– Ты же теперь не на Карла Маркса живешь?
– Мы давно переехали в новый дом на Зосимова. Ну вот. Трое суток они у нас прожили. Пентти, Петенька, на два года моложе Валентины. Высокий, улыбчивый, с волосами до плеч. По-русски говорит с акцентом, конечно, но падежи ставит правильно. Пригласили нас приехать. Погостить. Ну, мы выправили загранпаспорта и летом поехали. У них в Тапиоле чудная квартирка, две спальни, большая гостиная, вокруг лесная красота.
– Валентина все еще поет? Выступает?
– Нет. Пятьдесят седьмой год уже ей пошел. С голосом некоторые проблемы. Но ничего. Они живут хорошо.
– Слава Богу. – Лиза перекрестилась, взглянув на икону в углу.
– А как тебе живется, Вадя? – спросила Маша. – Кто помогает тебе управляться с бытом?
– Лиза и помогает. Ну и ко мне приходит социальная работница, приносит продукты, уборку делает.
– Олег читал твои статьи. Говорит, ты хорошо пишешь, но не всегда правильно.
– Всегда правильно писал Анатолий Софронов.
– Вот еще! Ты скажешь. Олег говорит, надо бы написать историю кронштадтского Морского завода, бывшего Пароходного. Я говорю: «Вот возьми и напиши». – «Нет, – говорит он. – Я умею писать только объяснительные записки о перерасходе электроэнергии». Он, так же, как и ты, любитель шуточек.
– Как и все моряки.
– Вадя, история Морзавода действительно интересная. Вот бы вы с Олегом взялись и написали. У него масса материалов о военном времени.
– Спасибо, Машенька. Не сомневаюсь, что надо написать историю Морзавода. Но я не смогу. Я занят большой писаниной, она идет трудно и медленно, – даже не знаю, успею ли закончить…
Август стоит жаркий. А меня словно ледяным ветром прохватило. Радио и ТВ сообщили, что на флотских учениях в Баренцевом море потерпела аварию атомная подводная лодка «Курск», легла на грунт. Это произошло 12-го, и вот уже пятые сутки не могут спасти ее экипаж. Там 118 человек. Западные страны предложили помощь, наши отказались: мол, сами умеем, все спасательные средства на Северном флоте есть. Вот только шторм, подводные течения и плохая видимость под водой мешают спасательным аппаратам состыковаться с аварийным люком подлодки.
А время шло, сто восемнадцать душ томились, ожидая спасения… или сколько их осталось в живых после взрыва… и с каждой уходящей минутой все меньше шансов… А президент Путин отдыхает в Сочи. Нет, не вылетел срочно в Североморск, не кинулся на помощь, – выслушивает по телефону доклады главкома ВМФ адмирала Куроедова… подводные течения мешают состыковаться… Лишь вечером 16-го – на исходе четвертых суток – он велел Куроедову принять помощь Запада. К месту катастрофы пошли норвежцы со своими спасательными средствами.
Что произошло на «Курске», что за взрыв? Может, в аккумуляторных ямах скопился водород? Куроедов выдвинул версию о возможности столкновения лодки с плавающей миной, оставшейся с войны. Ну это маловероятно… вообще невероятно… А министр обороны Сергеев в программе «Время» дал интервью: дескать, когда спасатели обнаружили «Курск» на грунте, рядом с ним был «еще какой-то объект». Какой? Не сказал. «И куда же подевался этот объект?» – спросили журналисты. «Ушел», – ответил маршал. Мне было стыдно за него, старого человека, столь беспардонно врущего. «Вторым объектом» могла быть только некая подводная лодка, столкнувшаяся с «Курском», но ведь, если было столкновение, то эта мифическая лодка тоже должна была получить тяжелые повреждения и вряд ли смогла незаметно скрыться.
И еще министр заявил, что иностранную помощь приняли сразу, как только она была предложена. Опять ложь! Помощь-то предложили сразу, но приняли ее только 17-го, после того как Путин вечером 16-го велел Куроедову ее принять. Роковые четыре дня были потеряны… Люди, уцелевшие после взрыва, задыхались в отсеках. Затоплены были еще не все отсеки. Оба реактора, конечно, заглушили. На лодке – мрак и холод… и убывающий кислород, и накапливающаяся углекислота… и стук… люди стучали молотками, клещами в стенки прочного корпуса… звали на помощь… надеялись, что услышат, спасут…
Ужасно! Я так ясно представил себе эту страшную картину… будто оказался там, среди них…
Утром 20-го августа норвежские водолазы-глубоководники открыли верхний, а затем и нижний люки 9-го отсека. Вышла тоненькая струйка воздуха – отсек словно вздохнул – он был затоплен полностью.
Стало ясно: живых на лодке нет.
Наши четыре дня уверяли страну, что плохая видимость и подводное течение в два узла (и даже в четыре) не позволяют спасательному аппарату состыковаться с аварийным люком. Норвежцы же заявили, что видимость хорошая, восемь метров, а течение не превышает половины узла.
А почему на Северном флоте не оказалось водолазов-глубоководников? Да были они! Но, знаете ли, этой организации перестали платить, и водолазы разъехались.
Ужасно…
Беспомощность адмиралов. Вранье, успокоительные заявления, что кислорода на лодке хватит до 25-го. Боятся говорить правду. Должность потерять боятся. И, как в советское время, очень боятся принять помощь западных стран – чтобы не раскрыть «потенциальному противнику» военную тайну (давно ему известную)… стремятся скрыть масштаб бедствия… А люди – чтó люди? Железо жалко, а людей еще народят…
С комком у горла смотрю на экране ТВ на несчастных родственников погибшего экипажа, съехавшихся в Видяево – городок подводников Северного флота. Боже, какой жалкий поселок. Убогие дома, текущие крыши, плохо с отоплением, нет горячей воды. Типично советское отношение к людям – к подводникам, несущим суровую и опасную службу.
Не только советское. Великий русский мореплаватель Иван Федорович Крузенштерн написал в свое время: «Известно, что нет ни одного государства в Европе столь расточительного в рассуждении подданных, кроме России, более всех нуждающейся в оных».
Горькая запись. «Расточительность в рассуждении подданных», как проклятие, проходит сквозь всю историю России.
Велись переговоры с Норвегией – о подъеме тел погибших и самой субмарины. Но подъем разрушенной лодки – дело очень трудное, требующее длительной подготовки. С телами погибших подводников тоже не просто, но все же…
В октябре над местом гибели «Курска» встало на якорь норвежское судно-платформа «Регалия». Начались спуски водолазов, не только норвежских, но и наших. Они прорезали «технологическое окно» в легком и прочном корпусах 8-го отсека подлодки. И водолазы вошли в этот затопленный отсек. Они подняли четыре тела подводников. Первым опознали капитан-лейтенанта Дмитрия Колесникова, командира 7-го (турбинного) отсека. В его кармане нашли две записки. В одной Колесников пишет, что после взрыва люди из 7-го и 8-го отсеков перешли в 9-й, надеясь воспользоваться аварийно-спасательным люком, – всего 23 человека. То есть 23 подводника в 9-м отсеке были какое-то время живы. Вторая записка была сильно размыта, неразборчива, но отчетливо читалась последняя дата – 15 августа. То есть 23 человека в концевом отсеке лодки были живы по крайней мере трое суток! И если бы помощь пришла сразу, то их бы спасли…
Из 8-го и 9-го отсеков водолазам удалось поднять двенадцать тел. Прорубили «технологическое окно» в 3-м отсеке, командном (здесь пульты управления, радиорубка), вошли – но продвинуться было невозможно: сплошные завалы, видимость меньше метра. В ноябре водолазные работы на «Курске» прекращены. «Регалия» снялась с якоря, отплыла к себе в Норвегию.
А 27 октября по НТВ показали короткий норвежский документальный фильм о работе водолазов. И была там минутная сцена встречи родственников погибших подводников с полпредом северо-западного округа Клебановым и главкомом ВМФ Куроедовым. Мать лейтенанта Тылиса, Надежда Тылис, проклинает начальство за медлительность и вранье, за попытку скрыть. «Сволочи!» – кричит она и бьется в истерике.
Смотрю с влажными глазами…
Журналист беседует с женой командира «Курска» капитана 1-го ранга Лячина. Молодая вдова ведет себя достойно, не плачет – сколько силы воли, стойкости характера за этой внешней сдержанностью…
Журналист беседует с командиром атомной подлодки «Воронеж» – однотипной с «Курском».
– Да, – говорит командир, отвечая на вопрос дотошного журналиста, – знаю, что получаю гораздо меньше, чем американский командир подводной лодки, и живу в худших условиях, но я сознательно выбрал эту жизнь. А дома меня согревает семейное тепло.
Вот достойный ответ. Готов, как и, уверен, большинство моих сослуживцев, под ним подписаться.
Да, это наш выбор.
Вот и всё.
Вдруг позади наших траншей, из дыма и пыли, возникла «эмка» защитного цвета. Из нее вылезли несколько военных и, обходя дымящиеся воронки, направились к нашим окопам. Из грузовика, сопровождавшего «эмку», выпрыгнули человек десять солдат с автоматами и тоже двинулись к нам. Кто это, что за незваные гости? Наша бригада сильно потрепана, подкрепления нам во как нужны… но это же не подкрепление, черт дери…
По траншеям раздались свистки: внимание! И раскатилась команда – странная команда, по которой мы, битая, но уцелевшая на данный момент морская пехота, повылезали из траншей. Мы стояли неровной цепью, оборотясь лицом в сторону тыла, и глазели на этих, приехавших. Впереди шел командир маленького роста, с седыми усами… в фуражке, надвинутой на глаза… Странно знакомое у него лицо… постаревшее, но… да это же Ворошилов! Ну да, точно… Зачем приехал на передовую? Он же командующий, ему нельзя под пули…
Ворошилов споткнулся, адъютант схватил его за локоть, что-то сказал… Ворошилов отмахнулся, оглядел нас и выкрикнул:
– А-а, моряки! Ну как вы тут? Достается вам?
– Достается, товарищ маршал! – раздалось в ответ. – Да мы выстоим… Подкреплений бы только…
– Надо выстоять, моряки! – Ворошилов закашлялся, провел ладонью по усам. – Ленинград в опасности! Отбросим врага! – Снова он, выпучив глаза, оглядел нас и крикнул: – Пошли!
Расстегнув кобуру и вынув пистолет, Ворошилов ступил на ничейную землю. Автоматчики – охрана – ускорили шаг, обступая его. Ну да, укрыть его надо, вон как горят маршальские звезды на его красных петлицах, уж немцы разглядят, что за птица движется к их позициям… такая цель!..
Ну, а мы? Что, морская пехота не пойдет за Ворошиловым? «Ура-а-а!» – заорали мы и побежали по сухой траве, по ничьей земле, опережая маршала. Бежали, выставив винтовки, к черным избам какой-то деревни, и вот оттуда раздались выстрелы, сперва одиночные, а вскоре – всё плотнее. Немцы, может, обедали, не сразу увидели нашу атаку…
– Вперед, вперед! Япона мать! – услышал я выкрик Травникова.
Он бежал слева от меня – и вдруг упал возле березы, обрубленной огнем. Свист пуль. Пригнувшись, я подбежал к Вальке, лежавшему навзничь.
– Валька! Ты жив?
Он вдруг раскрыл глаза – и как засмеется…
Я, ужаснувшись, отпрянул от него и…
И проснулся.
Сел на тахте, тронул ладонью потный лоб. Ну и сон, черт дери! Сунул ноги в тапки, поковылял на кухню, выпил чашку воды.
И вот сижу в пижаме, расслабившись, ожидаю, пока отпустит тахикардия, подстегнутая сном…
Это, конечно, было в моей жизни, – у Красного Села наша бригада морпехоты из последних сил сдерживала атаки противника, и вдруг приехал Ворошилов и повел нас в бессмысленную контратаку. Охрана сумела его остановить и увести, она же обязана уберечь командующего. А мы, неся потери, добежали до немецких позиций, выбили немцев из сгоревшей деревни. (Они вообще-то побаивались «черных дьяволов» – так называли нас, морпехов.) Но следующим днем пришлось нам, уцелевшим, под жестким натиском противника отступить, вернуться на свои позиции.
