bannerbannerbanner
полная версияБалтийская сага

Евгений Войскунский
Балтийская сага

– Да я не против. Тем более, закуска есть, – сказала Рая и вытащила из ломтиков черного хлеба удивительное лакомство – кубик бело-розового сала.

– Откуда это у тебя? – спросил Вадим.

– К празднику выдали. Только давай маму дождемся.

– Ладно. Райка, где ты служишь?

– Где я служу? – Она села напротив Вадима, принялась нарезать на тарелке сало на тонкие ломтики. – Понимаешь, в политуправлении Ленфронта есть отдел по разложению войск противника. У них радиопередачи и газета «Die Front» на немецком языке.

– Газета? И немцы на нее подписываются?

– Не говори глупости, Дима. Газету перебрасывает авиация в немецкий тыл. Партизаны распространяют… Хочешь слушать, так не перебивай.

– Слушаю, слушаю, товарищ младший сержант.

– Меня вызвали в этот отдел, проверили, как я знаю язык, потом надолго замолчали. Проверяли, наверно, кто я такая. Я уж и забыла про них. Ты не представляешь, Димка, какая ужасная была зима.

– Представляю, Раечка.

– Я уже доходила, но мама не дала мне дойти. Если б не мама с ее железным характером… В общем, я выжила. А в конце февраля меня опять вызвали. И определили на военную службу, – им нужны люди с немецким языком. И я стала работать в редакции газеты «Die Front».

– Ты пишешь статьи, которые разлагают…

– Перевожу на немецкий. Да, статьи антифашистского, антигитлеровского содержания.

– Райка, ты думаешь, эти статьи хоть как-то…

– Ничего я не думаю. Но бывают очень даже умные статьи. У нас работает один ленинградский писатель.

– Знаешь, в первые дни войны у нас был политрук, так он говорил нам, что немецкие рабочие из классовой солидарности портят на заводах снаряды и бомбы. Между тем их снаряды и бомбы исправно взрываются.

– Твой политрук был просто дурак. Да, так вот, работает у нас писатель Александр Ярцев, ты, конечно, не слышал о нем…

– Об Александре Дюма слышал, а об Александре…

– Он германист, – не обратила Райка внимания на замечание Вадима. – Переводил Гёте, Виланда, Гейне. Он не молодой уже, под шестьдесят, зимой потерял жену, да и сам еле выжил. В отделе ему выхлопотали командирский доппаек. Ярцев чудно пишет! Напоминает немцам, какая великая культура у них за плечами.

– Великая культура всегда уступает грубой силе, – сказал Вадим. – Так уж идет история. Культура, в сущности, беззащитна. Те же германцы, например… ну, их предки, варвары, сокрушили Рим с его великой культурой.

– Ах, ах, какое блестящее объяснение.

– Больше не буду. Я вообще-то не объясняльщик. Просто подумал, что немецкие солдаты, даже и прочитав умные статьи Ярцева, не перестанут обстреливать Питер.

– Но кому-то из них западет в голову, что они ведут захватническую войну…

– Ну и что, если западет? Он перестанет стрелять?

– Дима, ты нигилист. Не хочу с тобой спорить.

– Да и я не хочу. Райка, это же здорово, что ты нашла свое место на войне. За это тоже надо выпить. А что Оська? Есть какие-нибудь сведения?

– Мама наконец получила ответ на свои запросы из штаба Ленфронта. Две строчки: боец второй дивизии народного ополчения Иосиф Виленский считается пропавшим без вести.

– Бедный Оська…

– Но ведь это не значит, что он погиб?

– Да, не значит. – Вадим потеребил усы. – Пропавшими без вести считают тех, гибель которых не установлена… Ну, если нет определенных свидетелей… Оська мог, например, попасть в окружение, уйти к партизанам.

А мог и, раненый, попасть в плен, подумал Вадим. Но вслух эту мысль не высказал: плен для Оськи означал бы гибель… не надо пугать Райку…

– Мы надеемся, – сказала она. – Мы с мамой надеемся, что он жив. Аня тоже надеется, я с ней виделась перед ее эвакуацией. Она плакала… говорила, что у Оськи огромный талант…

– Давай выпьем за Оську, – предложил Вадим и извлек из бутылки промокшую затычку.

Елизавету беспокоила цинга у Вадима, но, с помощью витамина С и, конечно, квашеной капусты, цингу одолели. Отделался от нее Вадим, потеряв всего лишь два зуба. Но теперь Лизу беспокоило другое. В Ленинграде, схваченном за горло блокадой, умерли от голода, погибли при бомбежках и обстрелах десятки тысяч жителей (да и не на сотни ли тысяч уже шел счет?). Многие ленинградцы эвакуировались по Ладоге. И теперь пустовало в городе множество квартир.

– Захватывают! – говорила Лиза, округлив беспокойные глаза. – Представляешь, Дима? Какие-то мерзавцы захватывают пустующие квартиры.

– Ну и зря, – посмеивался Вадим. – Их всех поймают и в тюрьму посадят.

– Ты какой-то легкомысленный, Дима. Посадят! Они же подкупают управдомов, да и милицию, наверно. Попробуй их выковырять из захваченных квартир!

– Да ты не беспокойся, милая.

Вадим обнял ее, привлек к себе.

– Я о тебе беспокоюсь! Дима, тебе надо принести в домоуправление бумагу из части, ну, с курсов твоих…

– Какую еще бумагу?

– Ну, что ты учишься на офицера флота. И просишь позаботиться о квартире, о сохранности… Ты пойми, эти гады, Ника и Геннадий, не остановятся… Ох! Димка, перестань целоваться… Ох… Неугомонный… хорошо, хорошо… сейчас…

Наверное, он, Вадим, и впрямь был легкомысленный. В одно ухо влетело ему предостережение Лизы, из другого вылетело. Правда, учебная нагрузка на курсах очень возросла с приближением лета. Оставляла мало времени для других дел.

Вдруг вызвал Вадима батальонный комиссар Гладких. Черноволосый, широкоплечий, он сидел под портретом Сталина за столом, перед ним лежали какие-то бумаги. С острым прищуром он всмотрелся в Вадима.

– Садитесь, курсант Плещеев, – прохрипел он. – Как у вас дела по учебной части?

Выслушал краткий ответ Вадима, а потом задал неожиданный вопрос:

– Вы кто по национальности, Плещеев?

– Я русский, – ответил удивленный Вадим.

– Но ваша мать немка.

– Ну, наполовину. Ее отец был из обрусевшей семьи прибалтийских немцев… подданных России…

– Как его фамилия?

– Фамилия деда – Регель. Он был кораблестроитель, работал в Питере на Балтийском заводе.

– Были у него родственники в Германии?

– Нет, насколько я знаю… Дед был строителем первых советских сторожевиков…

– Подвергался репрессиям?

– Нет. Дед умер на стапеле… на строящемся корабле…

– У вашей матери были какие-либо связи, переписка с людьми немецкой национальности?

– Нет. Никаких связей не было. Товарищ батальонный комиссар, я не понимаю смысл ваших вопросов…

– Сейчас поймешь, Плещеев.

Опустив голову, Гладких полистал бумаги на столе. Вадим увидел круглую плешь среди черной шевелюры. Невольно всплыло в памяти литературное сравнение: «как луна в джунглях». О батальонном комиссаре Гладких знали на курсах, что он во время финской войны был в лыжном десантном отряде, действовавшем на островах в Выборгском заливе. Гладких воевал храбро, был ранен, награжден орденом Красного Знамени, – на курсах к нему относились уважительно.

Что это он вздумал копаться в моей родословной? – подумал Вадим. В груди у него неприятно теснилось.

– Ну вот, Плещеев. Поступил сигнал, что у тебя мать немка. А раз мы воюем с Германией, значит, тебе не место на курсах, готовящих советских офицеров.

– Товарищ комиссар! – Вадим, побледнев, вскочил на ноги. – Да вы что…

– Сядь, Плещеев. Это тут, – постучал Гладких пальцем по бумажному листу, – так написано. Я знаю, что ты воевал в бригаде морской пехоты у полковника Парафило.

– Да. И не только у него в первой бригаде, но и в третьей, на Свири.

– Я просмотрел твое личное дело, Плещеев. Между прочим, я дружил с Парафило… Слушай! – Гладких как бы сам себя оборвал. – Давай как десантник с десантником… Никаких претензий к тебе не имею. Но поступил сигнал, и моя обязанность – разобраться. Кто такая Сальникова, написавшая этот… эту бумагу?

– Сальникова? Не знаю, товарищ комиссар. Хотя… как ее имя-отчество?

– Инициалы – Н. Е.

– Тогда знаю. Ника Егоровна Покатилова, моя соседка по квартире. Вышла замуж, сменила фамилию… Сальникова, значит.

– Почему твоя соседка пишет на тебя донос?

– Потому что сволочь она. И муж у нее гад, спекулянт. У меня, товарищ комиссар, в марте мать умерла. От дистрофии. Наши две комнаты стоят пустые, так эти гады хотят у меня отобрать…

– Понятно, Плещеев. Но и ты пойми: я обязан поступивший сигнал передать в особый отдел. Это по их части.

Как удары тяжелого молота упали эти слова. Да какого черта?.. Воюю, учусь, выполняю приказы, – так что вы лезете ко мне с какими-то расспросами? Что за дурацкая подозрительность?

– Обязаны передать, так передавайте, – сказал Вадим и поднялся: – Разрешите идти?

– Погоди. – Гладких смотрел на него, подперев щеку ладонью. – Слушай, кем тебе приходится Лев Плещеев?

– Он мой отец.

– Он писал о действиях нашего десантного отряда. Во время финской войны.

– Разрешите идти? – повторил Вадим.

– Он же известный журналист. Герой штурма Кронштадта. Поговори с отцом, Плещеев. Ты сказал, муж этой Сальниковой спекулянт? Пусть отец пригрозит ему судом. Пусть приструнит твоих соседей. Ты понял?

– Да… понял…

– О нашем разговоре никому не говори. Только отцу. А теперь…

Гладких скомкал бумагу с доносом, положил на стеклянную пепельницу, чиркнул спичкой и поджег.

– Никому ни слова, Плещеев, – повторил он.

– Спасибо, товарищ комиссар, – обрадованно сказал Вадим. – Большое спасибо!

Он узнал, где находится редакция газеты Ленфронта «На страже Родины» – в историческом здании Главного штаба, – и намеревался в первый же день увольнения навестить отца.

Но все получилось иначе. Отец вдруг сам заявился к нему.

Вызванный комиссаром Гладких с занятий, Вадим вошел в его кабинет с беспокойной мыслью: что еще стряслось? Гладких восседал за своим столом, а перед ним сидел лысый сухопутный офицер, тоже батальонный комиссар, судя по нашивкам. Он встал навстречу Вадиму, улыбаясь и глядя сквозь крупные очки в роговой оправе.

 

– Здравствуй, Дима! – Отец обнял Вадима.

От него пахнуло хорошим табаком.

– Здравствуй, – сказал Вадим, слегка отстранясь.

– Ну, вы тут побеседуйте, – прохрипел Гладких, – а у меня дела.

Прихрамывая, стуча палкой, он вышел из кабинета.

– Возмужал, возмужал! – Плещеев-старший, что называется, во все глаза глядел на сына. Улыбка на его хрящеватом лице угасала, карие глаза за стеклами очков смотрели невесело. – Садись, Дима. Ты куришь?

Он раскрыл коробку «Казбека».

– Ух ты! – Вадим осторожными пальцами вынул длинную папиросу. – Вам такое роскошное курево выдают?

– Нет, конечно. – Лев Плещеев чиркнул спичкой. – Я брал интервью у одного генерала, он мне подарил. Дима, я страшно рад тебя видеть. Ты уцелел в боях, это же подарок судьбы.

– При чем тут судьба? – Вадим медленно выпустил струю ароматного казбечного дыма. – Просто повезло.

– Просто, да не просто… Безумно жалко маму. Я пытался хоть как-то ей помочь…

– Знаю, – резко сказал Вадим.

Ему не хотелось выслушивать слова, саднящие душу. Он понимал, конечно, что надо бы потеплее с отцом, столько лет прошло-пролетело, пора прекратить ссору. К тому же он теперь не мальчик с наивными понятиями, он осознал, какой мощной притягательной силой обладают женщины, и мог понять отца… нет, не простить ему измены, но понять…

– Знаю, что ты помогал маме, – повторил он мягче. – А как ты… как твоя семья пережила зиму?

– Жена с Люсей были на грани… Очень тяжело было, Дима. Но в январе удалось эвакуировать их по Ладоге. Они в Саратове сейчас, вернее в Саратовской области. Там есть город Аткарск. Вот они там.

– Понятно.

– Вадим, – сказал отец, сняв очки и потирая пальцем переносицу. – У меня беда. Позавчера разбомбили мой дом.

– Да ты что?! Где это?

– На Загородном проспекте. Близ Витебского вокзала. Бомба попала как раз в тот угол дома, где моя квартира. Ничего не осталось у меня, Дима. Все завалило… разрушило…

– Сочувствую, отец! Но хорошо, что сам-то уцелел.

– Меня дома не было. Я, после того как отправил их в эвакуацию, дома редко бываю. Живу в редакции. Но как же без квартиры…

– Отец, мои комнаты пустуют, я же там не живу. Переселяйся ко мне, вот и все.

– Я об этом и хотел попросить… но ты сам, с полуслова… Спасибо, сын.

Вадим еще одну «казбечину» взял из раскрытой на столе коробки, уж очень хорош был, после филичевого горлодера, этот всадник, скачущий на голубом фоне Кавказского хребта. По-деловому сообщил отцу, что ключи от квартиры у Елизаветы Юрьевны, у нее же и что-то из одежды, и посуда. И о намерении Ники и ее хахаля захватить плещеевские комнаты, ну и о доносе, присланном на курсы, тоже рассказал.

Отец, нахмурясь, покачал головой.

– Поподробнее, Дима. Что именно она написала?

– Что мать у меня немка и поэтому я не имею права учиться на офицера.

– Вот же тварь!

– Наш комиссар предложил поговорить с тобой. Поскольку ты… ну, известный человек… и мог бы приструнить этих… Муж Ники, ну, сожитель… какой-то спекулянт. Елизавета уверена. Да и видно по ним, по Нике и Геннадию, что не дистрофики они.

– Геннадий, а фамилия как?

– Не знаю. Ника теперь Сальникова, так подписала бумагу. Но это может быть фамилией первого мужа, кладбищенского начальника.

– Дима… – Отец в раздумье наморщил лоб. – Тебя вызывали уже в особый отдел?

– Нет. Гладких прямо при мне сжег донос.

– Сжег? – У Плещеева-старшего за очками ярко, как в молодые годы, блеснули глаза. – Ай да Коля Гладких! Недаром я написал очерк о нем, он ведь был в десантном отряде, который…

– Знаю, отец.

– Ну, так. Это, конечно, облегчает задачу. Я займусь. А ты, сын, напиши бумагу, что не возражаешь против моей прописки… Я узнáю поточнее и сообщу тебе, как надо написать по всей форме.

– Ладно. – Вадим посмотрел на своего «Павла Буре». – У нас сейчас обед будет, пойдем. Покормлю тебя. Уж очень ты отощал, папочка.

– Спасибо, Дима, но у меня нет времени. Так когда у тебя производство в офицеры?

– Летом. В июле, наверно.

– Пойдешь на надводные корабли?

– Хочу на подводные лодки.

– А-а, это здорово! Знаешь, я веду переговоры в Пубалте, хочу сходить в поход на какой-нибудь подлодке. Кампания уже началась, верно?

– Кампания началась. Но подводное плавание, отец, очень опасное дело. Финский залив сильно минирован.

– Ничего. Чем опаснее, тем лучше.

– Да? Ты так считаешь? – Вадим с некоторым даже удивлением смотрел на Плещеева-старшего. – Ну ладно. Можно я возьму еще пару папирос?

– Возьми всю коробку.

– А как же ты – без «Казбека»?

– Обойдусь. Ну, счастливо, Дима!

– Будь здоров, отец.

Они обнялись на прощанье.

Глава девятая
Кампания сорок второго

Производство в офицеры прошло, конечно, не так торжественно, как до войны. Но все же было построение в зале Революции, и к новоиспеченным лейтенантам обратился приехавший из штаба флота капитан первого ранга – поздравил их от имени Военного совета флота и выразил уверенность в том, что они отдадут все силы борьбе с немецко-фашистскими захватчиками, – ну, в общем, напутствовал молодых офицеров.

