Утром, после случившегося, Вячка пришел в ужас. Случилось непоправимое несчастье. Что делать?
Надо бежать и бежать скорее. Но где взять денег? Все, что он привез, было израсходовано. Куда побежишь без денег?
Оставаться здесь? Оттолкнуть ее, прервать, пока только начало, преступную связь? Надо поговорить с ней, убедить ее.
Днем приехал брат и, чувствуя себя простуженным, отлеживался, не шел в канцелярию.
Маруся избегала взглядов Вячки. Это говорило, что она понимает безобразность происшедшего.
Разговор в этот день не состоялся.
На другой день она предложила ему погулять вечером. Он согласился, надеясь во время прогулки выполнить задуманное.
Они вышли в темноту за калитку парка. Она взяла его под руку и сама начала разговор:
«Я – дрянь! Ты прости меня! Но уже не вернешь прежнего. И я не жалею нисколько. Ты не любишь меня, зато я люблю! Говори же, хочешь меня как женщину?»
Койранский быстро заговорил в ответ:
«К чему это? У тебя – семья. Ты сама не знаешь, что делаешь! И любовь твоя ко мне преступна. Мы обязаны не повторять совершенной ошибки. Я уеду. Если ни ты, ни брат не дадите мне денег, я одолжу у какого-нибудь лесопромышленника, хоть у Квасова, и уеду. Пойми, что иначе мы не можем поступить. Я не хочу разваливать семью брата!»
Маруся несколько раз пыталась перебить Койранского, но настойчиво продолжал говорить. А когда сделал паузу, она зашептала:
«Семью? Семьи у него уже нет. Я с ним жить больше не буду. Он противен мне! Ты меня не жалеешь, его жалеешь! А детей пожалеешь? В тот день, когда ты уедешь, я брошусь под поезд. Дети останутся без матери, ты будешь виноват! Хочешь этого?!»
«Зачем ты говоришь это? Возьми себя в руки. Ты – мать: ради детей обязана жить. Если не хочешь жить с мужем, живите раздельно. Будь благоразумна, не думай о самоубийстве. Обещаешь?» – убеждал Койранский.
«Без тебя не буду жить! Без тебя он не оставит меня. Умоляю тебя, не покидай нас с детьми. Если есть у тебя сердце человеческое, не такое как у твоего брата, останься с нами!» – говорила Маруся, а потом с какой-то внезапной решимостью бросила: «Клянусь, через час после твоего отъезда буду трупом!»
Долго шли молча. Она всхлипывала.
Повернули обратно. Дошли до дома и опять повернули. И так много раз.
Прошел десятичасовой поезд. Они продолжали ходить. Она впереди, он чуть отставая.
Койранский не знал, что ему делать, как убедить Марусю отказаться от самоубийства и от любви к нему, такой неожиданной и ненужной. Он чувствовал, что решение ее броситься под поезд – не слова. Он чувствовал, что эта женщина не только способна на это, но обязательно сделает этот безумный шаг.
Что делать? Что делать? Твердил в уме этот вопрос Койранский. И, наконец, ему пришла мысль, что сейчас решать нельзя, все очень свежо. Надо повременить с решением, дать ей успокоиться, отношениям ее с мужем отстояться, привыкнуть ей к мысли, что он ни под каким видом не будет отвечать на ее любовь.
И он сказал ей:
«Хорошо, Маруся! Я не уеду, Пусть будет так, как ты хочешь. Но связь наша продолжаться не должна. Согласна?»
«Не согласна!» – повернулась она к нему, взяла под руку и зашептала:
«Я не могу! Я хочу принадлежать тебе, ты же уже мой! Все равно, если ты не захочешь со мной жить, я скажу Сашке, что живу с тобой. Ты этого не хочешь? Тогда люби меня, свою любовницу! И я буду молчать. А не хочешь, сейчас приду и скажу ему!»
Положение было безвыходное. А она, несмотря на мороз, остановилась, закинула руки на его шею, целовала и говорила:
«Люблю тебя, хочу тебя! Буду бесстыжей ради тебя! Мне все равно! Только с тобой! Лучше ты убей меня, тогда освободишься от меня».
Она была как помешанная.
Койранский с силой оторвал ее, взял под руку, повел домой. Она покорно шла.
Александр уже спал. Она вошла в спальню, разделась и сейчас же пришла к Койранскому. Ушла от него только под утро.