Уже тогда, помню, мелькнула мысль, что Ворошилов не вполне… как бы сказать… ну, если по-современному, то не вполне адекватен. Впоследствии, размышляя об огромной трагедии 1941 года, я понял: главнокомандующий Северо-Западным направлением Ворошилов был растерян, обескуражен. Сознавая, что проиграл сражение за Ленинград, он и решился на нелепый для полководца поступок – кинулся на передовую и лично повел бойцов в контратаку. Ворошилов не был трусом. Но был ли полководцем? Нет, он, может, и обладал командирским качеством в далеком восемнадцатом году, при обороне Царицына, но для современной войны это качество было явно непригодно. Легендарный маршал плохо понимал оперативную карту, принимал ошибочные решения. Боясь докладывать Сталину о необходимости оставить столицу Эстонии, очень затянул с приказом об эвакуации флота и защитников Таллина; к тому же закрыл движение по южному фарватеру Финского залива, – и колонна кораблей пошла по центральному фарватеру, сильно засоренному минами. Некоторые приказы Ворошилова о переброске войск имели тяжелые последствия: оставляли неприкрытые промежутки между флангами, и в эти «просветы» устремлялись танки фон Лееба.
Вдруг высветилась в памяти еще одна фигура – генерал-лейтенант Пядышев. Он командовал войсками на Лужской оборонительной линии. Какое-то время мы, курсантская бригада морпехоты, вместе с армейскими частями, удерживали Кингисепп на реке Луге. Тогда-то впервые услышали о Пядышеве. О нем говорили уважительно: толковый командир. Бои шли жестокие, с огромными потерями, – а Лужская линия, от Кингисеппа почти до озера Ильмень, оборонялась до 8 августа. То есть: на целый месяц задержали немецкое наступление. И командиром, притормозившим здесь гитлеровский «блицкриг», был именно генерал Пядышев.
И вот этого превосходного командира, каких было в сорок первом немного, в конце июля внезапно арестовали – и расстреляли.
Что это? Чей-то подлый донос, лживое обвинение? Вездесущие органы НКВД действовали втихую, не давали никаких публичных объяснений. Был человек – не стало человека, вот и все. До сих пор обстоятельства ареста генерала Пядышева неизвестны. (Было лишь после ХХ съезда короткое извещение, что он реабилитирован.)
Так вот: мог ли Ворошилов, хорошо знавший Пядышева, защитить, уберечь его? Трудно дать определенный ответ. Но сдается мне, что мог: член Политбюро, знаменитый, легендарный маршал, – ну вызвал бы в свой штаб главного энкавэдэшника фронта, гаркнул бы: «Ты что себе позволяешь? Немедленно выпусти генерала Пядышева!»
Нет, не вызвал, не гаркнул. Не до Пядышева ему было. Подавленный, удрученный надвигающейся катастрофой, Ворошилов не фон Лееба боялся, а хозяйского гнева. Не искал ли он смерти, поведя в безнадежную атаку бригаду морпехоты, наполовину опустошенную в тяжелых боях? Не знаю. Похоже, что это был акт отчаяния. Стареющий маршал опасался смещения: знал, что иных снятых с должности военачальников расстреливали. Он пытался скрыть от Сталина потерю станции Мга, падение Шлиссельбурга, – но разве утаишь такие поражения? 11 сентября Сталин сместил Ворошилова, отозвал в Москву. В Ленинград прилетел назначенный вместо него генерал Жуков. То были критические дни…
Уже более трех лет я пишу свои мемуары. Наскоро позавтракав (варю овсяную кашу и запиваю ее черным кофе, подбеленным сливками), я усаживаюсь за свою «Эрику». Страницу за страницей – я перелистываю свою жизнь, начиная с далекого – о какого далекого и прекрасного – детства. Меня обступают родные люди. За ужином моя голубоглазая, по-девичьи тоненькая мама рассказывает, как пригласила в библиотеку писателя Зощенко и как хохотали, слушая его рассказы, юные читатели. А Иван Теодорович, мой дед, размышляет над эскизами первых советских кораблей – сторожевиков, которые войдут в историю Балтфлота под названием «дивизион хреновой (нет, немного иначе) погоды». А мой отец, окутавшись табачным дымом, пишет очерк о том, как в белом маскхалате шагал по льду под грохот тяжелых кронштадтских орудий, – и вдохновением горят его глаза за стеклами очков… и резво бежит, строка за строкой, неутомимое перо…
Куски рукописи я читал Константину Глебовичу. Он слушал, пощипывая мушкетерские усики, мелкими глотками (подобно своему отцу) отпивая из рюмки коньяк.
– Глаза горят вдохновением, – говорил Константин. – Да, это верно. Ваш отец постарше, мой моложе – были, конечно, поумнее платоновского Копёнкина, жаждавшего отомстить буржуям за гибель прекрасной девушки Розы Люксембург. Но, в сущности, и они были вдохновлены идеей мировой революции. На народ огромной страны взвалили непосильный груз идеологии. Надо бы, Вадим Львович, усилить этот мотив.
– Не знаю, – отвечал я, – сумею ли усилить. Я не философ. Просто описываю свою жизнь такой, какова она есть… Идея мировой революции – сильная идея. Для поколения моего отца – ну, можно сказать, она была смыслом жизни. Но уже в моем поколении эта идея выдохлась.
– Она не выдохлась. Ее заменили идеей построения коммунизма – не в мировом масштабе, а в отдельно взятой – нашей стране.
– Да, так нас учили. Это было привычно, как чистка зубов по утрам. Мы говорили об особом пути России. Я полагал, что марксизм, завезенный из Западной Европы, был искусственно привит к русской общественной жизни XIX века.
– Конечно, его привезли из Европы, – ответствовал Константин, – но привит он не так уж искусственно. Почва-то для марксизма оказалась подготовленной.
– То есть?
– Почти весь девятнадцатый век нарастал радикализм российской разночинной интеллигенции – призыв Чернышевского «к топору», нечаевщина, бомбы народовольцев, револьверы эсеров, – и разве таким уж чужеродным выглядел в этом ряду большевизм с его чрезвычайкой и массовыми расстрелами?
Особый путь России… Национал-патриоты толкуют о самобытности, вздыхают о старинной сельской общине, изрыгают хулу на инородцев, которые «во всем виноваты», на Горбачева с его перестройкой, на Ельцина с его реформами, на демократов, «распродающих Россию». В очищенном от лютой ненависти, от демагогической фразеологии виде их особый путь предстает как опасная смесь былых имперских амбиций и уравнительно-распределительного социализма. И, конечно, никакого Запада, потому что оттуда – одна гниль.
Все это мы уже проходили, проходили – и с низкопоклонством боролись, и чайку при коммунизме попить собирались. Неужто не обрыдло?
Как ни мучительна эта мысль, но особым путем России оказался именно марксизм-ленининзм-сталинизм, приведший великую страну к невиданной катастрофе в конце ХХ века.
Константин Боголюбов переехал из Петрозаводска в Петербург осенью 2002 года: его пригласили читать курс этнографии в университете.
Та осень была ужасной. 23 октября, в одиннадцатом часу вечера, по ТВ и радио прошло экстренное сообщение: группа чеченских террористов в Москве захватила Дом культуры подшипникового завода во время спектакля – мюзикла «Норд-Ост».
Оцепенело я смотрел и слушал до трех часов ночи, шли скупые подробности. Захвачено 700 заложников – зрителей и артистов. Бандитов – 30 или 40, среди них и женщины в чадрах, с поясами шахидов. Группу возглавляет Мовсар Бараев. Требуют прекратить войну, вывести войска из Чечни. За каждого «пострадавшего» бойца будут убивать 10 заложников. В переговоры не вступают…
Этот кошмар продолжался двое с половиной суток. Под утро 26 октября спецназ взял Дом культуры штурмом. Заложники освобождены, 34 террориста убиты, в том числе Бараев.
Ну, слава богу. Можно вздохнуть с облегчением.
Но вдруг… вы помните, конечно: вдруг пошли сообщения о том, что заложники, отправленные в больницы, умирают от отравления газом.
Что за газ? На ТВ и в газетах появились успокоительные заявления: это усыпляющий газ, к БОВ – боевым отравляющим веществам – не относится, для здоровья безвреден. Но почему в больницах умирают от него? Ну, это люди измученные, истощенные, обезвоженные… Значит, не так уж безвреден этот газ… фентанил, что ли… синтетический наркотик… Похоже, что опять, опять нам лгут… Объявили, что умерли 117 заложников… Можно ли считать операцию по освобождению успешной, если погиб каждый шестой?
«Норд-Ост» 2002 года, наверное, останется символом нашего безумного времени. Как «Лебединое озеро» 1991 года.
«Мало кто предвидел в девятнадцатом веке, что после него наступит двадцатый», – изрек польский сатирик Станислав Ежи Лец. Можно переадресовать это замечательное наблюдение: «Мало кто предвидел в двадцатом, что наступит такой двадцать первый»…
Да, ужасное у тебя начало, новый век. Безумный теракт, разрушение башен-близнецов в Нью-Йорке в сентябре первого года. Безумный теракт в Москве, захват полного зала на спектакле «Норд-Ост» в октябре второго. Продолжается вторая чеченская война – с 1999 по 2002 год там погибло, по официальным сообщениям, 4300 наших солдат и офицеров (а по сведениям комитета солдатских матерей – более 6000).
А что творится с погодой. Участились землетрясения, наводнения. В Европе потоп: вышли из берегов Эльба, Влтава, другие реки. В Испании, на Балеарских островах – в августе! – выпал снег.
После ливневых дождей потоп и в Новороссийске, погибло 58, пропали без вести 300, разрушены сотни домов, смыло в море десятки машин. Но вот утихла непогода, – и уцелевшие отплясывают в дискотеке. Истинно – пир во время чумы…
Может, прав Константин Глебович: идет сброс излишков населения планеты Земля – единственного пока обиталища homo sapiens’ов?
Восьмого марта я позвонил Боголюбовым, хотел поздравить Наталью Дмитриевну с Женским днем. Трубку взял Константин:
– Я передам маме, спасибо. Она не может подойти. У нас беда, Вадим Львович. Вчера умер отец.
– О, Господи!.. – у меня перехватило дыхание.
На похоронах в Доме литераторов народу собралось немало: пишущая братия (научно-популярного жанра, главным образом), читатели замечательных книжек Глеба, бывшие школьники, которым он преподавал физику. И сидели у стены несколько старых людей с каким-то нездешним выражением глаз в густой сети морщин – бывшие норильские зэки, с которыми Глеб Михайлович поддерживал отношения. Среди них сидела Наталья Дмитриевна, тепло одетая, с горлом, обвязанным темным платком.
Глеб лежал в гробу, в черном костюме с черным галстуком (впервые я видел на нем выходной костюм), и, казалось, снисходительно слушал похвальные речи о себе. Я тоже говорил…
Боже, какими словами выразить скорбь о том, что ушел человек с такой биографией, с такой мощью интеллекта. Глеб рассказывал о своей жизни: «Год за годом – над головой постоянно клубились безнадежные черные тучи, но изредка, как промельк надежды, являлось северное сияние». Он говорил: «Я в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а здесь я реабилитанец». Так он себя называл и даже в какой-то анкете однажды написал: «реабилитанец».
Константин рассказал:
– Тот день был у меня трудный, – читал лекции, три пары. Домой пришел в шестом часу. Сели в кухне обедать. Мама говорит отцу: «Что-то ты сегодня плохо ешь». А он: «Да вот, по радио сказали, что к Солнечной системе летит огромная черная дыра. Со скоростью четыреста километров в час. Как бы не схлопнула нашего желтого карлика вместе с нами». Я говорю: «Не бойся. Я в интернете видел эту информацию: расстояние астрономическое – шесть миллионов световых лет. Если она и схлопнет нас, то о-о-очень не скоро». – «А я, – говорит отец, – и не боюсь. Просто кушать не хочется, так должна же быть хоть какая-то причина».