Травников – ростом самый высокий – стоял в строю на правом фланге, задрав, как полагается, выбритый подбородок. Хорошо, без единой складки, сидел на нем новенький китель с нашивками на рукавах – одна средняя и одна тонкая под золотой звездочкой. Он глядел на штабного каперанга, но не вслушивался в гладкие слова напутственной речи.

О чем же думал лейтенант Травников в столь торжественный момент своей жизни? Не о том ли, что вот, назло всем смертям, всем чертям, он выжил, уцелел, сохранил, как говорит Димка Плещеев, свой скальп? Или, может, думал о полученном на днях письме матери из Москвы – письме, полном беспокойства о нем и об отце (отец, старший Травников, не послушался врачей, пошел воевать, – дивизия, в которой он был начальником политотдела, попала в окружение, понесла тяжелые потери, но с группой бойцов Травников-старший пробился, в боях под Москвой был ранен и пошел было на поправку, однако сердечный приступ надолго приковал его к койке в одном из московских госпиталей, – не годилось его больное сердце для войны).

Нет. О сыне своем – вот о ком думал новоиспеченный лейтенант Травников.

Витьку Маша родила в январе. Письмо, в котором она известила Валентина об этом событии, было необычно коротким. «Мальчик, – писала Маша, – как будто здоровый, хотя вес небольшой. С питанием трудно, молока у меня нет, но делаем все возможное, чтобы прокормить. После сентябрьских бомбежек мама еще не оправилась. О смерти бабушки я тебе уже писала. Доходят мои письма? Валя, береги себя…»

Письмо и обрадовало, и встревожило Травникова. «Вес небольшой… молока нет…» Он понимал, конечно, что в Кронштадте такой же голод, как в Питере, – блокада проклятая. Не лучшее время для родов. Травников написал Маше, как он рад, предложил назвать сына Виктором. Душа его рвалась в Кронштадт, но что же он мог поделать, если война определила ему сидеть в окопах на берегу Свири, не пускать финнов соединиться с немцами, замкнуть второе блокадное кольцо.

А с конца февраля письма от Маши перестали приходить. Травников очень тревожился. Ледовая почта ходила ненадежно, немецкие самолеты бомбили ладожские автоколонны. Он, Травников, засыпáл Кронштадт треугольниками своих беспокойных писем.

Вскоре после прибытия курсантов в Ленинград пришло наконец письмо из Кронштадта. Маша извещала Валентина, что в последний день февраля их сын, Виктор, умер. «Не удалось спасти малыша», – этими горькими словами заканчивалось письмо.

И теперь, стоя в строю, Травников думал о Викторе, сыне своем, которого ему не довелось не то что спасти – даже увидеть. И еще думал лейтенант Травников о предстоящей встрече с Машей. Подлодки, зимовавшие в Питере, уже начали переходить в Кронштадт. Скоро и «эска», на которую он, Валентин, получил назначение, пойдет туда. По тону Машиных писем Травников чувствовал: что-то переменилось. Голод, бомбежки, тревога за ребенка и его смерть, – все это не могло не отразиться… не потрясти душу… Травников понимал это. Предстоящая встреча в Кронштадте и радовала его, и страшила.

Обед после торжественного выпускного акта был не по-блокадному хороший. Коки расстарались. Бледно-зеленые листки какого-то растения изображали закуску. На первое принесли суп из гороха с настоящим (не консервированным) мясом. На второе – жаркое из мяса же с картофелем (сушеным). И – внимание! – дали компот из настоящих сухофруктов! Нет, вы понимаете? Вернулся на обеденные столы компот, без которого всегда была немыслима флотская служба.

Конечно, и положенный спирт был выдан: как же без него?

В конце обеда Плещеев подсел к Травникову, поздравил. Ему-то, Плещееву, выпуск предстоял позже – вероятно, в июле. Они обменялись рукопожатием, немного потравили по обыкновению.

– Раньше, – сказал Плещеев, – ты был лохматый, как де Сото. А теперь тебя здорово обкарнали.

– Кто это – де Сото? – поинтересовался Травников.

– Ты не знаешь? Бенито де Сото, последний пират, который…

– А, вспомнил. О нем Лухманов писал в «Соленом ветре». Он плавал на черной бригантине, да?

– Да. Она называлась «Black joke». «Мрачная шутка». А теперь ты выглядишь как стриженый пудель.

– Ты находишь? – Травников допил из граненого стакана компот и прищурился на Плещеева. – А ты знаешь, на кого похож? На Планше.

– А кто это?

– Слуга д’Артаньяна.

– А-а, да-да. Д’Артаньян его высмотрел, когда Планше стоял на мосту и плевал в Сену.

– Его высмотрел Портос и привел к д’Артаньяну. Что ж ты не помнишь таких простых вещей? Портос заявил, что это занятие – плевать в воду и любоваться разбегавшимися кругами – означает склонность к рассудительности.

– Ну, – засмеялся Вадим, – рассудительности, точно, у меня не меньше, чем у Планше.

Бывают же такие совпадения: на «эске» капитан-лейтенанта Сергеева опять пустовал штат минера, и лейтенант Травников получил назначение именно на эту подводную лодку. Вот же удача!

Майским днем Травников, переждав утренний артобстрел, отправился к месту службы. По мосту Строителей перешел на Петроградскую сторону, миновал Госнардом с черными руинами сгоревших «американских горок» и длинной дугой проспекта Максима Горького вышел к площади Революции. Продвигался Травников привычным быстрым шагом, но непривычной была одышка – последствие ранения в легкое. Вещмешок за плечом не очень отягощал его, – все-то имущество состояло из нескольких тельняшек, трусов и носков, бритвы-безопаски и зубной щетки, да еще были там две книги – «Капитальный ремонт» Леонида Соболева и Корабельный устав.

Троицкая церковь посредине площади выглядела неважно – обшарпанная, без креста. Между нею и Посольским домом, почерневшим от старости и военных невзгод, расположилась позиция зенитной батареи.

А вот и Петровская набережная. Когда-то, при царе, чье имя она носила, здесь был первый порт строящегося Санкт-Петербурга. Тут, у деревянных пирсов, стояли, покачивая мачтами с зарифленными парусами, первые корабли, пришедшие «в гости», «первые флаги» (и где-то поблизости, подумалось Травникову, был трактир, знаменитая австерия, где сам Петр Алексеевич сиживал и выпивал с иноземными шкиперами).

Теперь у гранитного парапета Петровской набережной стоял двухмачтовый корабль «Иртыш» – плавбаза бригады подводных лодок. К ее борту, как дочки к маме, приникли три субмарины, накрытые маскировочными сетями. На рубке одной из них Травников увидел хоть и поблекший, но хорошо знакомый номер «своей» подлодки.

Оформление в штабе бригады было недолгим. Уже через час с четвертью Травников сошел с трапа на узкую палубу «эски», поднялся на мостик и был встречен вахтенным сигнальщиком – старшим краснофлотцем Лукошковым.

– Здравия желаю! – Матрос козырнул с широкой улыбкой. – Опять к нам служить, товарищ лейтенант?

– Опять к вам. Здравствуй, Лукошков, – сказал Травников.

Его хорошо встретили на «эске». Капитан-лейтенант Сергеев стиснул ему руку и, усадив в своей каюте на разножку, сказал басовито:

– Так, Валентин Ефимович, лейтенант флота российского. Поздравляю. Рассказывайте – где воевали. И как живым остался.

Травников с удовольствием смотрел на сухощавое лицо командира с насмешливым изгибом губ. Сергеев похудел, конечно, по сравнению с прошлым летом, но командирской осанки не потерял.

Только начал Травников рассказывать о своих боях, как в каюту вошел военком – старший политрук Гаранин.

– Здравствуй, здравствуй! Мне уже сказали, что ты снова к нам.

Травников, обменявшись с комиссаром рукопожатием, глядел на него со смешанным чувством удивления и сочувствия. Почти неузнаваемо осунулось лицо Гаранина – ввалились щеки, выпятился подбородок, а глаза, еще недавно веселые и самоуверенные, будто заволокло тенью.

 

– Ну что, Владимир Иваныч? – отнесся к нему Сергеев. – Есть новости?

– Нет, Михаил Антонович. В сводке только про отход на новые позиции. И большие потери.

