем нельзя поделиться своими мыслями, жена же избегает этих разговоров, она боится «вредных мыслей» мужа, заклинает ради детей не думать об этом.

И Койранский старается не думать. Он целиком погружается в работу, производит ряд переписей и ведет самостоятельную разработку для местных нужд, привлекает к работам часть своих сотрудников.

В это время его заместителем по работе была опытный статистик, С. Н. Дьякова, жена местного прокурора. Она согласилась участвовать в дополнительных работах, которые производились вечерами и часто затягивались до поздней ночи. И, естественно, Койранскому приходилось провожать Дьякову до ее дома в эти поздние часы.

От жены Койранский не скрывал этого и Дьякова сама не скрывала этого, довольно часто бывая у Койранских, когда ее начальник прихварывал или в других необходимых случаях.

И вдруг в Марусе выросли подозрения, вдруг она начала обвинять мужа в «шашнях» с Дьяковой. Конечно, эта новая ревность не сама пришла. Это «доброжелатели» «науськивали» Марусю, сплетничали, наращивая подозрительность в душе, и без того склонной к подозрениям и ревности.

На этот раз Маруся дошла «до белого каления». Она стала искать С Дьяковой встреч на улицах и устраивать громкие скандалы, привлекавшие любителей подобных сенсаций, она устраивала налеты во время вечерних работ в учреждении, она сопровождала издали мужа, когда он провожал свою сотрудницу в позднее время.

Не заметив ничего подозрительного или компрометирующего, Маруся, однако, «точила» мужа, изводила его, доводила до бешенства.

Ни уговоры и убеждения, ни просьбы и даже мольбы не помогали.

Отношенья Койранских так обострились, что, вероятно, пришли бы к разрыву.

Койранский прекратил ночные работы, освободив сотрудников, в том числе и Дьякову, от вечерних посещений учреждения, – не помогло. Койранский пробовал уйти с работы, перейти на другую, ему ответили отказом, так как предстояла всесоюзная перепись населения, к которой надо было повести большую подготовительную работу.

А Маруся требовала своего: уволить с работы Дьякову.

Уволить без причины жену прокурора? Это бы не удалось, только вызвало бы новые трудности и недоразумения.

Да и нужно ли было поощрять безосновательную ревность, о которой уже знали все соседи, полгорода, над которой смеялись и с интересом ожидали семейной катастрофы?

Но катастрофы не произошло. Мужа Дьяковой перевели в союзную прокуратуру, и они уехали в Москву.

Сперва Маруся будто успокоилась и Койранский был доволен. Наконец он получил душевный покой. Казалось, семейная жизнь опять должна наладиться, войти в спокойное русло. Но скоро опять нашлись предлоги для ревности, опять жизнь стала трудной и иногда превращалась в сущий ад. Нервы супругов были взвинчены до крайности, и не было средства для нормализации отношений.

 

Пробовал Койранский бывать больше дома, – ссоры и попреки не давали возможности отдыхать, читать или заниматься с ребятами. Пробовал меньше бывать дома, оставаться в своем учреждении, занимаясь поэзией или трудясь над экономической работой, – было еще хуже: дома его встречали насмешками, подозрениями, упреками. Это было время какого-то безумия!

И в мире творилось безумие.

Гитлеровский режим в Германии, с его откровенно воинственной программой, провозглашавший «пушки вместо масла», отзывался во всех государствах, особенно европейских, катаклизмом военных приготовлений.

Еще войны не было, но уже пробовались силы сторон.

И все же западно-европейский капитал явно боялся войны. Он старался умилостивить бога войны, Гитлера, делал ему уступку за уступкой. Испанская революция и организация нападения на нее фашистских сил, отпор, организованный коммунистами и другими прогрессивными силами и измена «демократии» капитала – неучастие их в отражении фашистской атаки.

Японское разбойничье нападение на Китай и молчаливое согласие с ним США, Англии и Франции.

Агрессия Италии против Эфиопии, как начало завоевательной политики фашиста Муссолини, и «демократический» реверанс перед ней западных держав.

Все это поощряло, зарождало будущую мировую бойню.

Советское государство, оставшееся изолированным, стало мишенью капитализма. На него указывали капиталистические руки зарвавшейся Германии, стараясь изо всех сил отвести от себя опасность гитлеровской агрессии.

