– Я в бога не верю, – ответил я, как подобает комсомольцу, хоть и выбывшему по возрасту. – А если кто верит, так не надо им мешать.
– А-а, мешать не надо… А ломать надо? Андреевский собор зачем сломали? В котором отец Иоанн служил? От него что – вред был?
– Не знаю, что вам сказать, Федор Матвеич.
Опять он замолчал надолго. О чем думал старый артиллерийский мастер? Вспоминал свою трудную жизнь?
Когда Редкозубов стал похрапывать, я мысленно простился с ним и вышел из палаты.
В конце коридора несколько мужиков в серых больничных халатах курили, шумно разговаривали, смеялись. Насколько я уловил, проходя мимо, разговор шел о бабах. Ну как же, о чем еще говорить, коли жив остался в боях?
Вдруг я услышал:
– Эй, постой! Плещеев, что ли?
Из их группки вышел один на костылях, держа на весу правую ногу в толстом чулке обвязки. Светлые глаза навыкате, толстогубая усмешка, – да это же Лысенков!
– Здорово, Паша!
– Привет, Вадим. Чего тут делаешь?
– Навестил деда. А ты? Где тебя прихватило?
– На Вормси! Слыхал про такой остров?
Я знал, конечно: Вормси торчит между материковым побережьем Эстонии и островом Даго и прикрывает с севера вход в Моонзунд.
Лысенков, стуча костылями, направился к деревянному дивану у стены коридора. Мы сели, закурили. Паша пустился рассказывать, как их батальон морпехоты в порту Палдиски посадили на торпедные катера, и – с ветром наперегонки – помчались они к острову Вормси.
– При свете дня! Дневной десант, ты понял? – Он хохотнул. – Такое нахальство! Высадились быстро, там у берега мелко, и пошли, пошли на пригорок. Тут фрицы рюхнулись, огонь открыли. А мы прем, слева мельница, я со своей ротой жму к этому ветряку. Перебежками, сквозь кустарник! Тут и прихватило меня. Осколками выше сапога. Как раз новые сапоги я получил! – Опять он хохотнул. – Лежу, значит, и думаю: ну всё, пропала нога. А десант прет, пальба страшная. Мои ребята, двое, потащили меня на плащ-палатке к урезу, перенесли на катер. Ну, за два часа управились, фрицы с Вормси сбежали на своих шаландах, – на Даго переправились. Ты понял?
– Вы, морпехи, молодцы.
– Ага. Ну, а нас, раненых, и убитых тоже, торпедники – полным ходом обратно в Палдиски. А там что? Войска прошли, только комендатура осталась, семь с половиной человек, медицины никакой. Сунулись в эстонскую больницу, там пусто, врачи куда-то подевались. Хорошо, что фельдшер, старичок-эстонец, на месте оказался. Он мне на ногу – шину. И другим раненым сделал перевязки. Мы ему деньги – нет, не берет, головой качает. Не в ходу у них советские деньги. Так мы ему весь свой табачный запас! У меня трубка была, красивая, я ее тоже отдал. Он же ногу мне спас, понятно?
– Понятно. – Я посмотрел на своего «Павла Буре».
– Торопишься? – сказал Лысенков. – Ну, короче, шел в Кронштадт катерный тральщик, нас на нем и отправили. А с ногой было тут плохо. Кости здорово раздробило осколками. Говорили врачи, что не срастется, что придется отрезать. Ну я – на дыбы! Не дам резать! Шум на весь госпиталь. Что ты! Мой отец приходил, просил, чтоб без ампутации. Значит, стали хирурги обтачивать, подгонять кости – ювелирная работа! Останется у меня нога, ты понял? Ну, будет короче, чем левая.
Лысенков глубоко затянулся, выпустил длинное облачко дыма.
Я пожелал ему твердо стать на ноги. Мы простились, я направился к выходу.
– Вадим! – вдруг окликнул Лысенков и, стуча костылями, подошел ко мне. – Чуть не забыл. Твой дружок, Травников, жив!
– Да ты что? Его лодка погибла в сорок втором… С чего ты взял?..
– Отец сказал. Они же получили списки моряков, которые у финнов были в плену. Отец увидел в списке: Травников Валентин. По перемирию финны пленных передали обратно советским властям.
Я ошалело смотрел на улыбающегося Лысенкова.
– Где же он сейчас? – спросил я.
– Откуда я знаю? – сказал Лысенков. – Пленных проверять будут, это долгая история.
Валька Травников, ты уцелел при гибели лодки, при взрыве – как это возможно?
Да, да, я помню, ты говорил, посмеиваясь, что вода тебя не берет. И огонь, значит, тоже?
Валька, я рад, рад, рад, что ты жив.
Но как же теперь я… мы с Машей?..
Япона мать! Это ведь твое выражение, верно?
Проверка военнопленных – долгая история, знаю. Сразу их не выпускают, держат в каких-то особых лагерях. Но выпустят же в конце концов. И ты бросишься сюда, в Кронштадт – к Маше…
А ты, Маша? Будешь ожидать его возвращения?
Ну нет! Вот что вам скажу, мои дорогие: я Машу не отдам! Она моя жена! Жена где должна находиться? При муже! Вот и всё!
Я не проверяльщик. Конечно, не стану, Валька, проверять, каким образом ты попал к финнам в плен и что делал там, в плену. Но мы же оба понимаем, что плен бросил некую тень на тебя… Наверное, и Маша это поймет…
О-ох! Ужасная, неприятная мысль влетела в голову. Что это я… Никакой тени нет – и не может быть! – на Травникове. Он безусловно не виноват в плене.
Но – все равно, я Машу ему не отдам.
Я не скажу ей о том, что узнал от Лысенкова. Мы же с ним встретились в госпитале случайно. Могли бы не встретиться, и я бы не узнал ничего… Ничего… Случайная встреча не обязывает меня…
Не скажу Маше, что Валька жив.
Вот и всё, япона мать.
Декабрь в Хельсинки был мягкий – с обильным снегом, но небольшими, не трескучими морозами.
Наша «щука» готовилась к очередному походу. Новый – сорок пятый – год мы, наверное, встретим в море. Вдруг оказалось, что встретим… что встретят без меня.
В хельсинкском небе было прямо-таки разлито нечто враждебное мне.
Нет, мне вовсе не хотелось искать новой встречи со своим неожиданным тестем. Но дело в том, что Маша отказалась принять его подарок – костюм из чистой шерсти. Нужно было, значит, вернуть его Терентию, – не выбрасывать же за борт такую дорогую вещь. Капитолина – ей Терентий тоже послал костюм – приняла подарок, велела передать бывшему своему… не знаю, как обозначить… передать ему спасибо и, конечно, привет.
Ну вот, в один из декабрьских вечеров отправился я к универмагу «Штокман». И, представьте себе, стоял там знакомый зеленый грузовичок с вязанкой дров на крыше кабины. Двое юнцов разгружали, носили коробки с товаром. А Терентия не было. Вместо него сидел в кабине молодой финн в синей фуражке со спущенными ушами. Я постучал ему в стекло, он открыл дверцу и на мой вопрос ответил на ломаном русском, что Терентий болеет, а он его «заменивает».
– Я сын, – сказал парень с приветливой улыбкой. – Вы хочете ему смотрить?
Надо было просто достать из портфеля и отдать ему пакет с костюмом. Но – дурацкая мелькнула мысль: не обманывает ли парень? (Я еще не знал тогда о пресловутой честности финнов.) И сказал, что в субботу, в это же время, приду сюда, и если Терентий сможет, то пусть…
Терентий смог. В субботу, подойдя к «Штокману», я увидел его, стоящего у кабины грузовичка. На нем были лохматая шапка, короткое пальто стального цвета. Издали он мне показался закованным в латы.
– Здравия желаю, Вадим Львович, – сказал он гулким голосом, пристально глядя сквозь очки. – С возвращением в Хельсинки.
– Спасибо, Терентий. Вы что, болеете?
– Ничего, я на ногах. Ну как там в Кронштадте?
