– Да не ори, – сказал. – И без тебя тошно. Перестань орать!
Лицо у красноармейца было как будто безглазое: темные впадины вместо глаз. Надвинулся страшным лицом на Травникова:
– Морячок, дай закурить перед смертью.
– Нет у меня курева, – отодвинулся от него Травников. – И умирать не спеши. Еще не тонем.
Медленные, как тягучее ночное время, плыли облака. Вдруг открылась луна, проложив золотую дорожку к объятой паникой «Луге», и… Травников вгляделся: да, да, в лунном свете возник корпус судна, которое, похоже, приближалось к левому борту «Луги».
С мостика «Луги» громкий голос прокричал в мегафон:
– На «Скрунде»! Подходить к корме!
Этот пароход с латышским названием «Скрунда» был заметно меньше «Луги». Дымя из высокой трубы, он малым ходом подошел к округлой, перекошенной креном, но пока еще возвышающейся над водой корме «Луги». Тот же властный голос скомандовал: экипажу и ходячим пассажирам – помогать раненым перейти на борт «Скрунды», лежачих переносить.
Стонущим потоком плыли по сходне, переброшенной с кормы на борт «Скрунды», тяжелораненые, – их несли на руках. Травников работал в паре с другим фрунзенцем, третьекурсником Шматовым, бывшим комсомольским активистом. Этот Шматов, маленький ростом, быстро выдохся, и Травникову пришлось без его помощи тащить на руках раненых пехотинцев. Двоих перенес, вернулся на «Лугу», отдышался. Увидел в толпе, скопившейся на корме, давешнего красноармейца на костылях. Тот пытался пройти к сходне, кричал плачущим голосом:
– Братцы, пустите! Пустите меня!
Не пропускали. Травников подался к нему, отобрал один костыль: – Обхвати меня за шею, солдат. И скачи на одной ноге.
Так они вклинились в поток раненых, плывущий по упруго шаткой сходне, и застучал по ней костыль солдата.
На борту «Скрунды» распоряжался старпом, долговязый латыш в синем свитере, в фуражке с непонятным «крабом». Велел пройти на бак, там скапливались люди с «Луги».
– Как тебя звать? – спросил Травников, отдав красноармейцу костыль.
– Тетушкин я, – отозвался тот плаксивым тенорком.
– А, тетушкин, – кивнул Травников. – Откуда ты, с тетушкой своей?
– Курские мы. С колхоза «Заря коммунизьма».
– Понятно.
– С Восьмой армии я, с десятого корпуса… От самóй границы отступаем, – продолжал словоохотливый Тетушкин, усевшись на палубу возле брашпиля. – Это ж надо, всю дорогу под пулями, под бомбами, – а я живой. А под Таллином прихватило, ка-ак дали по ноге…
– Заживет твоя нога. Живи дальше, Тетушкин.
Травников увидел Алешу Богатко, появившегося на баке, и протолкался к нему.
– Валя! – Богатко обрадованно протянул здоровую левую руку. – А я тебя искал… Ну и ночка! Я слышал, рулевой с «Луги» говорил, что тут мин понаставлено и много кораблей подорвалось.
– Как твоя правая?
– Болит. – Богатко покачал перевязанной рукой. – Там в толпе двинули меня как раз по ней. Спасу нет, как болит.
Они сели у фальшборта.
– Придется потерпеть до Кронштадта, Алеша, – сказал Травников, поднимая воротник бушлата.
Ветер был холодный. В его посвистывании почудилось Травникову: «Спасли-и-ись…» Волны, набегая на корпус «Скрунды», хлюпали, разбивались, набегали снова. В сплошном гуле голосов с того борта «Скрунды», на который была перекинута сходня с «Луги», доносились выкрики: «А ну, побыстрей!.. Закрепите!.. Чего – закрепите, не видишь, что на борт валится… Давайте скорей, скорее!..» С матерком, понятно…
«Луга» ложилась на правый борт, разрушенный взрывом мины. Водонепроницаемые переборки держали ее почти два часа на плаву, но теперь вода полностью завладевала судном. Все быстрее оно уходило под воду. Мачты легли… мостик и дымовая труба тонули… Со странным звуком – будто с последним вздохом – транспорт «Луга» скрылся под водой… крутилась на месте его гибели огромная воронка…
Страшно, когда на твоих глазах убивают людей.