А руководство Советского Союза перед лицом нарастающей угрозы войны продолжало свою, необъяснимую тогда борьбу с собственным народом. Оно одним махом уничтожило всю верхушку Красной Армии, убив тех, кто создавал армию, укреплял ее в боях гражданской войны и в последующие мирные дни. Оно казнило тысячи верных советских людей, превращало десятки тысяч в бессловесных рабов и довело страну до того, что уже нельзя было найти семью, в которой не было репрессированных. Оно страшно ослабило свою армию, оно вооружило против себя многие тысячи советских граждан.

Это также поощряло, зарождало, готовило будущую войну.

Правда, непосредственное столкновение, спровоцированное японскими милитаристами, чтобы на деле прощупать силу оружия и сопротивления СССР, показало, что не так просто выступать с оружием против единственного социалистического государства. Поражение на Холхин-Голе, в Монголии, несколько охладило пыл японских генералов, но не убедило капиталистов запада. Однако, у советских дальневосточных границ обосновалась японская квантунская армия, вооруженная до зубов и готовая к нападению.

Война, проносившаяся по Испании, в Эфиопии, по Китаю, заражала воздух Европы, в котором чувствовались пороховые взрывы, где совершенно открыто готовилось нападенье на нашу страну, с которой американцы, англичане и французы играли темную игру.

А в это время наш народ с удивительным легкомыслием воспитывался на лаврах непобедимости, на уверенности, что его армия имеет все необходимое для защиты и победы, которая будет коваться на полях агрессора.

Койранский все видел, все понимал, но вес Сталина, его всенародный авторитет, несмотря на репрессии, в которых обвинялись все, только не он, поддался общему психозу: он верил в Сталина, в его величие и внешнюю непогрешимую политическую стратегию.

И эта вера уживалась в нем, как и во многих других, с неуклонным скатыванием страны в огромный лагерь политических заключенных, где, по мнению многих миллионов, властвовало государство в государстве – НКВД, во главе с другом Сталина Берия.

Местные, районные и городские, отделы НКВД, как и следовало ожидать, держали себя властью над властью и поощряли подчиненную власть принимать чисто диктаторский характер.

Работа Койранского все более и более упиралась в такой характер местной власти, которой была ненавистна надзорная работа районной инспектуры народно-хозяйственного учета, мешавшая прятать концы плохой работы и показывать несуществующие успехи. Сначала его по-хорошему предупреждали не совать нос, куда не надо, потом откровенно заявили ему, что не станут больше терпеть деятельности, «враждебной» будто бы советской власти.

Койранский неоднократно жаловался своему московскому начальству на сложившуюся обстановку и просил перевести его на работу в Москву или в другой район Подмосковья, но всегда получал лишь похвалу: если не нравишься местной власти, значит, хорошо работаешь и вполне на месте, и можешь расчитывать на могучую поддержку областного и союзного центров.

Койранский верил этим обещаниям и продолжал свою добросовестную работу, пока в один прекрасный день его не вызвали в Москву, где тоже начальство, так поощрявшее его работу, заявило ему, что, вследствие требованья местного НКВД и других организаций, ему следует уйти с работы «по собственному желанию».

И Койранский был рад освободиться от неблагодарной и трудной работы, от лживого руководства, у которого слова расходятся с делом. Кроме того, он вовсе не желал опять попасть в объятья ведомства Берия, и с готовностью попросил его уволить.

Он почти не был без работы. Его хорошо знали в городе и в районе, и предложения работы сами приходили к нему, как только стало известно об его освобождении.

Он выбрал работу в Управленье канала Москва-Волга, так как это учрежденье было союзного подчинения и не было подотчетно ведомству Берия.

Он занял должность инженера-экономиста в отделе капитального строительства.

В выборе места работы Койранский не ошибся. Он выиграл материально и морально. Он стал работать в спокойной обстановке, в атмосфере благожелательства и добрых отношений как начальства, так и товарищей по работе. Рабочий день был строго нормированный, а круг работ четко и продуманно определен и никогда не нарушался.

Через шесть месяцев отдел капитального строительства был реорганизован в Строительную хозрасченую контору Управления канала.

На сколько там было хорошо работать, свидетельствовали и здоровье Койранского и большой досуг, давший возможность ему гораздо больше времени заниматься поэзией, писать крупные вещи. В этот период он написл роман в стихах «На берегах канала» и поэмы «Светлана Раева» и «Исповедь монаха».

Стихи, которыми Койранский мог гордиться, были наиболее совершенными из всего до сих пор созданного, как по содержанию, так и по форме. Большая часть их была лирического характера, но были с политическим содержанием, выражавшим тогдашнюю политическую настроенность Койранского. Много было написано в то время и сатирических стихов, высмеивавших как общечеловеческие пороки, так и отдельных лиц, занимавших ответственное положение в обществе и рвавшихся отличиться за счет других, главным образом маленьких людей.