– После обеда, – продолжал Константин, закурив, – я хотел посмотреть футбол. Играли «Зенит» с «Локомотивом», интересный матч. Но отец позвал сыграть в шахматы. Ладно, сели, пошла игра, отец вывел слонов в фианкетто, атаку готовит, я защищаюсь. Вдруг он, глаза закрыв, потирает ладонью лоб и – сорванным голосом: «Что-то мне как-то… принеси воды, пожалуйста…» Я кинулся на кухню, принес чашку… а отец захрипел… головой поник… я зову, пульс хочу нащупать… нет, все кончено…
Завидная кончина. Недоигранная партия в шахматы…
И две незаконченные работы.
Одна – об Адаме Смите. Нет, не жизнеописание: биография основоположника классической политэкономии внешне скучна. Ну, увлеченно работал, читал лекции в Эдинбурге, в университете Глазго. Ярких событий, взывающих к перу беллетриста, кажется, не было. Событием был главный труд Адама Смита «Исследование о природе и причинах богатства народов». Разбором этого великого сочинения и занялся Глеб Михайлович. Я не экономист, никогда прежде Смита не читал, в отличие от Евгения Онегина, который
…читал Адама Смита,
И был глубокий эконом,
То есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет…
Так вот, Глеб Михайлович подверг именно глубокому анализу такие, скажем, основополагающие идеи Адама Смита, что «деньги – это мертвый капитал, ничего не производящий» и что основной источник общественного богатства – труд… главным образом, земледельческий, но также и промышленный, набиравший силу при Смите… но все же и в наши сугубо промышленные времена главенствует вопрос о земле… кто ею владеет и что производит… и тут Глеб, убежденный «сельскохозяйственник», выписывает массу исторических примеров… и все это чертовски интересно читать… Невероятно жаль, что он не закончил, что его легкое перо остановилось на фразе «ясным взглядом увидел мощный стимул развития в конкуренции…»
Вторая незаконченная работа Глеба Михайловича была озаглавлена: «Размышление о пользе просвещения». Мы с ним часто говорили об этом и сходились на том, что главная беда России – массовый невоспитанный человек… и поэтому Россия нуждается в новом веке просвещения… иначе смягчения нравов не достичь… да, да, постепенное смягчение нравов, прекращение ожесточенного поиска врагов, воспитание с «младых ногтей», с детского сада – доброжелательности, элементарной вежливости… Утопия? Ну почему же… Разработать государственный проект, начать с подготовки корпуса преподавателей. Неужели не найдется в огромной стране нескольких десятков тысяч молодых людей, готовых посвятить свою жизнь великому делу всенародного просвещения? Вот же возникло – не по указанию власти, а снизу, из обыденной жизни, – благородное движение волонтеров.
Константин сказал:
– Отношусь к этому проекту скептически. Но, если пожелаете, Вадим Львович, продолжить его разработку, начатую отцом, то готов вам помочь.
Ранний звонок – в восемь утра. Я встревожился: так рано звонят, только если какая-то неприятность. Незнакомый женский голос:
– Вадим Львович? Здрасьте. Я звоню от Савкина.
– От Савкина? Владлена?
– Да. Я у него сиделка. Оксана меня зовут.
– Что случилось, Оксана?
– Владлен просит приехать. Если можете.
– Сегодня не смогу. Записан на прием к врачу.
– Тогда завтра. – Что-то было командирское в глуховатом голосе этой Оксаны. – К трем часам. Адрес помните?
Я помнил. В прошлом году однажды я навестил Савкина. Он жил на улице Бела Куна в однокомнатной квартире, одна из стен которой была сплошь завешана фотографиями. Тут были снимки лесных полян и вообще «нетронутой человеком природы», как выразил свое увлечение Владлен. И множество снимков пуделя, прожившего свою жизнь у него. В центре висело большое фото – молодая пара – улыбающаяся, склонная к полноте блондинка и строгого вида большеротый юнец с изрядной шевелюрой, в застегнутой до горла толстовке. То были родители Владлена. Прошлой осенью, когда я навестил его, Владлен был на ногах. Ходил трудно, медленно, но все же передвигался. Мы крупно выпили – осушили привезенную мной бутылку «Смирнова» и между прочим подняли тост за Федора Конюхова, переплывшего на веслах Атлантику, – какой молодец, я восхищаюсь им. Ну и, конечно, о текущем моменте мы поговорили-поспорили. Савкин кричал, что инспекторы ООН не найдут в Ираке оружия массового уничтожения, Саддам всё спрятал, и надо его, Саддама, поскорее разгромить. И вообще, все приличные государства, включая и Россию, должны заключить коалицию, чтобы сокрушить исламский радикализм и «очистить земной шарик от террористов», подобно тому, как избавились в свое время от чумы и оспы.
Он, Савкин, всегда был максималистом.
Итак, с бутылкой «Праздничной» в портфеле, поехал я дождливым июльским днем на улицу с неприятным названием Бела Куна. Заранее я наказал себе не вступать в споры с Савкиным, не реагировать на его крики и насмешки.
Но Владлен был удивительно тихим. Он лежал на кровати в бледно-голубой рубашке, выпустив поверх легкого покрывала лопатообразную седую бороду.
– Здравствуй, лысый человек, – сказал он, протянув мне руку и улыбаясь, насколько позволяли покалеченные войной челюсти.
Его рука была холодной. Как бутылка, извлеченная мною из портфеля. Я поставил ее на тумбочку рядом с горкой книг. Сверху лежала, я заметил, «Последний из могикан» Купера. И еще стоял на тумбочке пестренький знаменитый кубик Рубика.
Оксана – упитанная брюнетка со сплошной бровью над черными прищуренными глазами – оказалась молдаванкой, приехавшей на заработки. На ушах у нее висели крупные медные кольца. Черты лица были правильные, красивые даже, но – в резковатости их выражения ощущалась затаенная горечь. «Не ждите от меня улыбок», – словно предупреждала Оксана.
Она подкатила к кровати столик на колесиках, на нем были исландская сельдь, баночка минтая, салат оливье, что-то еще, дымилась в миске свежесваренная картошка, и стояли бутылки с кока-колой и лимонадом.
– Ну, ешьте, – сказала она и помогла Владлену сесть, спустить ноги в теплых носках. – А ты смотри, Владлен Борисович, много не пей. Ему нельзя много, – взглянула она на меня. – А я схожу в магазин.
Я откупорил «Праздничную», налил в стопки, мы выпили по первой. Владлен подцепил вилкой кусок минтая, понес ко рту, прикрывая другой рукой верх бороды.
– Хорош минтай, – заявил он, медленно прожевывая любимую закуску. – Она из Бельцов, Оксана. Ее отец был там большим начальником. Точно не знаю, она не говорит, но думаю, что по эмвэдэшной части. Они хорошо жили, ясное дело. А как Молдавия вышла в независимые, тут начался шурум-бурум. Отца Оксаны с треском сняли, стали тягать на допросы. Налей-ка еще. Ну вот, – продолжал Савкин, выпив, – новая власть готовила суд. Какие-то люди угрожали ему, машину сожгли. Он не выдержал. В ванной вскрыл себе вену.
Указательным пальцем Владлен чиркнул по запястью.
– Печальная история, – сказал я.
– А Оксана преподавала в школе обществоведение. Этот предмет кому теперь нужен? Может, только Северной Корее, – хмыкнул Владлен. – Осталась Оксана без работы. Она не говорит, молчит, но… ну, я думаю, у нее семья распалась. В общем, с пожилой матерью и больной младшей сестрой переехала Оксана из Бельцов в деревню, к деду по отцу. Помыкалась, туда-сюда… Короче, махнула в Питер на заработки. В фонде помощи ветеранам войны дали ей мой адрес. Еще она ходит к женщине, тоже ветерану, убирает… Да, уборка, то, се… – Савкин как-то странно усмехнулся, почесал под бородой. – Кто ветеранам жить помогает, тот, конечно, достоин… удостоен… Я сам видел, ей большую корзину цветов принесли…