Но страшно и увидеть тонущее судно…
Работа спасения продолжалась: вытаскивали, бросив спасательные круги или просто канаты, людей с «Луги», оказавшихся в воде.
Затем «Скрунда» дала ход. Но вскоре машина умолкла, судно остановилось. Что еще стряслось?! Боцман, бородатый человек в голубой зюйдвестке, появился на баке и пустил брашпиль. Затарахтела, уходя в клюз, якорная цепь. «Почему? Почему становимся на якорь?» – посыпались вопросы. С нелегким акцентом боцман громогласно объявил:
– Приказ команди… командýющего, вся колонна стоять до утра на якорь. Капитан просит – вам идти в трюм. Там больше тепло, чем здесь.
В назначенное природой время наступил рассвет 29 августа. Прояснилось небо, очищаясь от предутреннего тумана, от дымов и гари войны, от кошмара минувшей ночи.
Травников проснулся от выкрика какого-то раненого – то ли от боли он крикнул, то ли от страшного сна:
– Уйди! Уйди…
И, само собой, обычное выкрикнул окончание.
Трюм сонно вздыхал, храпел, стонал. И не тепло было тут спать, на слежавшейся соломе. Хотя, конечно, теплее, чем на верхней палубе, под обнаженными небесами.
Море было светлее неба. По его голубовато-пепельной поверхности тут и там колыхались черные округлые полушария. То были макушки мин. Подрезанные резаками тралов там, где прошли тральщики, мины всплыли, их, как положено, расстреливали с кораблей, но было их много, много…
Черные макушки с торчащими рожками, в которых затаился взрыв. Черная гибель на светлой воде. Раннее утро двадцать девятого августа.
А впереди и слева – силуэты кораблей. Стоят на якорях крупный транспорт, похожий на «Лугу», а дальше еще транспортное судно поменьше, а левее – старый миноносец, один из «новиков». Правильно, что движение флота, всей длиннющей колонны, остановлено на ночь.
Так думал мичман Травников, стоя на верхней палубе транспорта «Скрунда» и потрясенно глядя на Финский залив, словно засеянный ядовитыми семенами войны. (Не знал тогда еще Травников, сколько кораблей и вспомогательных судов подорвалось минувшим днем на минном барьере Юминды.)
Между тем в голове колонны, на фалах крейсера «Киров» взлетел флажной сигнал: сняться с якорей, начать движение. Повторяясь от корабля к кораблю, приказ комфлота облетел всю колонну, растянувшуюся миль на пятнадцать, до замыкающего ее арьергарда. И корабли двинулись на восток, навстречу разгорающемуся костру нового дня.
Дала ход «Скрунда». Травников смотрел, как судно аккуратно обходит плавающие мины, но держится в кильватере впереди идущего транспорта. Ветер бил Травникову в лицо, и чудилось в посвисте ветра: «Спасли-и-ись…»
И уже шагнул он к люку трюма – там все же теплее, чем наверху, – как вдруг новый, но уже хорошо знакомый звук удержал его на верхней палубе. В заголубевшем небе шел «фока», или «рама», как прозвали на флоте немецкий самолет-разведчик «фокке-вульф». По нему открыли огонь. С мостика «Скрунды» заговорил скороговоркой спаренный пулемет. «Рама» быстро удалялась к хвосту колонны – высматривала…
Ну, теперь начнется, япона мать…
И началось.
Вой воздушных моторов быстро нарастал, – и вот они, «юнкерсы», с черными крестами на крыльях, на хищных телах – целая эскадра. Снижаясь, с поворотом на бок, они с устрашающим завыванием сирен накинулись на колонну. Военные корабли встретили их плотным зенитным огнем. А на торгфлотских транспортах, на вспомогательных судах вооружение было слабенькое – пулеметы ДШК на мостиках, иногда и единственная зенитная пушка. Не отбиться от пикирующего бомбардировщика…
Море вскипело от разрывов бомб. Тут и там вздымались водяные столбы. Грохот бомбовых ударов, вой «юнкерсов», зенитный огонь слились в адскую какофонию. Захлебывался на мостике «Скрунды» спаренный пулемет.