Но это не были басни, которых Койранский тогда еще не писал и не пытался освоить этот жанр.

Из сказанного видно, что у Койранского было основание, чтобы не пугать Марусю, вновь написанные произведения хранить в несгораемом шкафу своего служебного кабинета, а дома – те, которые были написаны дома и известны Марусе.

В то время Койранским нужно было много денег, так как дети уже закончили среднюю школу и учились в московских вузах. Для добывания денег Койранский прежде всего использовал свою поэзию.

Стихи его охотно принимали и печатали всю осень и зиму 1938 года, но гонорар был так мал, что не мог дать необходимых сумм.

Пришлось обратиться к вечерним работам, которые Койранский принимал на себя на себя по договорам с другими службами и секторами Управления канала. К этим работам Койранский привлекал сослуживцев, так как, естественно, не мого выполнить один очень сложные и подчас кропотливые работы.

Другого выхода не было, но это очень не нравилось Марусе. Она стала по привычке ревновать мужа к кому-то неизвестному, предполагаемому, а потом и к конкретной женщине, экономисту, девушке, совсем не подходящей по возрасту Койранскому, к тому же уже невесте другого.

Эта ревность опять отравляла отношения и явно влияла на здоровье обоих. Койранский уже стерпелся, привык, да и поэзия для него была как бы громотводом, ослаблявшим внешние раздражения.

Маруся, наоборот, явно убивала себя своей постоянной безосновательной ревностью. В минуты отрезвления она признавалась мужу, что не может не ревновать его, так как знает, что он ее не любит и особенно за испорченную ему жизнь.

Никакие уговоры, никакие ссылки на возраст и уже прожитую совместную жизнь не помогали.

Когда в 1939 году началась 2-я мировая война и Финляндия, под влиянием англо-франко-германского капитала спровоцировала войну с Советским Союзом, тревоги Маруси увеличились до предела.

От ревности она переходила к отчаянию, что муж не сегодня-завтра, как командир запаса, может уйти на войну, после этих оплакиваний она вновь переходила к сцене ревности.

Эти двоякие переживания, связанные с огромной, но дикой, любовью к мужу, эта постоянная тревога в конце концов привела Марусю к гибели.

Койранский видел, что эта болезнь и ее тревога неизлечима.

Чтобы не обострять болезни жены, он или молчал, или уходил под разными предлогами, но как молчанье, так и уход еще сильнее раздражали Марусю. И он перестал реагировать на ее упреки и жалобы.

В последних числах января 1940 года болезнь Маруси настолько обострилась, что получила выражение в сердечных болевых приступах, и была вынуждена лечь в постель.

Врачи невнимательно отнеслись к жалобам Маруси на сильные боли в сердце, не приняли должных мер, не распознали вероятный инфаркт, и 8 февраля ее не стало.

Смерть жены тяжело подействовало на Койранского, тем более, что после похорон он остался один в четырех стенах. Раздумья, доходившие до галюцинации, жалость к погибшей, с которой хорошо ли худо ли прожита уже целая жизнь, отчаянье одинокой грусти, – все привело его к желанью забыться хоть на время. И вечерами Койранский заставлял себя забываться, вливая в себя поллитра, или около того, водки. И, если бы не сослуживцы, угадавшие состояние Койранского, неизвестно, как бы отразилась на его будущей жизни смерть жены.

Сослуживцы не оставляли Койранского до поздней ночи и создали такую обстановку, в которой нервы успокаивались, проходила подавленность, горе теряло постепенно остроту.

Но впервые в эти дни Койранский почувствовал себя стариком. И когда он уже относительно успокоился, он написал стихотворение «Злая судьбина», которое с тех пор напоминает ему о тех страшных днях.

 
ЗЛАЯ СУДЬБИНА
Несла терпеливо ты долю суровую,
Счастье свое, огонек, берегла,
Но груз был велик, и ношу тяжелую
Больше тащить уж ты не смогла.
 
 
Черная туча грозой надвигалася
В буре и ливне тебя унесла!
Теперь одному надо будет мне маяться:
Ноша твоя ко мне перешла.
 
 
Тяжесть двойная и грусть одинокая
Трудно больнее, как будто найти!
Этот подарок судьбина жестокая
Бросила мне на житейском пути!
 
 
Это она мою долю коверкала,
Злостью и горем в дороге ссоря,
Счастьем дразнила, радостью тренькала,
Вот она жизнь-балалайка моя!
 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru