Слух о возможной передислокации полка в Среднюю Азию ходил в полку еще до сапожковщины и был причиной нервозности некоторых командиров и вспышки дезертирства бывших колчаковцев. Но официально этот слух не подтверждался, и понемногу все успокоилось.
После сапожковщины, когда кадры рядового состава полка были далеки от штатных, этот слух снова появился в полку.
Привез его комиссар полка Мирошкин, возвратившийся из учебной командировки.
Но Койранскому и Мурану, который по неопытности во многом зависел от адъютанта полка и потому стал дружить с ним, казалось, что неукомплектованный полк отправлять в Туркестан нельзя, так как этот край был еще на военном положении и существовал еще Туркестантский фронт.
Но события подтвердили правильность слуха. Сначала началось усиленно прибывать в полк пополнение отдельными небольшими группами, потом в полк был влит батальон Особого назначения, прибывший из Сызрани. И полку было приказано готовиться к отъезду в Туркестан.
Для Койранского это значило не только привести к готовности полк, но и свои личные дела.
Маруся явно радовалась отъезду. А Койранский был невесел: свое чувство он должен был собственными руками душить и причинять боль не только себе самому, но и любимой девушке, а это вдвойне было тяжелее. Но решение его оставалось неизменным. Он обо всем написал Вере в большом письме-исповеди и просил ее ответить, прощает ли она ту боль, какую своим решением приносит ей.
Ответа нет пять дней, неделю, десять дней. Полк готовится к отъезду, просматриваются списки вольнонаемных, согласных ехать с полком.
В списках – Дудина Вера. Койранский вычеркнул ее фамилию.
Осталось четыре дня до отъезда.
И вдруг он находит на столе в спальне ее письмо, уже распечатанное и, вероятно, прочитанное.
Тогда-то Койранский догадался, кто получал письма Веры. Сердце его сжималось от жалости к ней, от жестокости жены.
И он пошел к ней, к Вере, домой.
В присутствии матери и старшей сестры Вера упала на грудь Койранского и неутешно рыдала.
Мать и сестра вышли, и молодые люди несколько успокоились.
Койранский объяснил, почему не приходил, почему не мог оставить ее в списках отъезжающих, почему не может поступить иначе, не связывая свою судьбу с ее судьбою: взвесив все, он понял, что детям, для их счастья, нужны и мать и отец.
Он просил прощенья у обездоленной девушки и клялся, что любит ее даже больше, чем раньше.
Вера внимательно слушала Койранского. Потом сказала:
«Я верю вам, во всем верю. И понимаю вас. Но мне так тяжело, как будто передо мною смерть, окончание жизни. Вы будете мне писать, останетесь моим другом?»
Койранский не хотел ни одним словом обманывать любимую.
«Нет, Вера, нет! Я думаю, что этого не надо. Это вернет нас к нашей близости. Но я даю вам честное слово, что любить вас не перестану. И если это будет когда-нибудь можно, я приеду за вами и увезу к себе. Давайте, назначим срок, по истечении которого вы сможете считать себя свободной. Хорошо? Ну, пять лет, например», так рассуждал Койранский, желая оставить у Веры хоть какую-нибудь надежду, в которую, однако, сам не верил.
Вера возразила:
«Не надо никакого срока. Вся жизнь – срок для нас обоих. Я никогда и никого больше любить не буду, только вас всю жизнь буду любить и только вам хочу принадлежать».
Они вышли на улицу, но, несмотря на темноту, его разыскал вестовой штаба и передал приказание командира полка сейчас же прибыть на прямой провод для переговоров с начальником штаба округа.
Койранский и Дудина условились, что встретятся накануне отъезда вечером, за городом. Там и простятся.
В этот день у Койранского было много работы, но он решил, несмотря ни на что, свидеться с Верой.
Он позвонил домой, что не придет обедать.
В 19 часов Койранский зашел за Верой. Они пошли за город и, пройдя большое село Елшанку, сели на берегу реки Самарки.
Надвинулась ночь. Село окутал густой туман. Река дымилась и изредка блестела, когда сквозь туман выглядывала луна.