А Травников на ее корме будто врос в палубу, невольно пригнувшись. Страшно было ему. И негде укрыться. В трюме ведь не спасешься. Он увидел, как ухнула бомба в транспорт, идущий перед «Скрундой», – сверкнуло там, взметнулось бурое облако, взлетели обломки. Закричал сигнальщик на мостике «Скрунды»:
– Разбомбили «Вторую пятилетку»!
Теперь «юнкерс», описав в задымленном небе большую дугу, устремился на «Скрунду». Спикировал с диким воем сирены. Полыхнуло огнем, взорвался воздух, оглушающий взрыв сотряс беззащитное тело парохода…
Мощная взрывная волна сбросила Травникова с кормы «Скрунды». На какой-то миг он потерял сознание, но холодная вода, накрыв его с головой, пробудила мысль, одну-единственную: вынырнуть… вынырнуть…
Вынырнул, глотнул воздуху, осмотрелся – и удивился тому, что его отнесло так далеко от «Скрунды». Он поплыл к пароходу, над которым еще не рассеялось черное дымное облако, пароход то скрывался за волнами, то появлялся вновь, – и вдруг Травников понял, что «Скрунда» тонет. Сквозь гул моторов «юнкерсов», сквозь грохот бомбовых ударов он услышал страшный продолжительный человечий вопль.
«Скрунда» мелькнула между волнами в последний раз и скрылась. Скрылась навсегда, унося в глубину раненых солдат, защищавших Таллин… город, чуждый им, в сущности…
Травников плыл саженками к месту гибели парохода. Плыл с неясной мыслью о, возможно, спущенной с него шлюпке… или хотя бы о деревянном обломке палубы, за который можно уцепиться… Еще мысль была об Алеше Богатко – как он там, с одной-то рукой…
И была еще мысль о письмах Маши, о комсомольском билете и о курсантском удостоверении, они, конечно, промокли в кармане бушлата, но надо бы их сохранить… а бушлат скинуть… тяжело в нем плыть…
И он проделал все это – сунул письма, билет и удостоверение в вырез фланелевки, за пазуху, и, барахтаясь в воде, стянул с себя и отбросил бушлат. Плыть стало легче, но, наверное, он потерял направление. Никаких обломков «Скрунды» не попадалось. Не видно было и плывущих людей, а ведь не могло быть, чтобы никто, кроме него, не уцелел.
Впрочем… Кажется, мелькнуло темное что-то слева… захлестнуло волной… опять мелькнуло…
Он поплыл в ту сторону – и выплыл прямо на мину. Срезанная с минрепа, огромная, черная, она качалась на воде, выставив поблескивающую макушку с рожками. Здрасьте!.. Травников поскорее поплыл прочь.
Он плыл, плыл, переворачивался на спину, чтобы отдохнуть, и снова плыл, ориентируясь по солнцу, скрывающемуся за негустой облачностью, – плыл на восток. Разумеется, он представлял себе, что находится в середине Финского залива, и где-то тут остров Гогланд, там наша военно-морская база, и если плыть на восток, то может быть…
Может быть, может быть…
Травников плыл теперь экономным брассом, но чувствовал, что устает. Волны, хоть и небольшие, но назойливые, плюхались и плюхались ему в лицо… как только им не надоест, япона мать… эй, послушайте, угомонитесь наконец… не то я велю вас высечь… кто-то ведь, рассердившись на море, велел его высечь… кто?.. никак не вспомню… да это неважно… вот важно то, что профессор одобрил твою курсовую работу… ты ведь умная у меня… а Кухтина очень жаль, ребята… как же это оставили его на этом острове… как он называется…
Спохватился, что мысли путаются.
Часов у него не было. Но, наверное, уже много прошло времени. Ну да, солнце уже миновало зенит. Где же ты, остров Гогланд?
Устал. Очень устал. И воды, горькой, соленой, наглотался. Лечь на спину, отдохнуть. Только бы не заснуть. Заснуть – тогда все – камнем на дно – на дне очень холодно, наверное, и тихо…
Пена вокруг горла.
Волны плюхаются, бьют по голове.
Не спать, не спать, командует себе мичман Травников. Раскрыть слипающиеся глаза… о, как хочется уснуть…
Вдруг – удар по голове… скользящий, над левым ухом… но болезненный очень…
Травников, вскрикнув, переворачивается на живот.
Что-то медленно проплывает перед ним. Какой-то брус толстый… может, обломок пиллерса?.. черт его знает…
И за эту спасительную деревяшку держится человек. Вцепился намертво обеими руками, и торчит над водой белобрысая голова с полузакрытыми глазами – очень даже знакомая голова – это Шматов, фрунзенец.
– Здорово, Шматов, – хрипит Травников, тоже ухватившись за брус.
Тот не отвечает.
Травников потирает ушиб за ухом, ладонь становится красной. Да это не просто ушиб, а рана. Рана, разъедаемая соленой водой. Хорошо еще, что чертов брус не раскроил череп. Это очень приятный момент, пытается Травников подбодрить себя.
Но брус не выдерживает двоих, погружается. Шматов, не ослабляя хватки, вскидывает на Травникова взгляд, вполне выразительный: дескать, чего вцепился, отвали…
(И – мгновенное воспоминание: на комсомольском собрании в училище Шматов, член комитета комсомола, громит курсанта, пойманного за чтением вредной книги писателя Достоевского «Бесы», – вот такой же был у Шматова яростный взгляд.)
– Давай, давай, Шматов… спасайся… – бормочет Травников, отпуская брус и отплывая.
Он продолжает плыть в восточном направлении. Но плыть все труднее. Он чаще переворачивается на спину и лежит, слегка подрабатывая руками и ногами, – лежит, раскачиваемый волнами, под медленными облаками, под холодным солнцем.
Очень холодно. Особенно ноги мерзнут. Какой ты холодный, прямо как замороженный судак… Кто это сказал?.. Ах, ну да, Рита сказала, старшая сестра… Мы с Лешкой Копновым пошли в лес по грибы… А леса вокруг Губахи дремучие. Заблудились мы, октябрьский день был холодный, без солнца, заночевали в буреломе, мерзли всю ночь ужасно, наутро поплелись куда глаза глядят, вышли к ручью, напились воды, от которой зубы ломило, пошли вдоль этого ручья. Леха говорит: «Главное, что вода есть, а кушать будем грибы». Я говорю: «От сырых грибов отравимся». Он говорит: «Не отравимся». А я: «Тихо! Замри!» Мне голоса далекие послышались. Поперли на них напрямик. А это нас звали! Лешкина мама и Ритка, моя сестра. И с ними Чемберлен, наш пес лохматый. Он, Чомбик, первым выбежал на нас и – давай прыгать и целоваться. Ритка кинулась ко мне, обняла и кричит: «Валька, какой ты холодный, прямо как судак замороженный»…
Где-то – может, на лесной опушке – дятел стучит и стучит…
Холодно… Глаза слипаются…
Нет!.. Вынырнуть!..
Уже погрузившийся с головой, Травников движениями рук заставляет себя всплыть. Наглотался опять…
А это что? Он прислушивается. Никакой не дятел – стучит мотор! Откуда только силы взялись – Травников поплыл в сторону этого звука. Вскоре мелькнул между волнами катер… скрылся… снова мелькнул…
Тревожно колотится сердце: это же морской охотник, «мошка», он низко сидит в воде, с него могут не увидеть… не заметить голову плывущего среди волн… Закричать!
Травников машет рукой и кричит: «На катере-е!» Но разве они услышат? Он и сам не слышит своего голоса, тонущего в рокоте моторов.
Но вот морской охотник как-то разом, всем корпусом возникает перед ним. Травников машет, машет рукой: ребята, смотрите, смотрите… смотрите!
На катере смотрели и – увидели.
Оборвался рев моторов. Инерция придвигает морской охотник почти вплотную к Травникову. Ему кидают канат, подтягивают к борту. Матрос, вылезший на привальный брус, одной рукой держащийся за леерную стойку, протягивает вторую руку, и Травников судорожно хватается за нее – за свое спасение.
Его трясло от холода, когда в темноватом катерном кубрике он, с помощью того же краснофлотца, который вытащил его из воды, снял ботинки и стянул с себя мокрую одежду. Его обтерли, одели в сухое и дали стакан спирту. Травников с трудом влил в себя полстакана, запил водой и повалился на койку, но тут же со стоном сел, схватившись за голову.
– Э, да ты ранен, – сказал матрос, увидев кровяное пятно на подушке. – Погоди, не ложись.