Позже, после обеда (обедали в кают-компании на «Иртыше»), узнал Травников от инженер-механика Лаптева, что в Харькове, захваченном немцами, остались у Гаранина молодая жена и родители, с прошлого августа не было от них писем. А когда двенадцатого мая началось наше наступление на Харьков с юга, с Барвенковского выступа, – Гаранин обрадовался.

– Ну что ты! – сыпал Лаптев скороговоркой. – Воспрянул он. Все сводки информбюро слушал в радиорубке, ждал, когда скажут, что Харьков освобожден. А до Харькова – не дошли. Что-то там, на юге, не так.

Он был все такой же, механик Лаптев: порывистый, напористый. Все тот же «пиратский» взгляд черных раскосых глаз вперял он в собеседника.

У него на «Иртыше» была двухместная каюта, к нему и определили Травникова на временное жилье. Здесь, на маленьком письменном столе, лежали навалом служебные бумаги. Была тут под стеклом и фотокарточка с обтертыми уголками, – а на ней удивительный оркестр. Под деревьями сидел на табурете парень с нечесаной головой, с растянутым баяном на коленях. Вокруг него расположились, сидя на земле, семеро босоногих подростков в майках и трусах, в пионерских галстуках. Они играли на дудочках, один бил палочками в барабан, а худенький мальчик с выпученными глазами, с колпаком, свернутым из газеты, на чернявой голове, держал подвешенный к веревочке металлический треугольник и, видимо, ударял по нему ложкой.

– Узнаешь? – Лаптев ткнул пальцем в музыканта с треугольником. – Да я это, я! Это наш шумовой оркестр в пионерском лагере в Бузовнáх.

– Что за Бузовны? – спросил Травников.

– Приморское селение на Апшероне, близ Баку. Я же бакинец! А вот эта особа, – указал Лаптев на хорошенькую девочку с бойким лицом, с панамой на кудрях, с дудочкой у рта, – за ней весь пионерлагерь стрелял. Ну что ты! Валька Фаталиева! Твоя тезка. Представляешь, я отшил всех кандидатов, ха-ха-а! Мы с Валькой поженились сразу, как школу окончили.

– Молодец, – улыбнулся Травников. – Тебе любая преграда нипочем. Жена здесь, в Питере?

– Нет, последним поездом уехала с дочкой. Поезд немцы бомбили, но он проскочил. Валька в Баку, преподает в школе математику, она же мехмат окончила. А дочка болеет. Что-то с нервной системой после той бомбежки.

Они курили, пуская дым в открытый иллюминатор. Вечер был тихий, светлый, – не настал еще час вечерней бомбежки. Напротив стоянки «Иртыша», на левом берегу Невы, впал в задумчивость (не о прежней ли спокойной жизни?) пышно-зеленый Летний сад.

– Вот ты сказал «любая преграда нипочем», – продолжил разговор Лаптев. – Эх, как бы не так! У нас зимний судоремонт, Валя, был – как последний день Помпеи. Ну что ты! Все, что можете, делайте своими силами, – так приказало начальство. А сил-то мало! Триста грамм хлеба, чечевичная похлебка, чумичка перловой каши – это сила?

– Знаю, знаю, – буркнул Травников. – Нас, морпехоту, тоже не бифштексами кормили.

– Бифштексы! Ну и вскрыли мы механизмы, с обоих дизелей сняли крышки цилиндров, начали шабрить, клапана притирать. А где поршневые кольца взять? Втулки? На мои заявки – одна резолюция: «отказать за отсутствием…» Я, Валя, такую битву вел за кольца. Ну что ты!.. А знаешь, – вдруг прервал Лаптев свою скороговорку, – знаешь, что самое страшное было? В начале сентября все лодки приняли по две глубинные бомбы и легли на грунт.

– Глубинные бомбы? Зачем?