Вера припала к груди Койранского и горько-горько плакала.
Потом, повинуясь какому-то параксизму, стала заклинать его взять ее в Туркестан, чтоб хоть издали иногда видеть его. Молила, убеждала, требовала.
Потом говорила, что хочет от него ребенка, умоляла его, страстно целовала.
Потом опять плакала неутешно, то тихо, то громко, оплакивая свое несбывшееся счастье.
Койранский молчал, лишь изредка бросал отрицательные реплики. Невозможно передать, как он страдал. Он страдал и за себя и за Веру. Такого горя, такого переживания ему никогда больше не пришлось пережить и, вероятно, редко кто смог бы перенести, не поддавшись ему. Он держал Веру в своих обътиях, он страстно ее любил, но очень хорошо понимал, что не имеет права, воспользовавшись ее слабостью, причинить ей дополнительное горе. Он целовал ее мокрые глаза, вытирал эти слезы и сам плакал. Его летняя гимнастерка была мокрой насквозь, его губы были искусаны, руки все сильнее сжимали свою любовь, свою покидаемую вместе с ней молодость.
Туман стал настолько густ и непроницаем, что стало трудно видеть лицо любимой. Казалось, окутанные этой туманной мглой, они погружаются в небытие. Они потеряли ощущение времени, они видели только разлуку, разлуку, равносильную смерти.
Где-то недалеко закричали журавли. И это вернуло Койранского к сознанию. Это вселило в него неожиданную твердость.
Чтобы прервать это тягостное прощание, Койранский, преодолев немалое сопротивление Веры, повел ее в город.
Осторожно, медленно пробираясь через пелену ужасного тумана, они брели, то и дело сбиваясь с дороги, и часто возвращаясь на то место, где перед этим были. Как бы сама природа протестовала против этой жестокой разлуки, опустила на них густейший, ранее никогда ими невиденный по силе туман, чтобы закрыть их от несчастья разлуки, чтобы никто не мог видеть их страданий.
Но наступило уже утро, надо было поспешить в город, так как погрузка полка в вагоны начиналась с семи часов утра. Это был единственный аргумент Койранского и для себя и для Веры, оправдывающий приближение конца этого последнего свидания.
Только в пять часов утра они были у дома Веры. Она не хотела уходить, она цеплялась за Койранского, как ребенок цепляется за юбку уходящей матери.
Койранский позвонил у двери. Мать открыла дверь и Койранский внес почти бесчувственную девушку в дом, положил на диване в столовой, крепко поцеловал и быстро вышел.
Трудно, даже невозможно описать, что творилось в душе Койранского. Он выдержал это испытание, но горе Веры не давало ему покоя.
В течение дня он несколько раз порывался идти к Дудиной, но, только благодаря занятости, не сделал этого.
Он работал и тосковал, тосковал и работал.
Полк погрузился в четырех эшелонах. Вечером Койранский погрузил в отдельном товарном вагоне свою семью.
Койранский, командир полка с помощниками и штаб полка ехали в первом эшелоне, который должен был отойти от станции Бузулук в 24 часа. За час до отхода эшелон был подан к вокзалу.
У освещенных окон вокзала Койранский вдруг увидел Веру. Она глазами искала его, думая, вероятно, что он в единственном классном вагоне командования.
В ту же минуту Койранского позвали к командиру. За десять минут до отправления Койранский освободился и пошел к Вере.
Но на прежнем месте ее уже не оказалось.
Поискав ее по вокзалу, Койранский вошел в штабной вагон, где ему предстояло приготовить все донесения о погрузке и отправке полка.
Тронулся поезд. Койранский стоял в дверях вагона и вдруг у ног своих услышал душу раздирающий крик: «Вячеслав!»
И он увидел бегущую за вагоном Веру. Он бросил ей свой носовой платок, в котором была завязана записка:
«Прощай навсегда, мое счастье, моя любимая, моя единственная радость! Прости меня за твое горе, которым ты избавила от горя маленькие сердечки моих детей. Спасибо тебе за твою огромную жертву! Всегда все думы о тебе, всегда моя душа с тобой! Вяч.»
Койранский видел, как Вера подняла платок и, целуя его, спрятала в нем свое горе.
И он не выдержал этого последнего напряжения: рыданья вырвались из его груди.
Дежурный писарь понимал все. Он отошел в другой конец вагона, не мешая адъютанту выплакаться.
В голове Койранского мелькали разные думы: о несправедливой судьбе, лишившей его права любить, о той, кто его лишил этого права, о будущей беспросветности; протестующие и злобные, гневные и бессильные.
Он понимал, что он потерял, понимал, что потерянного не вернуть уже никогда. Он знал, что с этого времени в нем не будет главного: сердца. Разве знала это, разве понимала это его жена?
Эшелоны двигались не очень быстро. На больших остановках все четыре эшелона встречались.
В Оренбурге должны были долго стоять, ждать прихода других эшелонов полка. Командир полка Муран уговорил Койранского и его помощника Головчиц проехать верхами в город и осмотреть его.
День был очень ветренный. Застоявшиеся в вагоне лошади сразу взяли в карьер. Огромные тучи песка, поднимаемые ветром, свистели в ушах, насыпались в рот и нос, хлестали по лицу, по рукам и по ногам.
Город от станции отстоял далеко: не меньше шести километров нужно было проехать степью, да по городу, где ветер был лишь немного слабее, где песка было столько же, как и в поле, прогарцевали три часа.
Утомленный днями подготовки к отъезду, тяжелыми переживаниями, сопровожавшими отъезд и расставаньем с Верой, измученный скачкой и песчаной вьюгой, Койранский не выдержал. Через два дня он заболел, поднялась высокая температура и опулехообразная краснота поползла от шеи и ушей ко лбу, к волосам, к вискам, к глазам.
Врачи определили рожистое воспаление.
Койранский болел в своем семейном вагоне, ставшем карантином, так как инфекционная болезнь требовала оставить Койранского в каком-нибудь госпитале по пути, но командир полка и главный врач решили везти больного с собой.
В Ташкенте Койранский подвергся осмотру специальной военно-врачебной комиссии штаба фронта, но к этому времени болезнь уже почти закончилась и Койранскому разрешили ехать с полком дальше.
В Ташкенте же узнали, что полк будет разгружаться в городе Полторацке (нынешний Ашхабад), в столице теперешней Туркмении.
В жаркий сентябрьский день приехали в Полторацк.
Три дня жили в вагонах, пока квартирьеры не приготовили квартир для помещения подразделений полка и командного состава.
Койранский с семьей поселился на Артиллерийской улице, в квартире бежавшего за границу белого офицера, бросившего всю обстановку, библиотеку, даже несколько картин, писанных дочерью бежавшего.
Вид из окон квартиры был чудесный: горы Копет-Даг в зелено-коричневом наряде, с белой снежной шапкой, которая иногда закрывалась низкими облаками; иногда горы как будто курились – это дождь поливал их зеленые склоны.
Но до города серые облака и дождь не доходили: в нем было жарко, иногда душно.
Со двора квартиру окружали деревянные веранды, с верху до низа обвитые виноградом, с обтльными совершенно зрелыми ягодами, часть которых даже перезрела.
Полк расположился в полуразрушенных от времени царских казармах. В них было много скорпионов, фаланг и тарантулов. Укусы этих дерзких членистоногих стали обычными, хотя и отвлекали внимание медицинского персонала полка от профилактических мероприятий против свирепствующей в то время года малярией.
Полк все еще по названию оставался запасным полком, но уже не 2-й армии, а Туркестанского фронта, которым в то время командовал М. В. Фрунзе.
Перемена обстановки не очень сказалась на душевном состоянии Койранского. Он остро переживал еще свое горе, душа болела и злобилась на жену, которая не могла и не хотела понять, что с мужем, подсмеивалась над его несчастьем и требовала внимания и ласк. А он душевно отдалился от нее, оттталкиваемый ее непониманием и насмешками.
Это было время, когда только что Туркестан и его народы были освобождены от властвования белогвардейцев и англичан, войска которых были разбиты, и сильным ударом Красной Армии выброшены в Каспийское море у Красноводска: они нашли себе убежище в белом Азербайджане.
Он тогда еще не был освобожден от муссаватистов, этих национал-буржуазных прихвостней английских капиталистов, на штыках которых они и держались, заливая кровью рабочих и крестьян эту несчастную землю. А незадолго до приезда полка в Туркестан, народная революция смела власть хивинского хана, бухарского эмира, баев (помещиков и кулаков) и изуверского духовенства.
Установившаяся повсеместно Советская власть еще была слаба, но крепла изо дня в день в суровой классовой борьбе с баями и организуемыми ими вооруженными бандами (басмачами).
Тогда власть опиралась на очень незначительную часть дехкан (крестьян) – бедняков и на мощь Красной Армии.
Большинство дехкан-бедняков и середняков не понимали еще происшедших революционных событий и, подстрекаемые баями и духовенством, враждебно относились к Советской власти и к Красной Армии.
Одни из них из-за искренней враждебности, другие за деньги баев вступали в басмаческие шайки, вооружаемые англичанами через Афганистан, где в горах нашли себе пристанище хивинский хан и бухарский эмир с родичами и с высшим духовенством, а также многие баи.
Басмачи объединялись в небольшие шайки для их неуловимости.
Они нападали на отдельных представителей Советской власти и кишлаки (деревни), где подавляющее большинство населения поддерживало Советскую власть, они нападали на почтовые и торговые верблюжьи караваны, единственные в то время средства связи и торгового обмена из-за отсутствия сети железных и шоссейных дорог; железная дорога Ташкент-Ашхабад и ветка от Мерва (Мары) на крепость Кушка на границе с Афганистаном, были единственными артериями культуры среди океана бездорожных степей, безграничных песков и пустыни Кара-Кум, что значит по-туркменски «черный песок».
Пески с их немногочисленными оазисами были очень удобными опорными территориями для басмачей, хорошо знавших направления верблюжих троп, постоянно засыпаемых песком, местонахождение оазисов, колодцев в песках и господствующие направления ветров в любой части Туркмении, включая Кара-кумы, в Хиве и Бухаре, в Голодной степи, в Ферганской долине и в Таджикистане, вплоть до Памира и китайской границы.
Басмаческие шайки выходили из этих опорных территорий, производили нападения, грабили и чрезвычайно жестоко расправлялись со своими жертвами: выкалывали глаза у живых, жгли раскаленным железом тело, вырезали языки, уши, нос и бросали еле живых искалеченных людей в песках для умирания.
Басмачи были только конные. У них, как правило, были хорошие, привыкшие к краю, к пескам выносливые кони: иноходцы или знаменитой Ахал-Текинской породы, обученные ходить под седлом и такие же диковатые, как их хозяева, удивительно послушные только им и понимавшие только их.
Басмаческие шайки все увеличивались в числе и появлялись совершенно неожиданно там, где их вовсе не ожидали.
Они то объединялись в большой отряд для какой-нибудь крупной операции, то рассыпались на небольшие шайки, делавшиеся неуловимыми, которые в свою очередь, в моменты затишья или для сельскохозяйственных работ рассыпались по кишлакам и отдельные басмачи превращались в мирных декхан.
Сначала борьбу с басмачами вела милиция, посаженная на лошадей. Но по мере количественного и качественного роста басмачества действия милиции стали недостаточны и мало эффективны, тем более, что милицейские отряды составлялись из местных жителей, армян, персов, туркмен, знавших многих басмачей и бывших их «кунаками».
И тогда борьба с басмачами легла на плечи частей Красной Армии.
Басмачество было в некоторых частях Туркестана, в частности в Туркмении, и при царском строе. Их отряды тогда состояли из людей обиженных царской властью, недовольных ею и баями, а также из бежавших преступников.
С установлением Советской власти большинство басмаческих шаек, разбойничавших при царизме, распалось, он, как говорили тогда, «замирились».
В описываемое время басмачи были качественно иными: они стали политическим орудием классов, утерявших власть над народом, богатства и землю, орудием буржуазии запада против молодой Советской Республики.
К непосредственной борьбе с басмачами, конечно, были привлечены только кавалерийские части и конные разведки пехотных частей.
Немного погодя, пулеметные команды пехоты были посажены на коней, а пехота сама – на верблюдов, чтобы в пешем строю можно было бить дерзких басмаческих конников, пользовавшихся преимуществом своих коней перед непривычными конями Красной Армии, прибывшими из Европы.
Запасной полк, в котором служил Койранский, был единственной крупной частью в Туркмении, так как почти все стрелковые и другие части, после красноводской победы, были отправлены в Бухару, в Фергану, в Семиречье, где еще шла борьба с белогвардейцами. В запасной полк были влиты остатки славного Казанского полка, сформированного еще в 1917 году в Татарии, успевшего прорваться в Туркестан, где неоднократно отличился в боях с белыми и англичанами.
Объединенный полк был реорганизован для новых целей, для борьбы с басмачеством. Все подразделения, выполнявшие функции запасного полка, были ликвидированны и сформированны новые – боевые: четыре команды конных разведчиков и четыре пулеметные команды полковые и по одной на каждый батальон. Кроме того, полку был придан артиллерийский дивизион конной легкой артиллерии.
Объединенный полк получил название «3-й Казанский сводно-стрелковый имени Гинзбурга полк Туркестанского фронта».
А скоро полку был вручен орден Красного Знамени, которым был награжден Казанский полк за боевые действия на Туркестанском фронте.
Начались действия полка против басмачей. Командир полка был назначен уполномоченным штаба фронта по борьбе с басмачеством на территории Туркменской области. Вся оперативная работа по борьбе с басмачеством, конечно, была сосредоточена в руках Койранского, адъютанта полка и начальника штаба уполномоченного по борьбе с басмачеством.
Однако, очень скоро стало ясно, что центром борьбы является не Полторацк (Ашхабад), а Мерв (теперь Мары), откуда расходились караванные пути на Хиву, на Бухару, на Саракс, к Афганской и Персидской границам.
И в феврале 1921 года полк был переброшен в Мерв. Он расположился здесь в старой крепости, в 3-х километрах от города.
Отсюда действия полка против басмачей были оперативнее и эффектнее. В течение небольшого срока было ликвидировано до 15 шаек, причем самых дерзких и многочисленных, а также лучше других вооруженных. Некоторые шайки ушли в Афганистан, а некоторая часть их скрывалась в Каракумской пустыни и в Хивинских песках.
Нападения на караваны прекратились или стали редкими, так как они всегда сопровождались вооруженным отрядом полка и часто с одним или двумя пулеметами.
Однако, ликвидированные шайки басмачей через некоторое время вновь появлялись и иногда под старым командованием.
Это объяснялось принятой тогда так называемой «восточной политикой». Эта политика Советской власти заключалась в терпимом отношении к членам басмаческих шаек декханам беджнякам и среднекам, которые после их пленения и соответствующей обработки, выпускались на свободу. А потом опять многие из них, искушенные баями и духовенством, собирались в шайки и разбойничали.
Некоторые шайки и отдельные басмачи 3–4 раза попадались в плен, но все-таки выпускались на свободу.
Во имя этой политики для борьбы с басмачами был сформирован отдельный национальный Туркменский кавалерийский полк, одетый в специально придуманную форму с ментиками, с желтыми суконными штанами и с традиционной туркменской папахой, опоясанной в передней части наискосок красной лентой с красноармейской звездой.
Во главе полка был поставлен старый предводитель басмачей царского времени, Арамет Софиев, ставшим мирным при Советской власти. Только помощник командира полка, начальник штаба и его помощник были русскими. Остальной состав был пополнен туркменами, по выбору Софиева.
Туркменский полк был расквартирован в Мерве и входил в оперативное подчинение командиру 3-го Казанского сводно-стрелкового имени Гинзбурга полка.
В конце 1922 года было покончено с пресловутой «восточной политикой», так как она не достигала цели.
После первой демобилизации в 3 Казанском полку почти не осталось людей бывшего Казанского полка. Поэтому полк был переименован в 16 Туркестанский стрелковый полк, а через полгода – во 2-й Туркестанский стрелковый полк.
Личную жизнь Койранского, как в Полторацке, так и в Мерве, можно было назвать замороженной. Его душа болела и временами до ужаса, но он считал себя обреченным вечной тоске и никому не жаловался. Да и некому было жаловаться.
Друзей у него не было, с Марусей нельзя было говорить об этом. Писем он Дудиной не послал ни одного, хотя написал их много.
Это был единственный канал для отвода тоски.
Отношения с женой не были плохими, но в них появился со стороны Койранского небольшой холодок, никогда уже не исчезавший из их отношений, хотя чувство Маруси так явно росло, перерастало в культ, поклонение, какое-то немое обожание.
Зато холодок был причиной и нового явления в их отношениях: безумной ревности Маруси. Она ревновала Койранского ко всем и ко всему, и не только к женщинам, хотя к ним особенно, и к знакомым и к незнакомым, и к фотографиям в журнале, и к случайно произнесенной фамилии. Это сначала забавляло Койранского, а потом стало неприятным, изводило и бесило его. Он узнал, что Маруся тайно следит за каждым его шагом, подозревая в самых нелепых фактах и, зная его гнев за ревность, ничего ему не говорила о своих подозрениях, о которых он узнавал от третьих лиц. На этой почве жизнь их взрывалась неожиданными скандалами, инициатором которых чаще всего был Койранский, так как подозрения и слежка Маруси, с привлечением чужих людей, были ему оскорбительны и ненавистны.
Он понимал, что виной всему его «холодок», но ничего не мог поделать с собой. Если бы не дети, Койранский покончил бы с этим невыносимым положением, порвав с Марусей. Но он не сделал этого, так как слишком дорогой ценой заплатил за эту жизнь с Марусей, жизнь, необходимую детям.
Его душевное состояние, естественно, не могло стимулировать занятия поэзией. В нескольких стихотворениях Койранский дал волю своему протесту против насилия над самим собой, над самыми большими чувствами своей жизни, но потом, поняв безрассудность таких жалоб, бросил вообще писать стихи.
Да и природа не вызывала поэтического настроения: песок, жара, скорпионы, отсутствие растительности и, наконец, малярия, которой заболели Койранский и дети, – вот чем отличались туркестанский ландшафт и туркестанские дела Койранского и его семьи.
И Койранский махнул рукой на поэзию.
Через много лет он узнал от Маруси, что письма Дудиной вначале были, но по просьбе Маруси приносились помощником Койранского, Головчицом, ей и что она сожгла тогда ровно двенадцать писем Дудиной, читая их.
Чувство Койранского к Вере то угасало, то вновь вспыхивало с огромной силой, оставляя в сердце незаживавшую рану, которая, при воспоминаниях о тяжелой ночи прощания, вновь кровоточила и болела.
Койранский отгонял от себя это воспоминание, но оно время от времени возвращалось. Вместе с ним вспыхивало чувство и, казалось, оно уже не погаснет, так было остро, но сознанье, что Вера не пишет, не хочет, очевидно, его знать, хоть и было больно и соответствовало его желанью, превращало его чувство к живому человеку в любовь к мертвецу. Тихая грусть и печаль все чаще сопровождали воспоминания, очищали их от остроты влечения и ненависти.
Но, вероятно, на всю жизнь осталось благоговение перед чистой и прекрасной девушкой, любви которой он оказался недостойным.
От ездивших в Бузулук в командировку Койранский узнал, что Веры Дудиной в Бузулуке нет, что она учится на медицинском факультете Самарского университета. А в тридцатых годах он ездил в Бузулук, но Веры не застал. Она, по словам ее сестры, была уже несколько лет в Иране на борьбе с чумой.
Этим закончилась сказка и оборвались мечты о счастье.
Попытки найти его много лет спустя, были также безуспешны.