Он мигом взлетел по трапу наверх и вскоре вернулся, приведя в кубрик молоденького лейтенанта со знакомым мальчишеским лицом.
– Где рана? – деловито спросил лейтенант. – Поверни голову. Ага, вот. – Он раскрыл принесенную санитарную сумку, достал бинты. – Волосы слиплись от крови, – сказал, осторожно бинтуя Травникову голову. – Повезло тебе, осколок царапнул. Если б на полсантиметра глубже, то…
Травников не стал объяснять, что не осколком царапнуло, а доской ударило. Сил у него хватило, только чтобы промычать «спасибо» и повалиться навзничь. В голове было плохо, цветные пятна плясали перед глазами, даже и когда он смежил веки.
Потом он провалился в сон.
Проснулся Травников от тишины. Сверху доносились какие-то крики, но – моторы не работали. Что там еще стряслось? Почему остановились?..
Он заставил себя встать. Как был в чужой парусиновой робе и босой, поднялся на верхнюю палубу. То ли от порыва ветра, ударившего в лицо, то ли от качки, а скорее от того, что он увидел, Травников не устоял на ногах, сел на световой люк моторного отсека.
Метрах в двадцати от левого борта катера раскачивалась на волнах зеленая от водорослей плавающая мина, а на ней, ухватившись обеи ми руками за рожок, лежал человек с дико взъерошенной гривой желтых волос. Рот у него был разодран как будто в крике, но не было слышно его крика. Кричал с мостика командир катера:
– Слезай с мины сейчас же! Ты слышишь?
Человек смотрел вытаращенными глазами и молчал, не делая и попытки оторваться от мины.
– Слезай! – орал командир. – Или я расстреляю мину вместе с тобой!
Человек продолжал безумную пляску на мине.
С борта гаркнул на весь Финский залив рослый катерник с нашивками главстаршины – должно быть, боцман. Громовым голосом он обложил того человека матом такой плотности, что воздух загустел, и легким звоном отозвалась антенна.
Обращение боцмана подействовало. Человек оттолкнулся от мины и исчез под водой, но вынырнул и поплыл к катеру. Его вытащили, он, в желтой фуфайке и длинных синих трусах, разлегся на палубе и на вопросы отвечал невнятно, кашляя и задыхаясь.
– Чего-то он говорит не по-нашему. Эстонец, что ли? – сказал боцман. – Ты эстонец?
Спасенный человек помотал головой.
Травников спросил: – Ты со «Скрунды»?
– Да, да, «Скрунда», – закивал человек. – Бомба… трах-трах! – выкрикнул он. У него в глазах был застывший ужас.
– Он с парохода «Скрунда», там был латышский экипаж, – сказал Травников. – Нас утром разбомбили…
– Отведите его в кубрик! – крикнул с мостика командир охотника.
– Переоденьте, спирту дайте!
Взревели моторы, завибрировала палуба, катер рванулся по неспокойной воде в сторону, противоположную закат у.
– Чего стоишь босой? – сказал Травникову лейтенант с мальчишеским лицом. – Простынешь. Спускайся в кубрик.
– Сейчас. – У Травникова, и верно, ноги были ледяные. Он поджал пальцы ног. – А я вас знаю, – сказал лейтенанту. – Вы Крутиков, да?
– Да. Я тоже помню тебя, ты ж у нас в училище был капитаном волейбольной сборной. Как фамилия?
– Травников.
– Ага. Я-то не в волейбол играл, а боксом занимался.
– Вы вместе с Кругликовым кончали, да?
– Конечно. Лучший друг. Наши жены родные сестры.
– Лейтенант Кругликов в Таллине командовал нашей ротой. В Первой бригаде морпехоты.
– Да-да! – Крутиков впился острым взглядом в Травникова. – Нас после производства назначили на охотники помощниками командиров. В катер, на котором Витя служил, попал снаряд. Потонули они, но Витя и еще шестеро уцелели – пошли в морскую пехоту. Так ты видел его? Он жив?
– Его ранило.
– Тяжело?
– Да. Я видел, раненых, Кругликова тоже, увезли в госпиталь.
– Значит, ранен Витя. – Крутиков покачал головой.
– Всех раненых из Таллина вывезли, – сказал Травников, – погрузили на транспортá…
Он умолк, подумав, что Кругликов, быть может, был среди сотен раненых на «Луге», а потом на «Скрунде»…
Когда морской охотник ошвартовался в Средней гавани, Травников простился с командой маленького кораблика – со спасителями своими – и сошел на стенку Усть-Рогатки, а оттуда в Петровский парк.
Одежда, положенная в моторном отсеке на коллектор, высохла, но ботинки были сыроваты, неприятно холодили ноги, а носки Травников и вовсе выбросил. В парке, вокруг заколоченного досками памятника Петру, толпились моряки и пехотинцы, сошедшие с кораблей, которые прорвались в Кронштадт. Кто-то из здешних командиров басовито кричал в мегафон, повторяя приказ – пришедшим из Таллина построиться и идти в Учебный отряд на Флотскую улицу – там, в Школе оружия, развернут сборный пункт. Но никто из пришедших с моря не торопился строиться. Делились табачком, курили, говорили все разом, каждый о своем – как выжил на переходе под бомбами, уцелел при взрывах мин. Да что ж, радостно были возбуждены оттого, что прошли сквозь погибель и вот – ступили на прочную землю Кронштадта, и значит, можно жить дальше…
Но за гулом их голосов слышался рокот артиллерии – грозный отзвук боя, идущего недалеко, на Южном берегу.
Тут словно с неба свалился пушечный гром – орудия били совсем рядом, на Большом Кронштадтском рейде, где стояли корабли эскадры, – звонкие удары рвали воздух, колотили по ушам.
– Станови-и-ись! – орал сквозь грохот командир с мегафоном.
Стали строиться. А Травников быстрым шагом помчался к выходу из парка. Ему вслед крикнули: «Эй, обвязанный, куда пошел? А ну, назад!» Но он ускорил шаг, правильно прикинув, что никто за ним не погонится.
Выскочил на Июльскую улицу, осмотрелся. Кронштадт он знал плохо, был тут только на практике после первого курса. Обратился к прохожему – пожилому командиру с интендантскими белыми нашивками: как пройти на улицу Карла Маркса? Интендант окинул его быстрым взглядом (и Травников как бы его глазами увидел себя – давно не бритого, с обвязанной головой, без фуражки, в мятой одежде) и сказал прокуренным голосом:
– Иди прямо, перейдешь мостик, повернешь направо, вдоль Обводного канала. Ты был в боях?
Травников кивнул и зашагал по Июльской, мимо длинного желтого здания бывшего инженерного училища (и еще более бывшего Итальянского дворца), перешел по мостику Обводный канал и повернул направо. Верно сказал интендант: улица, проложенная вдоль канала, носила имя Карла Маркса. Она была неказистая, мощенная булыжником.
Вот и двухэтажный, тоже неказистый, дом номер пять. Перед дверью квартиры Редкозубовых на первом этаже Травников постоял несколько секунд, прежде чем позвонить. Вот бы Маша открыла ему дверь! Но она, наверное, в Питере. Что ж, по крайней мере он узнает от ее мамы адрес…
Он нажал на кнопку, но звонка не последовало. Травников постучал. Раздались шаркающие шаги, дверь отворила высокая полноватая женщина лет шестидесяти, в байковом халате тускло-серого цвета.
– Здравствуйте, – сказал Травников. – Здесь живет…
Но закончить вопроса не успел. Женщина, пристально глядя сквозь очки светлыми глазами, перебила:
– Вы Валентин? Входите, входите.
По коридору, освещенному подслеповатой лампочкой, она провела Травникова в комнату с окном на улицу (с видом на старую двухмачтовую посудину, торчавшую в канале, может, со времен его прорытия). У окна стоял и курил пожилой мужчина со звероватым лицом, седой, с черными усами и угрюмыми черными глазами.
– Федя, – сказала женщина, – это Валентин. Ты понял? К Маше Валентин явился.
Федор Редкозубов, скользнув взглядом по Травникову, густым басом произнес:
– Стотридцатки.
– Что – стотридцатки? – не понял Травников.
– Стотридцатки бьют. С эсминцев. Это ж на какое расстояние немца подпустили, если стотридцатки достают, мать его…
Женщина перекрестилась.
– Ты слышал, Федя, чтó я сказала?
– Да слышал. – Редкозубов раздавил папиросу в пепельнице, оглядел гостя, протянул здоровенную ручищу. – Ну, давай знакомиться, Валентин.
У него двух пальцев не было на правой – мизинца и безымянного. – Сходи на завод, Тася, Машу позови, – сказал он. – Пусть придет срочно.
– Да ее ж не отпустят. Средь рабочего дня…
– Конькову скажи, что я просил отпустить.
Женщина вышла.
– Так Маша здесь? – Травникова словно теплой волной окатило. – Маша в Кронштадте?
– А где ж ей быть. Весь август.
– Что – весь август?
– За тебя сильно беспокоилась. – Редкозубов дотронулся до повязки на голове Травникова. – В Таллине ранило?
– В море, на переходе.
– Значит, так, Валентин. Я воду согрею, помоешься. Бритва у меня опасная. Ты умеешь опасной?
– Управлюсь. Спасибо, Федор…
– Матвеич.
Прихрамывая, Федор Матвеевич повел гостя в кухню. Там возилась у плиты соседка – тощая женщина в кофте и юбке защитного цвета, придававших ей полувоенный вид.
– Вот, Игоревна, – сказал Редкозубов, – к Маше муж прибыл.
От этого слова – «муж» – Травникова в краску бросило.
– Здрасьте, – сказал он с кивком.
– Приветствую. – Соседка всмотрелась в него. – Ишь, зеленоглазый. В боях были?
– В боях, в боях, – сказал Федор Матвеевич. – У тебя в чайнике вода горячая, Игоревна? Налей-ка вот в кружку, Валентину побриться надо. А то он как дикобраз.
При своей хромоте и тяжеловесности Редкозубов оказался расторопным мужиком. Подкинул дров в топку полупогасшей плиты, поставил на конфорку бак с водой. Травников перед зеркальцем над раковиной густо намылил щеки и подбородок и принялся бриться – в первый раз опасной бритвой. Редкозубов посмотрел на его неуверенные движения.
– Э, да ты не умеешь. Дай-ка бритву.
– Нет, нет. Я сам.
Дело шло медленно. Только соскреб Травников щетину с одной щеки и приступил ко второй, как в коридоре раздались быстрые шаги – и в кухню влетела Маша в синем, косо надетом берете.
– Валечка!
С разбегу бросилась к нему, закинула руки за шею. Целовались, счастливо смеялись, обтирая губы от мыльной пены.
– Господи, Валя, живой! Мой, живой! Валька!
– Дай ему добриться, дуреха, – басил Редкозубов. – Хватит обниматься! Помыть его надо, а не целовать.
– Дед… ты ничего… не понимаешь… – говорила Маша между поцелуями. – Немытый, небритый… ну и что… Живой!
Травников добривал щеку, глаз не сводя с Машиного лица, а она, оживленная, рассказывала о том, как их, девчонок из университета и других вузов, в июле привезли на какую-то станцию под Лугой, и они в чистом поле рыли противотанковый ров, а над ними пролетали немецкие самолеты и однажды бомбили. А когда их, измученных и голодных, привезли обратно в Питер, она, Маша, отпросилась на факультете и уехала в Кронштадт, домой, и дед устроил ее на заводе своем – он же мастер по ремонту артиллерии, – устроил ученицей токаря в механическом цехе, и она – «ты представляешь, Валечка?» – так быстро научилась точить по чертежу металлические заготовки, что ей на днях третий разряд дали…
Травников сказал:
– Молодчина.
Он любовался ее лицом, светло-карими глазами, в одном из которых сияло золотое пятнышко, знакомыми движениями ее рук, раздвигающих на лбу два крыла волос. Ради одного этого, подумалось ему, ради того, чтобы увидеть прекрасное ее лицо, стоило остаться живым.
Вода в баке согрелась. Редкозубов с его, Травникова, помощью, перенес бак в чулан, отгороженный от уборной, тут имелся слив в канализацию. Травников намылился черным бруском хозяйственного мыла, окатывал себя горячей водой, постанывая от удовольствия. Тем временем Маша простирнула его тельняшку и трусы, прогладила фланелевку и брюки. Потом его, одетого в просторную рубаху и штаны Редкозубова, усадили за стол. Маша сменила ему повязку на голове (все еще кровоточила рана). Появились на столе бутылка, стаканы, закуска – соленые огурцы и картофельные оладьи.
И не было у Травникова сил прервать нежданное застолье и бежать на сборный пункт. Все равно, подумал он, там долго еще будут чикаться – переписывать, выяснять, кто и откуда…
Маша сидела рядом, она успела переодеться, – очень ей шло темно-коричневое платье, по которому как бы разлетелись оранжевые листья. Ее колено прижалось к ноге Травникова, и радость его объяла от теплоты прикосновения. Вот так бы и сидеть рядышком, никуда не торопясь…
Смущала его Таисия Петровна, бабушка, – она, сжав губы в неровную линию, смотрела на Травникова сквозь большие очки в черной оправе. Чудилось ему нечто осуждающее в этом пристальном взгляде. А дед Редкозубов поинтересовался, пьет ли Валентин неразбавленный спирт, или надо ему разбавить.
– Пятьдесят на пятьдесят? – удивился Федор Матвеевич. – Это ж все равно, что одна вода. У нас так никто не пьет. Ну ладно, вольному воля. – Он плеснул воды в граненый стакан, наполовину наполненный спиртом, и протянул Травникову. – Значит, за то, что ты живой явился. Хотя лучше чистый.
– Что – чистый? – не понял Травников.
– Ну что – спирт. Его разведешь – так никакой пользы.
Нисколько не морщась, Редкозубов выпил свои полстакана чистого спирта, запил глотком воды и захрустел огурцом. Травников пил трудно, сдерживая дыхание: спирт был крепок, да не чист, с запашком неприятным. Но хороши были огурцы и оладьи. Давно уже не ел он такую вкусную еду. Давно не сидел за накрытым столом в жилой комнате, в домашнем, знаете ли, кругу. Он теснее прижал ногу к теплому колену Маши, и такая явилась мысль, что огромная выпала ему удача и ничего с ним не случится плохого…
И он поднял стакан и рассказал, запинаясь слегка, как вчера (или уже позавчера?) бомбардировщик раздолбал транспорт, и он, Травников, чуть не утонул в холодном Финском заливе, но его спас морской охотник, и велели ему выпить спирту, чтобы не помереть от переохлаждения…
– Ну-тк первое дело, – вставил Редкозубов.
– Хочу вам спасибо сказать, – закончил Травников свой тост, – что так тепло меня приняли.
Канонада за окном вдруг усилилась. Стекла дрожали, дребезжали от ударов тяжелых орудий.
– Трехсотпятки ударили, – сказал Редкозубов. – С линкоров. – И, помолчав, взглянул на жену: – Помнишь, Тася. как в двадцать первом? Тоже они палили… мятежные…
– Как же не помнить? – Таисия Петровна нервно вскинула руки к лицу. – Это ж страх был ужасный… Отсюда палят, оттуда бьют… Капа из сарая как раз дрова принесла, вошла и стоит с охапкой… Я говорю: «Брось дрова», – а она бледная стоит, с дровами, а по щекам слезы, слезы…
– Пойду. – Травников поднялся. – Спасибо большое за теплоту вашу.
Вслед за Машей он вошел в соседнюю комнату. Тут стояли кровать с высокими спинками и у стены напротив – кушетка, над которой задумался вышитый на коврике олень с ветвистыми рогами.
– Это мама вышивкой увлекалась, – сказала Маша.
– Как ее зовут? Капитолина Федоровна? А где она?
– Мама в Морском госпитале работает. Сегодня она на дежурстве. Посиди, Валя, я пойду посмотрю, высохли ли твои доспехи.
Травников взглянул на свое отражение в овальном зеркале, вделанном в дверцу шифоньера, и подумал, что не знаком с этим верзилой с повязкой на голове, с ввалившимися бритыми щеками, в просторной желтоватой рубахе без воротничка и плисовых штанах. «Это вы, товарищ мичман?» – пробормотал он и присел к письменному столу у окна. Тут стопка книг лежала, сверху – «Овод». К чернильнице прислонилась твердая фотокарточка: сидел матрос с суровым лицом, с закрученными кверху усами, с раздвоенным подбородком, в бескозырке, по околышу которой шло крупными буками: «Петропавловскъ». Рядом, положив ему руку на плечо и улыбаясь, стояла Маша в длинном платье. Еще тут была тонконогая этажерка, а на ней большая ваза с цветами.
– Ты удивительно похожа на маму, – сказал Травников вошедшей Маше. – Просто одно лицо.