Он, конечно, жаждал услышать о Капитолине, о Капе своей. И я передал ему привет от нее и благодарность за подарок. Его глаза вспыхнули. Он, я видел, хотел высказать радость оттого, что Капа его не забыла, но – не находил слов. Я раскрыл портфель и вручил Терентию ответный подарок Капы – пять пачек «Беломора», завернутых в газету «Рабочий Кронштадт». Он принял сверток, как мне показалось, с запотевшими очками. Этот беглый матрос прослезился!
– Спасибо, спасибо, – бормотал он. – Большое спасибо… Ей костюм подошел? Ну, как сказать… не жмет?
– Нет, нигде не жмет. Как раз впору.
– А, хорошо! Я очень… ну, очень радуюсь. А дочка? Ей тоже подошло?
– Терентий, вот какое дело. Она отказалась принять ваш подарок. Вы понимаете, Маше еще в детстве сказали, что ее отец погиб при Перекопе…
– Понимаю, – кивнул Терентий. Сузил глаза, словно всматривался в какую-то даль. – Ей такой отец не нужен. Как я.
– Вот. – Я достал из портфеля и отдал ему пакет с отвергнутым костюмом. – Не обижайтесь на Машу, Терентий. Дадим ей время. Через какое-то время она привыкнет, что ее отец жив…
– Время! – перебил меня Терентий. – Никакое время не помогает, – заговорил он горячо. – Ни одного дня!.. Двадцать лет, больше, двадцать четыре живу в Финляндии… Ни одного дня, чтоб не вспомнил Россию… Деревню, маму, сестер… Первую башню на «Петропавловске»… Каждую улицу в Кронштадте… Финны хорошо живут. И мне с ними… А если б меня простили… разрешили домой, в Россию, то я… – Он махнул рукой и умолк, отвернувшись.
Я смотрел на него с сочувствием. Понимаю, сказал бы я ему, но не советую возвращаться, – тебя, может, не посадят, простят, но будут подозревать, не доверять… Нет, я не сказал ему это. Да он, конечно, и сам понимал. Из своей судьбы не выпрыгнешь.
– Вадим Львович, хочу вам подарок сделать. – Терентий достал из кабины и протянул мне большую книгу в твердом темно-синем переплете. – Это «Калевала». Главная у финнов книга, тут ихние сказки, старинные песни…
– Знаю, Терентий. Я слышал о «Калевале».
– Да. А записал их такой писатель Лённрот. Уважаемый человек. Я и живу на улице его имени.
Я поблагодарил Терентия, мы простились, пожали друг другу руки. И я направился восвояси. В свете штокманских витрин увидел группку краснофлотцев, шедших передо мной. Должно быть, вышли из универмага – тоже ведь получали они теперь валюту, хоть и очень мало, но что-то можно было на нее купить. Громко разговаривая, они топали в сторону Южной гавани. Туда же – к родному «Иртышу» – пошел и я с «Калевалой» в портфеле. Настроение у меня было странное. Неопределенное, что ли.
Верно подмечено каким-то мудрецом: пришла беда – отворяй ворота.
Вечером следующего дня, вскоре после ужина, только успел я выкурить папиросу, вызвал меня в свою каюту на «Иртыше» замполит Ройтберг.
Предложил сесть и сам сел, всмотрелся в меня бдительным взглядом. Его коротко стриженная прическа острым черным мысом спускалась на лоб. Китель с начищенными до блеска пуговицами обтягивал худенькую сутуловатую фигуру.
– С кем вы вчерашним вечером общались возле универмага? – спросил он.
– Вчера вечером? – Я прокашлялся, у меня в горле пересохло. – Это местный русский житель… Мы случайно разговорились, вот и всё…
– Нет, не все. Вы что-то передали ему. А он что-то дал вам.
Я мысленно выматерил того, кто настучал на меня, – конечно, это был кто-то из матросов, вышедших из «Штокмана».
Ну что тут делать? Без вранья не обойтись. И я, со стеснением в груди, стал врать, придерживаясь, насколько возможно, правды. Дескать, хотелось мне купить хороший костюм для жены, высматривал в универмаге, но очень дороги хорошие костюмы, а этот, местный русский, услышал разговор с продавщицей, понял мои затруднения и предложил помощь. Ну, почему нет? По более дешевой цене он достал костюм, и мы снова встретились у универмага, я расплатился, через день мы ушли в Кронштадт. Костюм, очень хороший, не подошел, к сожалению, по размеру. Ну вот, пришлось вчера отдать его обратно. А он, местный русский, вернул деньги и подарил книгу – «Калевалу». Это финский эпос… на русском языке…
– Я знаю, что такое «Калевала», – сказал Ройтберг, не сводя с меня внимательного взгляда. – Националистическое произведение, написанное по заказу финской буржуазии.
– Да нет там никакого национализма, Яков Наумович. Это фольклор… старинные народные сказки…
– Ошибаетесь, товарищ Плещеев. Удивляюсь вашему легкомыслию. Финляндия воевала с нами, тут полно всяческого враждебного элемента. Я вас лично предупреждал: никакого общения. А вы… Кто этот «местный русский»? Как зовут, чем он занимается?
– Этого я не знаю. Но он наверняка не враждебный элемент.
– Наверняка! Что за ротозейство у вас? А если я другое дам определение: он ищет знакомства с советскими офицерами, чтобы узнавать о выходах в море подлодок. Вот это – действительно «наверняка»!
Я озлился:
– Ротозейство, легкомыслие. Что еще пришпилите?
– «Пришпилите»! – повысил голос Ройтберг. – Как смеете, Плещеев, так грубо разговаривать?
– А вы – так… м-м… так беспочвенно обвинять?
– Я пока не обвиняю! Но предупреждаю: ваше поведение не соответствует. Не соответствует, – повторил он, поднявшись и одергивая китель. – Я вынужден доложить командованию, что ваше общение с местным населением должно быть проверено. И что я возражаю против вашего участия в будущем походе.
Я вскочил со стула и, не спросив разрешения, вышел из каюты замполита.
У себя в каюте я бросился на койку и стал обдумывать разговор с замполитом – каждое его и мое слово.
Чертов пономарь! (Так в своем кругу строевые офицеры называли политработников.) Ну чего, чего вам надо? Что вы лезете со своей подозрительностью в мою жизнь? Я видел, у вас на столе лежит книжка «Государство и революция». Ее, знаю, Ленин написал, мы проходили по основам марксизма-ленинизма, а вы в каком-то институте преподавали эти основы, так? Вот бы и читали свои лекции, товарищ пономарь, чем крутить мозги подводникам!
Я понимал, конечно, что положение мое опасно. «Общение с местным населением должно быть проверено»… Такими проверками занимается особый отдел. Если их проверяльщики выйдут на Терентия, то моей службе на подплаве конец. Да и вообще… связь с бывшим кронштадтским мятежником!.. Вот это запросто могут пришпилить. Штрафбатом сильно запахло, штурман Плещеев…
Я закурил. Лежал, дымил, думал: что же делать? Как избежать надвигающейся грозы? Возникла мысль об отце. У него серьезные связи – не только литературные… Но как дать знать отцу об угрозе, которая может уже в ближайшие дни превратиться в грозу? Написать ему письмо, – но письма идут долго, да и военная цензура их читает…
Стук в дверь. Вошел капитан-лейтенант Мещерский и возгласил с порога, то есть комингса:
– Станция Хацепетовка! Выходите, гражданин! Приехали!
– Что это ты такой веселый, Леня? – проворчал я, садясь на койке.
– Ну как же, такое событие произошло, а ты не в курсе?
– Какое событие?
– Пришел приказ. – Мещерский вскинул красивую голову и досказал с торжественной интонацией: – За октябрьский поход экипаж награжден. Командиру и комиссару – ордена Ленина, другим офицерам – Красное Знамя.
– Орден Красного Знамени? – переспросил я, хлопая глазами. – Мне тоже?
– А ты разве не член экипажа? – рассмеялся Мещерский. – Вижу, вижу, господин штурман изволил поглупеть от радости. «Мне тоже»! – передразнил он, усаживаясь за столик и закуривая папиросу.
Я смотрел на него, и, знаете, тревожная оторопь сползала с меня, как сползает поутру туман, открывая башенку маяка. Вот человек, с которым мне легко. Мы оба «стулисты», ильф-петровцы, так сказать. Нам есть о чем поговорить. Что может быть приятнее, чем вспоминать прочитанные книги? Уд ачливый, породистый, веселый – ты очень мне по душе, Леонид Мещерский. А какой женолюб! Знаю, у тебя и здесь, в Хельсинки, есть женщина – хорошенькая продавщица из «Штокмана». Ты посещаешь ее, но наш бдительный Ройтберг не пришпиливает тебе связь с непроверенным населением. Вряд ли, впрочем, он знает о твоих хождениях.
Мещерский меж тем листал «Калевалу», лежавшую у меня на столике. – Ха, Вяйнемяйнен! – воскликнул он. – Это, оказывается, герой «Калевалы»?
– Да, главный герой, – подтвердил я. – Певец, волшебник. Похитил у злой старухи, хозяйки севера, мельницу-самомолку…
Мы-то знали, что у финнов есть броненосец береговой обороны «Вяйнемяйнен», у нас его прозвали «Ваня-Маня», прошлым летом было сообщение, что «Ваню-Маню» потопили в Котке наши бомбардировщики. Но потом выяснилось, что это ошибка: за «Вяйнемяйнена» приняли другой корабль.
– Тут полно фантастики, – говорил я. – Вяйнемяйнен превращает лошадь противника в скалу…
– Ишь, ловкач! Откуда у тебя «Калевала»?
Я помедлил с ответом.
Да какого черта! Мы же друзья, так почему не поделиться с другом… – Леня, – сказал я, – помнишь, мы возле «Штокмана» разговорились с шофером, местным русским…
– Ну да, помню. Он дровами топил свой драндулет. Ну и что?
И я рассказал Мещерскому. Нет, конечно, ни единым словом не обмолвился о том, что Терентий беглый мятежник, отец моей жены. Об этом нельзя никому… только Пааво Нурми можно, он промолчит, он занят своим делом, он бежит, бежит…
Рассказал про костюм, который пришлось вернуть, о подарке шофера – «Калевале» и об угрозе Ройтберга.
– Он хочет отставить тебя от похода? – Мещерский уставился на меня посерьезневшим взглядом.
– Да.
– Вот же дуболом… пуританин… святоша… – Он ткнул окурок в пепельницу, помахал рукой, разгоняя дым. – Фу, накурили мы… Слушай, Вадим, не опускай хвост. Я поговорю с батей. А ты… ну не встречайся больше с этим шоферюгой.
Двадцать восьмого декабря наша «щука» вышла из хельсинкского порта и, ведомая финским ледоколом до чистой воды, свободной от льда, отправилась в боевой поход.
За штурманским столиком, над картой Балтийского моря, сидел неустрашимый штурман – то есть я.
Все береговые заботы и неприятности улетучились, как только я взял измеритель и «прошагал» по линии предварительной прокладки первые мили. Да, улетучились к чертовой бабушке… к злой старухе Лоухи из «Калевалы»… к нечистой силе, отброшенной бодрым грохотом наших дизелей…
Конечно, я знал, что Мещерский переговорил с батей – так на лодке называли командира Кожухова – о моем конфликте с замполитом. И то, что меня не отставили от похода, означало, что у Кожухова был разговор с Ройтбергом. Можно себе представить, как настаивал на своем наш бдительный замполит; но с батей не очень-то поспоришь, он с девятнадцатого года ведет счет торпедным атакам, это человек-скала… человек-легенда. Его не проймешь цитатами из «Краткого курса». Наверное, он сказал своим непререкаемым голосом что-то вроде: «Вы это бросьте, Яков Наумович. Я своих офицеров знаю. Отвяжитесь от Плещеева. Ну, сделал неудачную покупку. А вы для своей семьи всё покупаете удачно?»
Может, так, а может, иначе шел у них разговор, но вот его результат: я иду в поход.
Зимняя Балтика – не лучшее место для мореплавания. Почти беспрерывно штормит. Плохая видимость, небо без звезд – всю дорогу идешь по счислению, не имея возможности астрономического определения. Давай, давай, штурман, не клюй носом, отоспишься потом, в раю…
Ну ничего, я управился. В новогоднюю ночь «щука» заняла позицию в назначенном районе напротив Либавы.
Мы встретили Новый год, скажем так, своеобразно. В двадцать три тридцать всплыли в надводное положение и приступили к зарядке батареи. Кожухов велел выдать всем по полстакана вина и без пяти двенадцать, встав у раструба переговорной трубы, обратился к экипажу:
– В носу! В корме! Товарищи подводники! Наступает Новый год, а мы снова приступаем к боевой работе. Давайте сделаем ее наилучшим образом. Почистим Балтику от фашистского судоходства. В море много целей, а главная наша задача – победа! Поздравляю вас, дорогие мои…
Тут с мостика крикнул помощник Мещерский:
– В центральном! Прошу командира на мостик. Вижу силуэты кораблей!
Прервав поздравительную речь, наш батя объявил боевую тревогу и полез наверх. Для торпедной атаки условия были скверные: шторм раскачивал лодку, налетали снежные заряды. Но Кожухов, как вы знаете, если видел цель, то шел к ней немедленно. Даже если цель видна плохо. Шторм и акустикам мешал уточнить элементы движения цели, но все же они держали контакт с шумом винтов двух транспортных судов и определили их пеленги.
Из Либавы шел конвой. Мы знали, что немцы вывозят какие-то части из окруженной курляндской группировки, да и снабжение ее шло морем, – на эти перевозки и был нацелен наш подплав.
Полным надводным ходом спешила «щука» сблизиться с конвоем. С расстояния девять кабельтовых Кожухов выстрелил двумя торпедами в концевой транспорт, но обе прошли мимо. Конвой уходил, это для нашего командира было нестерпимо. Он приказал форсировать работу дизелей. Началась сумасшедшая погоня, оба дизеля грохотали, отсеки наполнились дымом выхлопов, лодку страшно трясло. Кожухов догнал конвой, вышел на выгодный курсовой угол и двухторпедным залпом отправил на дно крупный, тяжело груженный транспорт. Корабли охранения, с опозданием обнаружившие лодку, накинулись на нас, около трех часов Кожухов маневрировал, уходя от разрывов глубинных бомб на все бóльшую глубину.
Лишь под утро ушли от преследования. Всплыли, начали зарядку батареи. Батя, сняв шапку, вытер огромным платком бритую голову и, как ни в чем ни бывало, закончил новогоднюю речь.
– Ну вот, – прохрипел он в раструб переговорной трубы, – мы потопили транспорт, крупный. Спасибо, мои дорогие, за хорошую работу. Что бы я делал без вас? С Новым, значит, годом!
Холодные дни и ночи января 45-го, я не забуду вас. Нашу «щуку» качали штормы у побережья между Либавой и Виндавой. Мы выслеживали корабли противника, затаясь на перископной глубине, но днем море обычно пустовало, – движение немецких конвоев начиналось ночью. Мы потопили, кроме новогоднего транспорта, еще два судна. В одно из них, большое, не менее семи тысяч тонн, Кожухов произвел трехторпедный залп, две торпеды попали, транспорт жутко пылал, вертикально задирая корму, мы видели, как с этой кормы сыпались в воду люди. Они были солдатами Гитлера, – повинуясь ему, ворвались в нашу страну как безжалостные захватчики. Нет, они не заслуживали жалости, но все же… впервые явилась мысль, что они, немецкие солдаты, все же люди… им объявили, что у них, расово полноценных, особая миссия, и погнали на войну в чужие пределы, а им что – была нужна эта война? Им хотелось геройски умереть, выполняя особую миссию нордической расы?.. Вдруг явилась эта мысль, но я ее прогнал за ненужностью. Захватчики получили свое – гибель в стылой балтийской воде, вот и все.
Последние две торпеды Кожухов влепил в сторожевой корабль, шедший в охранении крупного конвоя. Это было в ночь на 23 января, при сравнительно тихой погоде. На перископной глубине «щука» заняла хорошую позицию в темной части горизонта, готовясь атаковать транспорт, но на визир прицела вышел сторожевик, и Кожухов немедленно скомандовал «пли!». Сторожевой корабль быстро затонул.
Катера-охотники преследовали нас долго, долго. «Щука» лежала на грунте – дышать было все труднее – охотники избивали море глубинными бомбами – взрывы приближались, удалялись – вот же вцепились – уже нечем было дышать…
Командир прохрипел команду всплывать. Артрасчеты вслед за ним поднялись на мостик, бросились к пушкам, началась пальба, – но предутренний туман разворачивал над водой клубящиеся полотнища… охотников заволокло туманом… полным надводным ходом мы ушли… унесли свои жизни…
26-го пришли в Хельсинки.
Тут, на «Иртыше», меня ожидало письмо от Маши.
«Дорогой Вадя! – писала она своим круглым крупным почерком. – Твое письмо пришло позавчера утром, а вечером того же дня умер дед. Накануне у него начались боли, их снимали, он все больше слабел, не хотел ничего есть, только пил чай. Вдруг попросил полстакана спирта. Ему, конечно, не дали, нельзя, он расстроился, сказал, что “у людей нет жалости, и бог их за это накажет”. Потом сказал, чтобы маму позвали. И дед попросил у нее прощения. Мама спросила: “За что?” Он сказал: “За всё”. Это были его последние слова. Вадя, мне деда очень, очень жалко…»
Да и мне жалко Федора Матвеевича, кронштадтца в третьем поколении. Ну да, выпивал сильно (Капитолина, помню, сказала, что он загубил алкоголем печень), но ведь никому не причинил зла. А уж мастером по артиллерии он был, может, лучшим в Кронштадте. Сколько пушек, самых разных артсистем, он отремонтировал, поставил, отстрелял! («Ну сколько? – говорил он. – Разве я считал? Много».) Умер он на 65-м году, это, конечно, не мало, но некоторые люди живут значительно дольше. Жалко мне вас, Федор Матвеич. Прощайте…
Еще писала Маша, как ей трудно учиться на заочном отделении. «Слишком много чтения, я не успеваю все прочесть и очень боюсь зимней сессии. Набираю в фундаменталке кучу книг, тащу их в Кронштадт, читаю после работы до поздней ночи. Не высыпаюсь. Вадя, ты читал “Воспитание чувств” Флобера? Какая чудная книга!..»
Нет, не читал я «Воспитание чувств». Поэтому и не знаю, как их надо воспитывать. И надо ли вообще. Чувства – они и есть чувства. А у кого их нет, то – как их воспитаешь? Но я не собираюсь спорить с Флобером. Он великий писатель. А я кто? Штурман подводной лодки, с вашего позволения. А чувства у меня – беспокойные. Часто думаю о Травникове. Нет, я не сказал Маше, что он жив. И беспокоюсь, беспокоюсь…
Последний боевой поход был у нас в марте-апреле. Накануне выхода произошло событие – может, небольшое, но для меня важное: от нас ушел Ройтберг. Он получил назначение в Политуправление флота – в отдел пропаганды, в лекторскую группу, что ли. Ну и правильно, он и был прирожденным лектором. Мы – экипаж «щуки» – проводили замполита по-хорошему, выпили дозволенное количество красного вина, и были сказаны соответствующие слова. Да что ж, он делил с нами тяжкие превратности боевых походов, исправно выполнял комиссарскую работу – подбодрял, наставлял, направлял ход мыслей в правильном направлении…
Но я, не скрою, испытал облегчение от ухода Ройтберга. Он и мне пожал руку на прощанье, внимательно всмотрелся и сказал:
– Всего хорошего, штурман. Смотрите, ведите себя как положено. Да, да, конечно. Я так и веду себя – как положено.
Значит, вышли мы в море без замполита. Ну ничего. Его обязанности вообще-то выполнял секретарь парторганизации «щуки» – инженер-механик Круговых.
Мы действовали в Южной Балтике. На подходах к порту Пиллау потопили трехторпедным залпом огромный транспорт, по-видимому, вывозивший из Кенигсберга крупную воинскую часть. Кожухов видел в перископ, как транспорт, выбросив столб огня и черного дыма, переломился пополам и за несколько минут затонул.
– Вот и все, – сказал Кожухов и, нажав на кнопку, отправил перископ вниз. – Боцман, ныряй!
Лодка стала погружаться, но тут же было мелководье, я крикнул: – Десять метров под килем!
Боцман удержал лодку горизонтальными рулями, командир разворачивал ее мористее, но все же «щука» коснулась килем грунта. Тут началось преследование. Глубинные бомбы рвались так близко, что их удары слились в сплошной рев. Мне было страшно. Казалось, лодка не выдержит, и хлынет в отсеки вода…
Выдержала. Крепко была скроена наша «старушка». Недаром «щуки» пользовались безусловным уважением подводников.
Подходило к концу огромное сражение под Кенигсбергом. Шли немецкие конвои с вывозимыми войсками и боевой техникой. Мы потопили еще одно судно – двухтрубный лайнер. Другая лодка из нашей бригады, действовавшая в этом же районе, тоже потопила два транспорта.
Девятого апреля Кенигсберг был взят, а вскоре и Пиллау, военно-морская база противника. Война шла к победному концу, развертывалось наступление на Берлин. Для усиления обороны Берлина германское командование перебрасывало войска из окруженной курляндской группировки, из района Данцига. Конвои шли с сильным охранением, но многие попадали под удары подводных лодок, торпедных катеров и авиации Балтфлота. В Южной Балтике гремели взрывы торпед и бомб, раскаты артиллерии сотрясали море и небо.
Наша «щука» получила приказ о передислокации. Мы вошли в Померанскую бухту, заняли позицию на подходах к Кольбергу, к Свинемюнде. Тут, западнее крупной банки Штольпе, мы выслеживали конвои противника.
Банка Штольпе – вот она обозначена тонкой ломаной линией на карте. Я помню: отец рассказывал, как подводный минзаг «Ленинец», на котором он совершил поход в сорок втором, тут, у банки Штольпе, четырехторпедным залпом потопил два транспорта. Он видел в перископ, как суда буквально на куски разлетелись («Апофеоз войны!» – выкрикнул отец, и глаза его за очками грозно пылали). Конечно, он написал о походе документальную повесть, она вышла в Военмориздате, – нетолстая книжка, бумага неважная, но написана была здорово, в лучшем стиле отца. Называлась книжка – «Девятьсот миль под водой».
От отца изредка приходили короткие письма. В последнем он сообщил, что вместе с войсками Ленфронта вошел в Курессааре – город на эстонском острове Эзель. Это было минувшей осенью. Где отец теперь, в апреле, я не знал. Я бы не удивился, если б он оказался на подступах к Берлину.
Так вот: к западу от банки Штольпе ночное небо дважды озарялось багровым огнем от взрывов наших торпед, и два транспорта с солдатами Гитлера пошли ко дну.
На обратном пути «щука» была атакована немецкими торпедными катерами и чудом уцелела: Кожухов успел отвернуть от идущих торпед (одна из них прошла чуть не в трех сантиметрах от корпуса лодки) и скомандовал срочное погружение.
Израсходовав весь боезапас, мы 26 апреля возвратились в Хельсинки.
День был на редкость удачным: солнце светило ясно и предвещало хорошую жизнь после войны. Война-то шла к концу: наши штурмовали Берлин!
Мы отмылись в душевых «Иртыша». Пообедали – неизбежные макароны, не приправленные качкой и тревогами, были вкуснее, чем там, западнее банки Штольпе. Только я улегся на свою койку, чтобы предаться законному послеобеденному сну, как в каюту постучался Вася Коронец. Он вел обширную переписку почти со всеми девушками Советского Союза и был не только главным получателем писем у нас на «щуке», но и письмоносцем.
– Вам письмо, товарищ старший лейтенант!
– А-а, спасибо, Вася.
Я сел на койке и раскрыл письмо от Маши.
«Вадя!
Я потрясена. Телеграмма от Вали! Он жив! Из какой-то Губахи телеграфирует, что, возможно, в мае будет в Ленинграде. Вадя, я не знаю, не знаю, не знаю, что мне делать…»