Связь их продолжалась. Маруся, как одержимая, искала ласк Вячки. В каком-то угаре протекала их жизнь. Он заразился ее невозможной страстью и шел ей навстречу. Они не обращали внимания, видят ли окружающие их отношения. Им было не до этого! Только объятия, только взаимные ласки их интересовали. Оба потеряли голову!
Как-то весной Маруся объявила Вячке, что она беременна.
И это не отрезвило их. Лишь Койранский почувствовал новую ответственность. Он сознавал, что еще теснее теперь связан с Марусей.
В октябре родился ребенок, сын, первый ребенок Койранского. Принесло ли ему радость это событие? Нет, не принесло: он понимал, что ком навертывается и делается все крупнее, что надо ему уходить от этого кома.
И он попросил брата одолжить ему денег для самостоятельной жизни в Москве.
«Не только не дам денег на это, но, если уедешь от нас, перестану считать тебя братом!» – был его ответ.
Он сказал Марусе о желании Вячки уехать. Она, как и раньше, говорила о самоубийстве, она умоляла, плакала, целовала, и опять закружилась у Койранского голова от угара страсти.
Опять без рассуждений, забыв все на свете, забыв приличия и элементарную сдержанность, они отдавались ей бездумно, без оглядки!
Никакие силы, казалось, не могли развеять их угар!
И разве брат Койранского не видел этого сумасшествия?
Он предпочитал мало бывать дома, закрывать на все глаза. Но было совершенно ясно по его обращению с обоими, что он знает.
Наконец в феврале 14-го года Маруся опять объявила о своей беременности. Одновременно она сказала об этом и мужу.
Через полуоткрытую дверь их спальни Вячка услышал такой разговор: «Опять беременна? От кого? От духа святого?» – иронически спрашивал Александр.
«От твоего брата! Ты хотел сойтись вместо меня с моей сестрой. А я раньше тебя это сделала, стала любовницей твоего брата. Довольно. Больше тебе делать нечего среди нас. Уходи куда-нибудь, оставь нас! Давай на детей, сколько хочешь, я не буду назначать. Будешь приезжать, когда захочешь, чтобы повидать детей, хотя они тебе не очень-то нужны!» – уговаривала Маруся мужа.
Но он не соглашался:
«А ты будешь развратничать с моим братом? Зачем ты развращаешь его? Испортишь его будущую жизнь! Порви с ним, тогда я соглашусь оставить тебя».
«Нет, я с ним не порву, я люблю его. А ты уйдешь от нас. О его будущей жизни не твоя забота. Он сам позаботится о ней», возражала Маруся таким твердым тоном, что даже Вячка изумился.
Александр стал просить ее вновь быть его женой, обещал забыть все, признал свою ошибку в оскорблении ее женских чувств.
Но она осталась непреклонной:
«Я тебе женой никогда не буду! Ненавижу тебя! Жизнь мою загубил, поиздевался надо мной вдоволь! Хватит!»
На следующее утро Александр позвал Вячку в канцелярию и очень вежливо попросил его уехать из его дома сегодня же и дал ему 15 рублей. Вячка не возражал. Он понимал, что вчерашний разговор в спальне сделал все окончательно ясным и что другого ничего ожидать он не мог.
Чтобы уехать, надо было иметь согласие и Маруси. А как его получить? Он пошел на хитрость: он сказал ей, что надо сделать вид, будто их связь закончена, тогда ее муж, как обещал, уедет из семьи. И тогда можно будет Вячке опять приехать.
И Вячка Койранский с 15-ю рублями в кармане получил свободу.
Через час, взяв часть своих вещей, он уехал в Москву.
Прежде всего Койранскому надо было найти жилье, а потом думать, что делать дальше, как жить.
Перед Койранским стояла почти неразрешимая задача.
Оставив вещи в камере хранения, он поехал в те края Москвы, где обычно селились студенты. Он долго ходил по улицам, а было основательно холодно. Нигде никаких объявлений долго не попадалось ему. Наконец, на Малой Бронной на окне одного дома он увидел наклейку. Подойдя, он прочитал такое объявление:
«Здаеца комнатушка об одном окне
За три рубли с кипятком бес койки.
Спросить Макара Андреевича Телятникова».
Койранский долго читал, соображая, что означает «без койки».
Сзади неслышно подошел мужчина, по одежде легковой извозчик. Он положил руку на плечо Койранского и сказал:
«Это я и есть Макар Андреев Телятников. Пошли, скубент, торговаться».
Койранский пошел за ним. Телятников шел нетвердо и от него разило сивухой.
Вошли в кухню, большую, с большой русской печью и изразцовой плиткой. В одном углу стояла одна кровать, в другом – другая. В кухне было очень тепло, даже жарко.
У русской печи стояло на специальной подставке цинковок корыто, над которым нагнулась огромная полуголая жирная женщина с распущенными волосами. Она их мыла.
«Где мать?» – спросил хозяин.
«Маманя сплят на моей коечке», доложила полуобнаженная, бесстыдно повернувшись к отцу и к незнакомому юноше.
Извозчик прошел в комнату и через 2–3 минуты в кухню вышла небольшая полная женщина с елейным выражением лица.
Она сразу обратилась к Койранскому:
«Комнатенка хороша, только без печки. Будешь согревать из кухни, да почаще чаевничать. Чай твой, кипяток наш. Уборка тоже наша и посуда наша, и другие услуги наши. А всего три рубли, да карамели когда девке купишь».
Койранский перебил:
«А койку поставите? На чем же спать?»
Хозяйка пояснила:
«За рупь поставим койку и выдадим подушку с одеялом и с другим припасом».
«Значит, четыре рубля? Хорошо, я беру. Покажите комнату», попросил Койранский.
«Повременить маненько надоть. Сашутка вымоется, пропустит», ответила хозяйка.
Сашутка откликнулась:
«Я живо, маманя! А зачем вы берете опять такого махонького постояльца! Куда мне?»
«Дурра дурра и есть», отпечатала мать.
А для Койранского пища для новых размышлений.
Сашутка отодвинула корыто и за ним оказалась маленькая дверь. Войдя в комнату, Койранский увидел, что кровать стоит, покрытая ватным одеялом, с подушкой и чистой наволочкой. В комнате было прохладно. Но Койранский не испугался холода, да и искать другую комнату ему уже расхотелось. Он объявил:
«Вещи привезу завтра утром, а сейчас пойду чего-нибудь куплю поесть, а вы чайничек приготовьте».
Так Койранский поселился в Москве.
Хозяин был пьяница, каждый день приходил пьяный, иногда стегал вожжами мать и дочь. Те стояли смирно.
«Для острастки!» – объяснял он Койранскому.
Сашутка ростом была чуть поменьше сажени и с добрый аршин в диаметре. Чтобы ее обнять, надо было бы руки удлинить по крайней мере вдвое. Рыжая, с огромными веснушками, с маленьким носом и с огромным ртом, она производила отталкивающее впечатление. А глаза, как плошки, пугали каким-то мрачным огнем.
Но голос и смех ее не соответствовали наружности: были приятны и даже красивы, пока не видишь хозяйки их.
Она заявилась с утра в незапиравшуюсю комнату Койранского без всякого предупреждения, села к нему на кровать и объвила, что будет убирать его комнату, застилать койку, мыть его посуду.
«Со мной будешь иметь дело, махонькай», говорила она ему.
Она вышла было, а потом опять неожиданно пришла, увидела, что он натягивает брюки, и без ложной скромности стала наблюдать за этой операцией.
Койранский стал систематически посещать лекции в университете, а по вечерам заниматься, благо Сашутка старалась к его приходу нагреть комнату, держа открытой дверь в кухню.
Но спокойствия не знала душа Койранского. Деньги быстро таяли. Как он будет жить дальше? Питанье обходилось в день около тридцати копеек, иногда и подороже.
Нужно было, по указанию хозяина, купить для него полбутылки вина, хозяке – фунт рожков, а Сашутке – фунт карамели. И через неделю у Койранского была уже только половина полученных от брата денег, а через две – оставалась четверть.
Товарищи посоветовали ему на товарной станции Казанского вокзала поискать работу. Работа нашлась: разгрузка вагонов.
Вместо университета 4 дня из 6 – труд физический, дававший около двух рублей в неделю.
Надо было экономить на обеде, который и так стоил недорого в студенческой столовке на Моховой улице. Экономия состояла в том, что не каждый день покупались два блюда, а иногда, вместо обеда, посидев за столом, заталкивался в карманы брюк и пальто черный и белый хлеб, наполнявший огромные плетеные хлебницы, расставленные по столам. Это были самые дешевые дни: хлеб доставался бесплатно, кипяток дома был бесплатный, только заварка чая, на весь день одна ложечка. Так что голода Койранский не знал.
Но забота о завтрашнем дне грызла его. К тому же Сашутка стала приставать:
«Купи, махонькай, карамели! Не купишь, холодно будет в комнатке».
Пришлось купить, а через несколько дней еще.
Вообще Сашутка вела себя нагло. Она часто валялась на кровати Койранского. Постельное белье, по его просьбе, не меняла, говоря: «Кому стирать? Мне стирать! Обойдется!»
Носильное белье подходило к концу. Сашутка знала о накопившемся грязном белье, но ничего не предпринимала. Раз Койранский сказал ей: «Куча грязного белья накопилась. Мне уже смениться нечем. Выстирала бы, Сашутка!»
«Эх, ты, ловкай!» – возразила Сашутка.
«Небось, когда я лежу, не желаешь ко мне прилечь, а белья требуешь!» – продолжала она.
«Зачем мне к тебе ложиться? Что я, маленький?» – прикидывался непонимающим Койранский.
«Дурак ты, дурак!» – уверяла Койранского девушка-великанша.
«Другой бы накинулся, как на сахар, а ты не знаешь зачем! Полежи, узнаешь. А мне того и надо. Батяня с маманей войдут, иконой благословят. И тогда, сколько хошь, валяться будем. И свадьбу справим, глупый!» – выдала механику ловли мужа неумная Сашутка.
Койранский стал остерегаться, меньше бывал дома, приходил поздно, бывая у товарища по Варшавской гимназии, Смыклинского, который недавно перевелся из Варшавского университета.
Все-таки однажды рано утром Сашутка влезла к спящему Койранскому в кровать и стала целовать его. Он проснулся, вскочил.
«Уходи сейчас же, а то съеду от вас сегодня же!» – громко кричал Койранский, возмущенный нахальством Сашутки.
Она испугалась крика его, послушно встала и с жалостью сказала: «Махонькай, а сладкай!» – и ушла.
В следующую ночь был инсценирован арест Койранского товарищами Смыклинского, медиками.
Три дня Вячка прожил у Смыклинского, который жил со своей сестрой в одной комнате. А потом нашлась комната на Больших Грузинах, тоже в квартире извозчика только богатого, содержателя ломового извоза.
Но прожил у него Койранский только неделю. В один весенний, пригожий день к нему приехала Маруся, узнавшая в факультетской канцелярии адрес Вячки.
Она сразу заявила:
«Сашка уехал от нас. Едем домой. Надо заниматься с Колей. Ему осенью держать экзамен. Будем жить в Клину».
«А где брат?» – поинтересовался Койранский.
«Он перенес канцелярию лесничества на Фланденовскую фабрику, около села Козлово. Там он уже живет», проинформировала Маруся.
Не хотелось Койранскому снова принимать на себя роль мужа и отца семейства, но делать было нечего: у него оставалось в кармане несколько копеек, куча грязного белья, ни одной смены чистого и экзамены в университете, к которым надо было серьезно готовиться.
Или работать на разгрузке вагонов, добывая деньги, или готовиться к экзаменам, живя только одним хлебом, воровски добываемым в студенческой столовке.
«Что же, ехать, так ехать! Только схожу в университет. Ты подожди часика два, отдохни», просил Койранский.
«Раньше вещи сложи, а потом иди. Хозяину я сама скажу. Сколько должен ему? Я расплачусь».
«Ничего не должен. Уплатил за месяц вперед» – похвастался он.
В тот же день вечером Койранский опять был в Завидове, опять потянулись дни занятий с детьми, вечерние занятия по подготовке к экзаменам и ночные прогулки с Марусей по улице поселка.
Реакционная царская политика удушения в стране всего живого наложила свою омерзительную лапу и на высшие учебные заведения России.
Московский университет, славившийся прекрасным профессорско-преподавательским составом, образцовой постановкой преподавания и подготовки специалистов, почему из университета выходили знающие, культурные и эрудированные врачи, педагоги, юристы, в те последние годы перед первой империалистической войной, захирел.
Лучший из всех университетов страны стал таким же, если не хуже, как все остальные.
Министр просвещения Кассо, ярый монархист, палочник и грубый, неотесанный невежа, понимал, что именно Московский университет является оплотом университетского образования в России, и ударил крепче всего по нему.
Лучшие профессора и преподаватели в 1910–1912 годах были изгнаны из московского университета. Большинство перекочевало заграницу, где их охотно принимали, меньшинство, особенно маститые по возрасту, либо ушли в отставку, либо перешли в основанный в то время частный университет Шанявского и на разные частные женские курсы. При этом изгонялись в первую очередь те, кто по политическим взглядам были левее конституционно-демократической партии (кадетов, как называли тогда членов этой партии), и завоевавшие авторитет среди студенчества своими богатыми знаниями и интересными лекциями.
В университете остались кадеты и все правые, откровенные монархисты и ретрограды.
Было также обращено внимание на изменение студенческого состава. Если раньше доступ в университет был открыт всем желающим, прошедшим по конкурсу аттестатов, то с 1912 года производился строгий отбор по социальному положению: в университет безусловно не допускались дети рабочих, крестьян с земельным наделом меньше 10 десятин, а также мещан, не имеющих имущественного ценза.
Студенчество стало политически более надежным для царского правительства. Появилась каста «белоподкладочников», к которым себя причисляли студенты верноподданные царя-батюшки, сынки аристократов, заводчиков и купцов.
Они приезжали в университет на рысаках, сорили деньгами и свысока относились к прочим студентам. Они, конечно, были на виду у профессуры и пользовались ее благосклонностью.
И все-таки власти боялись студенческой массы. Без всякого законодательного акта, одним циркуляром министра, была отменена университетская автономия, устанавливавшая выборность студентами ректора, деканов и профессоров, позволявшая студентам объединяться в землячества и совещаться на сходках по студенческим делам.
Сходки студентов были строго запрещены под угрозой тюремного заключения и административной высылки «в места не столь отдаленные», с исключением из университета.
Но и этого было мало: в университет была введена полиция. В коридорах, во всех аудиториях, в анатомичке и в лабораториях с утра до вечера на табуретках, в углах, сидели полицейские, которым была предоставлена власть принимать репрессивные меры к студентам по своему усмотрению: предупреждать, задерживать, вызывать из полицейского участка наряд, если усмотрит такую «крамолу», которую сам не сможет пресечь.
И вот ежедневно студенты лицезрели «столпа порядка», как нечто, что должно было вселять в них благоразумие и любовь к царю и его сатрапам.
Был такой случай, когда Койранский учился еще на первом курсе. В один из очередных приездов его в университет сосед по скамье с утра шепотом сообщил ему, что в 12 часов дня у медиков состоится сходка, посвященная аресту десяти студентов 5-го курса за то, что они потребовали удаления полицейского из женской клиники, где они, как будущие гинекологи, дежурили.
Койранскому очень хотелось побывать на сходке. И он с соседом к 12 часам явились в помещение медфака, находившееся рядом с юрфаком. Там они узнали, что в одном из коридоров, когда полицейский пойдет сменяться, состоится получасовая сходка.
Сходка началась ровно в 12 часов. Выступавшие требовали освобождения арестованных товарищей и выработали письменное обращение к ректорату и к градоначальнику. Когда дописывались последние строки обращения, раздались крики: «Полиция! Полиция!»
Действительно, наряд полиции, человек в 20, подходил к дверям коридора. Все бросились к двери, Койранский с товарищем побежали в обратную сторону, свернули в узенький коридор-закоулок, увидели дверь с надписью «Библиотека». Они вбежали в библиотеку. Библиотекарша догадалась, конечно, в чем дело. Она сунула им по книжке и приказала: «Внимательно читайте!» Тишина была нарушена через 10 минут.
Открылась дверь, вошли два полицейских. Они накинулись на студентов: «На сходке были? Говорите!»
«На какой сходке?» – прикинулись незнающими оба товарища.
Библиотекарша подтвердила, что студенты в библиотеке с утра и никуда не выходили.
«Ваши входные билеты!» – потребовали полицейские.
«Их у нас нет, сдали на прописку», отговорились студенты.
Входные билеты служили тогда студентам, как паспорта.
«Как фамилии?» – продолжали допрашивать блюстители порядка.
«Я – Куц», сказал один.
«А я – Цук», сказал другой.
«Не видишь, смеются! Пошли! Ну их к…», нецензурно выругался один из них, и полицейские ушли.
Так Койранский избежал большой неприятности от первой виденной им студенческой сходки.
Впоследствии он не раз бывал на сходках по всяким поводам собиравшимся как в здании университета, так и вне его. Но эта сходка крепко запечатлелась в сознании Вячки.
Говорили, что тогда было арестовано восемь студентов, высланных административно в Вологодскую и Олонецкую губернии.
Еще Койранский часто вспоминает свалку студентов с полицией в 1915 году, когда профессор Струве защищал диссертацию на звание доктора права.
Его официальным оппонентом был доцент Байков, ярый монархист. Он выступил с обвинением Струве в плагиате:
«Целыми разделами списано сочинение Петра Струве из…», следовало перечисление авторов и их трудов, откуда, по докладу оппонента, заимствовал Струве мысли и их выражения.
Это утверждение вызвало бурю негодования. Студенты поняли выступление Байкова, как выпад против кадета. Они стали стучать ногами и руками, кричать: «Байкова вон! Стыдно! Убирайся, не то вытащим!»
Вмешалась полиция. Наиболее рьяных крикунов схватили за руки. За них заступились другие. Свалка продолжалась около 20 минут и закончилась печально: до 30 студентов арестовали и выслали из москвы.
Койранский не участвовал в драке, своевременно покинув зал.
Таковы были порядки и нравы в университете в те годы.
И, естественно, Койранский, как поэт, не мог остаться равнодушным: он написал песню, которая была положена на музыку студентом-однокурсником его, Гиацинтовым, и долго распевалась студентами, переходя от старших к младшим:
Ой, вы годы!
Ой, вы годы мои,
Годы молодые!
Как же вы подсекли
Ноженьки родные!
Свежей мысли зарю
Заперли замочком,
А свободу мою
Сменили звоночком.
Сел на шею ко мне
Ворон чернокрылый,
И клюет он во мгле
Кровь мою, постылый!
Там, где знаньям ключом
Следует струиться,
Он большим сапогом
Бороздит по лицам!
Ой, вы годы мои,
Годы золотые,
Годы светлой зари,
Где вы, дорогие?
Такие настроения студенческой массы, настроения пассивности и жалобы, скоро перешли в возмущения.
Когда началась первая империалистическая война и прошел угар патриотического безумия, студенты стали резко выступать против порядков в стране, против распутинских издевательств над ней, против бойни. Сотни студентов поплатились за это: были отданы в солдаты и отправлены на фронт.
Профессора и преподаватели, еще сохранившие совесть, стали покидать университет. Остались либо горькие пьяницы, либо выслуживающиеся перед третьим отделением (охранка).
Старый служитель-гардеробщик, прослуживший на юридическом факультете около 20 лет, Цимляков Григорий Кузьмич, которого студенты исстари привыкли называть «Цимля», говорил студентам не раз: «Смирились, господа студенты? Скоро по шее вас хлестать будут!»
«Подожди, Цимля! Придет наше время!» – отвечали ему негромко студенты.
Когда начались досрочные призывы студентов в армию, вся головка вожаков, самых смелых и энергичных, была изъята из университета, по указанию белоподкладочников.
Уныло было в студенческой среде. И тогда Койранский с Гиацинтовым написали бодрящую, веселую песню, назвав ее в честь студенческого болельщика «Цимля».
Эта песня живо завоевала права гражданства и стала любимой на вечеринках и гулянках:
«ЦИМЛЯ»
Наш профессор Митюков
Раньше пил коньяк Шустов,
А теперь он льет в нутро
Политуру и ситро.
Припев:
Цимля, Цимля, Цимля-ля
Цимля-ля, Цимля-ля
Мы студенты Цимля-ля,
Цимля-ля, Цимля-ля,
Шалопаи, Цимля-ля,
Цимля-ля, Цимля-ля!
Наш профессор Гидулянов
Предводитель хулиганов,
А профессор Кайгородов
– Украшенье огородов!
Оба чашу пьют до дна,
До последнего глотка,
Ловят чертиков потом
На столе и под столом!
Припев.
А профессор Петро Струве
Скачет радостно на стуле:
Похвалил его тайком
Подполковник Глотколом[1]
И, конечно, без сомненья
Все «святое» отделенье!
Припев.
Наш декан, профессор Райский
Обожает нос жандармский,
Служит верно, аки пес,
Лижет смачно грязный нос!
Припев.
А доцент Тотомианц
Перед ним имеет шанс:
Посадил уже в тюрьму
Он ребят наших уйму!
Припев.
Эту песню всем студентам
Петь бы, пользуясь моментом,
А придет белоподкладка,
Берегись, будет не сладко!
Припев.
В обеих песнях Койранского очень выпукло показано, каким был Московский университет в годы, когда в нем учился автор этих песен. Трудно было учиться в таких условиях, но еще труднее терпеть издевательства полиции и белоподкладочников.