– А затем, чтобы взорвать, если немцы ворвутся в Питер. Все корабли, весь флот – на воздух! Такой был секретный приказ. Мы лежали недалеко от Большого Кронштадтского рейда и слушали… Валя, ничего страшнее нет, чем лежать на грунте, а над тобой грохот бомбежек, зенитная пальба. Кронштадт в двадцатых числах сентября жутко бомбили… Линкору «Марат» нос оторвало…

Бомбежки Кронштадта… Всякий раз, услышав о них, Травников испытывал страх. Рисовалась ему картина: вымахнул черный куст разрыва, Маша бежит от него, прикрывая голову руками, и беззвучно кричит… зовет его на помощь…

– Ну вот, – продолжал Лаптев. – Такой сумасшедший ремонт. Нет запчастей, материалов, перебои с электроэнергией… Мороз, голод. А тут еще давай посылай своих мотористов на завод «Русский дизель», – двигатель там надо собрать, а людей не хватает, поумирали от голода. И на городской водопровод посылай – лопнувшие трубы менять… Ну что ты…

Поздний час уже – двенадцатый. А все еще светло за иллюминатором. Белая ночь. «Пишу, читаю без лампады, и ясны спящие громады…»

Нет, не совсем ясны: туман поднимается от невской воды, от затаившихся стогн. Туман – это хорошо. Может, не прилетят ночные бомбардировщики…

Сквозь туман, сквозь белую ночь – быстрый говорок механика Лаптева:

– Однажды при обстреле ранило в зоопарке слониху Бетти. Как она кричала! Валя, ты не представляешь! Всю ночь слониха кричала, трубила, – ужас!

Между Охтенским и Железнодорожным мостами есть в реке Неве ложбина, будто нарочно созданная для боевой подготовки подводных лодок: 24 метра глубины. Тут застоявшиеся у зимних причалов субмарины перед началом летней кампании отрабатывали погружение-всплытие, проверяли герметизацию отсеков, проворачивали механизмы. На холостом ходу татакали дизели, заглушая канонаду, доносившуюся сверху, с Невской Дубровки, где стоял насмерть десант, отбивший у немцев полоску плацдарма на левом берегу.

На «эске» капитан-лейтенанта Сергеева задачу номер один отработали благополучно. Механизмы, стряхнув зимнее оцепенение, отстучали-прогудели-отзвонили готовность к началу кампании.

Правда, старший лейтенант Зарубов выражал недовольство. На лодке был он человеком новым – заменил помощника Бойко, назначенного командиром одной из лодок-«малюток». Зарубов, новый помощник, сделал механику Лаптеву замечание: недостаточно быстро сработал трюмный Мирошников по команде «срочное погружение!». Лаптев, конечно, завелся с пол-оборота:

– В чем дело, норматив Мирошников выполнил, да вы не видели, как он доходил в январе, а вот, пересилил дистрофию…

– Я, товарищ Лаптев, – повысил голос Зарубов, ростом невысокий, но с прямой спиной, – тоже не с планеты Марс прилетел!

На «эске» знали, конечно, что Зарубов на «щуке» служил штурманом, – свой человек-подводник, и тот же горький блокадный хлеб вкушáл, – но…

– Вы меня зарубить хотите! – шумел вспыльчивый Лаптев. – Не выйдет, товарищ Зарубов!

– Перестаньте, Игорь Николаевич, – вмешался военком Гаранин. – Что вы раскричались? С вас не взыскивают, так? Просто примите к сведению замечание помощника командира.

Вскоре, за обедом в кают-компании «Иртыша», штурман «эски» Волновский, кудрявый насмешник, схватил вилку и нож и, вертя ими, выкрикнул:

– Меня зарубить хотят!

Лаптев поперхнулся чечевичным супом, прыснул. А Зарубов, усмехнувшись, проворчал: «Ну вы даете…»

Он, между прочим, и Травникову сделал замечание – дескать, в седьмом отсеке беспорядок, приведите своих торпедистов в меридиан. Беспорядка особого не было, ну разбросан инструмент, переноска валялась посредине отсека, – после такой чертовой зимы не сразу наведешь полный порядок. Травников не стал возражать помощнику, коротко ответил: «Есть навести порядок». Сам-то он находился в первом отсеке, где были четыре торпедных аппарата, а в седьмом, концевом отсеке с двумя аппаратами командиром был старшина группы торпедистов – знакомый по прошлогодним походам Бормотов, теперь уже в звании главстаршины.

Появление Травникова в офицерском чине, в должности командира бэ-че, Бормотов, человек с повышенным самолюбием, воспринял сдержанно. Ну и ладно. Строго уставные отношения устраивали обоих. А порядок в седьмом Бормотов навел быстро.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru